ЖИТИЕ НА КУТУЗОВСКОМ ПРОСПЕКТЕ 3 страница

Я резко потребовала объяснений. От Госконцерта, от Министерства культуры. Но ни тогдашний директор Госконцерта Кондратов, ни замминистра культуры Барабаш объяснить ничего не смогли. Отмалчивались, обещали разобраться, уводили разговор в сторону.

Ответа и по сей день я не услышала. Концы в воду — и все тут.

Рассказываю Кате Максимовой про эту мистерию-буфф. Та удивляется моей наивности:

— Вы это в первый раз обнаружили? Госконцерт давно на два договора перешел. Один — для казны. Другой — себе в карман. Добычей делятся между собой по высоким кабинетам министерства и Госконцерта.

— А в коробах?..

— А в коробах — видеотехника…

Министерским чинам о расцвете развитого социализма нагляднее с экранов японских телевизоров информацию получать.

Суди, читатель, сам, как «работала» государственная монополия на артистов в первой стране социализма.

А еще… заработанные деньги надо было таскать с собой, волочить из страны в страну, из отеля в отель. Упрятывать в запирающиеся чемоданы, без конца считать, пересчитывать, слюнявить бумажки. Чекам в Госконцерте тогда не очень-то доверяли. Cash'em — надежнее.

Легче было сдать свой гонорар в советское посольство. Получить квитанцию с печатью: «Принято от такого-то столько-то…» Это разрешалось, но всегда добавляли — лучше бы в бухгалтерию Госконцерта…

В посольствах — за редкими исключениями, когда совработникам зарплату платить было нечем, — принимать кипы денег не любили. На пересчет внушительной кипы уходило несколько часов. Собьешься — себя обманешь. Под любым предлогом — у нас партсобрание, женский комитет, печать у консула — отсылали непрошенного визитера с деньгами обратно. И все угрюмо, недовольно, набычась:

— Приходите в понедельник после трех.

— Я боюсь деньги в отеле держать. Того гляди…

— Что поделаешь. Будьте повнимательней. Или везите в Москву.

Так и везла я однажды в Москву 40 000 американских долларов, французские франки, финские марки.

Совместные выступления с труппой Ролана Пети и телевизионные съемки в Марселе. Оттуда — в Финляндию на «Кармен-сюиту». Трое солистов Большого уже ждали меня в Хельсинки.

Французы заплатили мне гонорар в последний день гастролей перед отъездом. Снабдили всевозможными справками. В том числе справкой из банка: каков курс доллара по отношению к франку в день выплаты мне гонорара. Не привези артист такой бумаги, начет, то есть большой штраф, платить будет.

Была суббота. Советское консульство закрыто. Рыбу ловят. Волей-неволей, но пришлось положить деньги в свой чемодан, который, сдав в аэропорту Марселя, я получу в Хельсинки. По французским законам сумма вывозимых денег наличными не должна превышать пяти тысяч франков (или что-то около того). Держать при себе все заработанные за концертный тур деньги рискованно. Иногда таможенники заглядывают в ручную кладь пассажиров.

И отправлять деньги багажом — страшновата Что, если на пересадках чемодан мой затеряется?..

Все обходится благополучно. Деньги при мне, держу их в запирающемся чемодане, в гостиничном номере. Время от времени пересчитываю. После «Кармен-сюиты» добавляю к долларам и франкам финские марки. Все, что надо в Госконцерт сдать.

Возвращаюсь в Москву самолетом. Одна. Трое моих партнеров по воле Госконцерта поездку в Финляндию совершают поездом.

Вещей у меня за месяц поднабралось немало. Прошу Сергея Радченко (неизменный Тореро) прихватить с собой в поезд мою вместительную балетную сумку. С костюмами, гримом, головными уборами, туфлями, тренировочными трико.

Вот я и в Москве. Рассказам нет конца. Впечатлений множество. Сидим на кухне, чаевничаем. Щедрин московские новости перечисляет. Катя про рыночные цены кудахчет. Настроение отменное.

Перед сном решаю выгрузить вещи из чемоданов. Завтра поутру надо будет первым делом в Госконцерт поехать, отчитаться за гастроли, деньги сдать. Жить легче будет.

В большом чемодане, где я всю поездку деньги хранила, их… внезапно не оказывается. Душа уходит в пятки. Холодею. Вдвоем с Родионом перебираем все содержимое. Вещь за вещью. Нет денег.

Нервно открываю второй, мягкий, матерчатый чемодан. Быть их там не может. Но вдруг?

Оба напряженно склоняемся над вторым чемоданом на коленях. Заледеневшими руками медленно разбираем. Все до дна. Нет денег.

Выворачиваю наизнанку сумочку, которая была со мной в самолете. Не могла я туда деньги положить. Да и не уместились бы они вовсе. Но вдруг? Чудо — вдруг?.. Нет денег…

Опять ищем в большом чемодане. На ощупь, как слепцы. Словно в замедленной киносъемке… Нет денег.

Еще раз. Вновь второй чемодан. Нет денег.

Нет денег!..

Где их смогли украсть? В тихом хельсинкском отеле? Та милая, светлоглазая горничная, что ласково улыбалась мне на пороге моей комнаты? Которая неспешно, прилежно расставляла букеты театральных цветов по вазам? Или хмурый финн-альбинос, чинивший позавчера кран в моем душе?

Или кража произошла в аэропорту? Вскрыли чемодан. Достали деньги. Вновь заперли. И все тут… Нет денег…

В каком аэропорту? В Хельсинки? Или у нас, в Шереметьеве?.. Скорее всего, здесь. В Москве. «В России — крадут», — говорил еще Карамзин…

Что теперь делать? Сказать в Госконцерте правду? Украдены деньги?..

Не поверят? Никогда не поверят. Ославят на весь мир. Авантюристка, воровка…

Но деньги-то мои? Я их заработала? Их мне заплатили? За мои танцы?..

Правда будет звучать ложью. Доброе имя — дороже денег. Выход один. Придется занять, взять в долг. Но общая сумма, которую надо отдать Госконцерту, представляется нам астрономической. В Москве ведь мы, советские. Все вместе что-то около 65 тысяч долларов. Целое состояние. Долг придется выплачивать долго, до конца дней. Но другого пути нет.

У кого попросить?

Останавливаемся на Наде Леже. Она человек состоятельный и одновременно — добрый. Поверит в произошедшее, выручит.

Бессонная ночь. Сотни раз стараюсь припомнить, как все было, когда видела деньги в последний раз, в какой момент несчастье могло произойти.

Прокручиваю дни и так и эдак.

Говорим, говорим…

Все-таки самое вероятное — Шереметьевский аэропорт…

Утром мой брат Александр привозит сумку с моим балетным барахлом. Он встретил Радченко, Фадеечева и Лавренюка на Ленинградском вокзале. Поезд из Хельсинки приходит в Москву в самую рань. Рассказывает, что Радченко выдержал целую баталию с нашими таможенниками на границе. Он имел неосторожность сказать, что везет сумку Майи Плисецкой с балетными костюмами. Таможенники шумели, что возить вещи, предназначенные для передачи другому лицу, советскими пограничными законами — запрещено.

— Ну и что Майя Плисецкая, что балет? По закону не положено. Мы должны чужую сумку конфисковать.

Радченко еле уговорил строгих стражей закона. Сумка была на молнии, не запиралась, и таможенники долго перетряхивали все содержимое. Убедившись, что, кроме балетных аксессуаров, ничего в сумке предосудительного нет, с укоризной, ворча, отдали сумку Радченко обратно. Взяли слово, что впредь чужие вещи через границу он возить не будет.

Вынимаю из сумки балетные вещи для класса. Не пойду сегодня в Госконцерт объясняться. Отложу мучительный разговор на несколько дней. Надо наперво с Надей Леже связаться. А в класс пойду. В занятиях отвлекусь от мрачных мыслей.

Но что там в продолговатом вязаном баульчике с нитками, ножницами, балетной тесьмой?

А, это бутылка коллекционного, выдержанного французского «Фромбуаза», которую подарил мне в Марселе мэр Гастон Деффер, из его собственных винных подвалов. Совсем про нее забыла. Чтобы не разбилась, чтобы довезти до Москвы, я и обложила бутылку мотками ниток и тесьмы. Надо показать ее Родиону. Вечером откупорим с горя, попробуем старинное французское зелье.

Но под бутылкой что?..

О боги, мои добрые боги!

Чертовы госконцертовы деньги. Они тут, проклятые. Несколько пачек, перетянутых круглыми, цветными резинками. Вот они доллары Вот франки. Вот финские марки. Все расчеты и справки. Электрическим током память восстанавливает мотив моих действий. Получив за несколько дней до отъезда окончательный расчет с финской оперой, я вынула предыдущие гонорары из запирающегося большого, чемодана. Сложила все вместе. Но в этот момент в дверь номера постучался финн-альбинос, пришедший починить душевой кран. И я суматошно сунула госконцертовский капитал под бутылку. Потом, естественно, об этом забыла. А инерция памяти по-прежнему держала деньги в запирающемся чемодане-хранилище. О, мои добрые боги и бдительные, но бестолковые стражники советской таможни на границе, спасибо вам несказанное!..

Когда рассказала Радченко о своей счастливой находке, под ним закачался пол. Он побледнел и почти потерял сознание. Вот был бы скандал, целое валютное дело, контрабанда, а там суд, тюрьма, нащупай таможенная рука 65 тысяч долларов под бутылкой французского «Фромбуаза», заваленной нитками и тесьмой.

 

Глава затянулась. А мне хочется рассказать еще и еще про наши срамные переживания. Остановить себя не могу.

Бесчисленные мытарства, унижения заполняют память. Надо бы и это припомнить, и то…

Каждый день каждой поездки обязательно омрачался попранием, презрением твоего человеческого достоинства. Плевками в твое самолюбие, честь. Было страшным и то, что мы многое считали гадким, мерзким, но… почти в порядке вещей. Чтобы рабы ощущали свое рабство вроде как норму, Сталин и убил 60 миллионов. Это ведь не преувеличение, что не было семьи в стране, которой прямо ли, косвенно не коснулся топор сталинского террора. Цементом системы был страх. Он и вошел в генетический код следующего поколения, как главное составное.

А что же иностранцы, милые, расчесанные, намытые, надушенные, с иголочки одетые иностранцы? Свободные люди свободного мира? Они-то что? Протестовали?

Все импресарио всех континентов, рвавшиеся к сотрудничеству с Советами, могу поклясться на Библии, куда лучше нас знали, что творили Госконцерт, Министерство культуры с советскими артистами. Как измывались над нами…

Но импресарио прилежно участвовали в этой дьявольской бесчестной игре. Потворствовали, потакали тюремщикам. Набивали себе на подонстве коммунизма карманы. Покупали острова, замки, яхты, отели. А Госконцерт тем временем числился в бюджете государства организацией убыточной, состоял по статье «убытки», получая от правительства миллионные дотации!

До чего же выгодный это бизнес — советские артисты. Пошить коллекционеру новый костюм, купить женам подарки-безделушки, тряпки в «Вулворте», кормить до пресыщения в дорогих ресторанах икрой, водкою, лангустами приехавшего заключить контракт советского чиновника — все грошовые затраты уйдут как миленькие в налог. И изобразить при этом царское гостеприимство.

Едва протрезвевший, полуобразованный, неотесанный совпартклерк, чуть вернувшись в Москву, докладывает по начальству, какой верный друг Советского Союза и бескорыстный пропагандист советского искусства сытно кормивший его господин. Ему и следует отдать предпочтение. Примитивная игра.

Теперь, когда коммунизм, слава Богу, сдох, развенчан, куда более бывших членов КПСС скорбят об отошедшем в историю монстре его идейные сторонники — наши добрые альтруисты импресарио. Как не скорбеть. Они лишились золотой кормушки. Потеряли возможность ловить золотую рыбу в мутной социалистической воде…

, Но и ныне изобразят хорошую мину при прокисшей игре.

› Интервью дадут, мемуары наплетут. Боролся, мол, за свободу, за права человека, защищал, поддерживал гонимого коммунистами артиста. На гастроли его приглашал… А что в это

, время твой счет в банке, голубь? На сколько нулей вырос?.. Умолчат, свободолюбцы. К чему такая проза жизни…

Когда будут вершить суд истории над злодеяниями коммунизма, когда наконец-то начнется нюрнбергский процесс над КПСС, но я, боюсь, не доживу до этого, не смогу подать голос, не забудьте, обвинители, коллаборационистов — соучастников преступлений. Без их помощи коммунизм покинул историческую сцену куда бы раньше.

 

Глава 34

ПАРИЖСКИЕ ВСТРЕЧИ

 

— семимесячная. Недоношенная.

Когда мать рожала меня в маленьком родильном доме в Большом Чернышевском переулке, в центре Москвы — напротив самой консерватории, — акушерка, чтобы подбодрить роженицу, сказала:

— Твоя девчонка — крепыш. Еще и в Париж съездит. Помяни мое слово.

Так донесла до моих ушей семейная легенда первый комментарий о моем появлении на свет Божий.

Как в воду глядела. Прибыла я в Париж. Был это 1961 год, октябрь месяц.

«Гранд-опера» пригласила меня с партнером (Фадеечев) станцевать три «Лебединых озера» в постановке Владимира Бурмейстера. Бурмейстер сначала поставил этот спектакль в Москве на сцене Музыкального театра Станиславского и Немировича-Данченко в апреле 1953 года. А в 60-м перенес в Париж. Мне довелось танцевать его. И новый текст балеринской партии я помнила. Но Фадеечев этой редакции не знал, учить весь балет времени не было, и мы заменили бурмейстерское па-де-де третьего акта привычным для нас вариантом Большого. Остальное шло по Бурмейстеру. Хорошо, что нашего хореографа в Париже в те дни не было. Он был человек самолюбивый и никогда не принял бы такого вольнодумства. Французы, «чуть поколебавшись», сопротивляться не стали.

Хотя оркестру пришлось играть музыку нашего па-де-де Партитуру и оркестровые голоса мы предусмотрительно с собой захватили.

Жорж Орик, знаменитый французский композитор — вскорости он занял кресло директора «Гранд-опера», — даже поддержал наше нововведение, заметив, что музыка этого па-де-де крепче связана с общим целым.

Остановилась я не в гостинице Точнее сказать, первых два дня жила в отеле «Скриб» на бульваре Капуцинов, куда нас с Фадеечевым привезли из аэропорта. Но Эльза Триоле почти насильно привезла меня в свою двухэтажную квартиру на Rue de Varene. Работники нашего посольства кривились, словно с лимонного соку, что живу я у Арагонов. Но Арагон был коммунистом, главным редактором коммунистической газеты «Летр Франсез», другом Пикассо и Тореза, и к посольству пришло, на мою радость, смирение. Я зажила привольной, почти французской жизнью. И казней после возвращения в Москву не последовало. Вот как!..

Эльза принимала самое деятельное участие во всей моей «французской жизни», включая даже репетиции в «Гранд-опера». Помогала с французским языком, переводила интервью, телефонные разговоры. С таким поводырем в Париже не пропадешь!

На первый спектакль явился весь Париж. Так уверяла Эльза. Я, конечно, волновалась, но — в меру. За день до «Лебединого» волею случая довелось подсмотреть, как репетировала мою же партию французская балерина Жозетт Амиель. То ли она репетировала вполноги, то ли эта партия ей не очень подходила, но я внезапно совершенно успокоилась и даже подумала — ну, покажу я вам… Самодовольство обычно кончается конфузом. Я и сама не раз становилась жертвой переоценки сил своих, собственного благодушия. Но этот парижский «заскок» оказал мне, к счастью, добрую услугу. Волнение не отняло у меня ни миллиграмма сил, ни капли настроения…

Не подтрунивай надо мной, читатель. Да, я опять напишу, что был большой успех, что аплодисментам не было конца. Но что же писать мне, если успех взаправду был, и был очень большой? И это был Париж, не Тула-Марк Захарович Шагал сказал мне однажды:

— Имя мне сделал Париж. Вообще — имя делает Париж. Или… не делает.

Похоже, что со мной произошел случай номер первый. Пресса назвала цифру наших вызовов за занавес после конца балета — двадцать семь раз. Для Парижа не так-то уж плохо.

Почему я понравилась французам? Пришлась им по душе? Впрямую задавала я этот вопрос десятку самых сверхфранцузов — Луи Арагону, Ролану Пети, Жану Вилару, Иветт Шо вире, Жану Бабиле… Все сходились на одном: мне удалось переключить внимание аудитории с абстрактной техники — на душу и пластику. Когда я танцевала финал второго акта, взгляды приковывались к рисунку лебединых рук, излому шеи; никто не замечал, что мои па-де-бурре не так уж совершенны. Немало балерин «Гранд-опера» могли исполнить па-де-бурре отточеннее, с лучшим вытяжением подъемов, выворотнее. А вот спеть руками и абрисом шеи тему Чайковского?..

Перекинусь в сегодня. Технических сложностей для двадцатилетних более не существует. Правильно выученная балерина (обязательно выученная правильно, это решающе важно) танцует теперь все. Без запинки, без сучка и задоринки. Исполнить двойные фуэте — ничего не стоит. Пять пируэтов на пальцах соло — никаких проблем.

На рассвете «серебряного века» русской поэзии Александр Блок иронизировал — кто же, господа, в наше время пишет плохие стихи? Все наловчились писать только хорошие…

Разумеется, спорт способствовал техническому рывку классического балета. И видеозапись. Я и сама резко подвинулась вперед, после того как получила возможность отсматривать станцованное в классе и на сцене. Но я и по сей день убеждена, что одной техникой мир не покорить. И сегодня, и лет через сто пятьдесят — двести танцем надо будет, как и прежде, в первую очередь растронуть душу, заставить сопереживать, вызвать слезы, мороз гусиной кожи…

…Жить у Арагона и Эльзы было занятно. Оба писателя просыпались на рассвете, выпивали по чашке черного кофе и писали, полусидя в постели, до полудня. В эти часы я для них не существовала. На вопросы они не отвечали, на звонки у дверей — и подавно, к телефону не подходили. Когда я шла в класс, то первые дни старалась вежливо предупредить — ухожу, мол, дверь захлопну сама, до свидания… Тишина. Только скрип перьев да посапывания. Арагон работал в те дни над историей СССР, был весь погружен в свои изыскания и выводы. Однажды, вернувшись из театра, я долго звонила и громко стучалась. Никто не открывал. Наконец дверь отворилась. У порога стоял седой Арагон в чем мать родила. Он что-то бормотал по-французски, даже не удостоив меня взглядом. Продолжая бормотать, Арагон заторопился в свой кабинет, посверкав тощими, стройными ягодицами (ноги у него были ладными, годными для балета…). Одно слово в Арагоновых бормотаниях я все же разобрала: Бухарин, Бухарин-Вечером за ужином, когда домработница Мария, громоздкая, сутулая южанка, подавала из окошечка из кухни почитаемые в семье салаты, Эльза ворчливо заметила:

— Арагоша совсем помешался на дурацких большевиках (она их никогда не жаловала). Третий день негодует, зачем Бухарин вошел в конфронтацию с Каменевым или еще с кем-то…

Пару раз мы ездили в загородный дом Арагонов. «На мельницу», как называли они между собой уютную просторную дачу. Ее задворки густо заросли крапивой, и Арагоша неистово лупил жестокий злак сучковатой палкою. И мне казалось, что он опять сердился на Бухарина, вымещая досаду на крапиве.

На мельнице (а дом раньше и взаправду был мельницей, стоял на ручье, лениво крутившем дубовые замшелые жернова) был огромный камин, в котором долгими часами тлели и зычно постреливали долговязые сухие деревья. На тяжелом деревенском столе всегда громоздились фрукты и непременные Эльзины салаты в грубых деревянных чашах. В старинных подсвечниках подмигивали огоньки массивных свечей. Под высокими стропилами крыши ворковали два белых голубя. Им аккомпанировал мерный шум воды. Арагоны завещали похоронить себя здесь, на любимой мельнице.

Теперь там две могилы. Крапива разрослась, некому на нее больше сердиться…

Я побывала в Париже много раз. Показала парижскому зрителю помимо «Лебединого» бежаровские «Айседору», «Леду», «Болеро», «Федру» Лифаря, балеты Ролана Пети, свои — «Анну Каренину», «Даму с собачкой», «Кармен-сюиту», концертные номера.

В первый же приезд с «Лебединым» посетил меня еще один зритель. Необыкновенный. Специально увидеть мое «Лебединое» приехала Ингрид Бергман.

А произошло это так.

Моей официальной переводчицей в те дни была мадам Лотар. Та самая Лотар (пишу это для русского читателя), которая в двадцатые годы в Париже, желая прекратить откровенные домогательства Маяковского, в целях самообороны сказала поэту:

— Владимир Владимирович, оставьте меня в покое. Я вам не отдамся. Я девственна. Я выхожу замуж за Вову Познера.

Маяковский спарировал:

— Лучше Познер, чем никогда.

С двадцатых годов времени прошло немало, и теперь, в шестидесятые, мадам Лотар стала глуховата, забывчива и временами могла понапутать. Я немножко сердилась, старалась больше прибегать к помощи Эльзы и, бывало, оставляла без внимания Лотаровы оповещения. В ее очередном невнятном сообщении было: некая кинодива (фамилию я толком не разобрала или пропустила мимо ушей) желает со мной свидеться. Для этого она специально прибывает на вечер в Париж — посмотреть представление и поговорить со мной.

Когда после последних поклонов я, усталая, медленно снимала грим, купалась в душе, Лотар нетерпеливо теребила меня, дескать, опаздываем, поторопитесь. За шумом воды имя кинодивы вновь прошло мимо моих ушей.

Погруженная в свои мысли, я вошла с Лотар в притемненную боковую залу «Maxim's», где никого, как мне показалось, не было. Из-за дальнего столика поднялась и пошла мне быстро навстречу… Ингрид Бергман. Обняв, заговорила по-французски. Лотар переводила десятую часть слов. Жизненные ритмы у Бергман и Лотар не совпадали. В глазах у Ингрид стояли слезы:

— Вы рассказали о любви без единого слова. У вас божественные руки. Меня покинуло ощущение времени. Я читала, что вас преследует русское правительство. Наши с вами фотографии были в американском «Бог», на одной и той же странице Вы в красно-кровавом хитоне, мое лицо — на обороте. Случайно на свету канделябра увидела нас совсем рядом, вместе. Мы должны были встретиться. Это судьба. Бегите от коммунизма. Я вам помогу…

Передаю смысл ее слов. Повторяю, так или почти так звучали они по-русски из уст мадам Лотар.

Говорю, что потрясена встречей, она неожиданна для меня, видела ее фильмы, как она красива и величественна…

— Какие фильмы вы видели?..

От волнения и внезапности — мы все еще стоим в центре притемненной залы — называю лишь один: «Газовый свет».

Я видела его дважды на закрытом просмотре в Московском доме кино. Смотрела, конечно, что-то еще — лицо Бергман отличила вмиг, — еще несколько фильмов… Но память позорно застопорилась. Мямлю, не могу вспомнить.

— Только «Газовый свет»? Это было так давно. А «Любите ли вы Брамса» — видели?..

Никакого «Брамса» я не видела, заграничные фильмы в те годы у нас показывали редко. Лишь на закрытых просмотрах в Доме кино что-то изредка шло. Но, отведя глаза, киваю: видела, конечно, видела…

— А «Анастасию» видели? Это же о России…

Теперь говорю правду: нет, не видела.

Бергман поникает. Ведет меня к столу. Там сидит сосредоточенный господин. Но кто он, что он — не выясняю. Муж? Друг?..

До конца ужина сосредоточенный господин почти не проронил ни слова. Говорила лишь Ингрид. Лотар еле поспевала за ней. Бергман рассказывала об Анастасии, ее мистической судьбе, о вере своей в эту красивую легенду, чудотворное избавление, о России, которая Ингрид постоянно манила, о мечте сыграть «Анну Каренину» — по-своему, по-иному.

— А вам хотелось бы ее сыграть? А станцевать ее можно? Без слов вы сможете рассказать ее драму?..

В шестьдесят втором, когда Джон Кеннеди принимал в Белом доме труппу Большого, Жаклин приветствовала меня словам и:

— Вы совсем Анна Каренина…

Это было второе небесное предзнаменование моего будущего. Может быть, меха, в которых увидели меня две эти женщины, навеяли им притягательный образ Толстого? На встречу с Бергман я пришла в белой меховой накидке из гардероба Эльзы Триоле. Эльзе нравилось, когда я надевала «напрокат» ее наряды. Перед Жаклин же я предстала в черном пальто, отороченном черной норкой. Да черная же маленькая меховая шапочка…

Если совету Ингрид Бергман бежать на Запад я не вняла (а давала она его мне здорово вовремя, за створчатыми дверьми «Maxim's» «ворожила» ночь с шестого на седьмое октября 1961 года), то наш разговор об «Анне» запал в меня прочно и всерьез.

И когда в семидесятые я смотрела один из последних фильмов Бергман «Осенняя соната», любуясь ее уже, увы, чуть потронутым возрастом и болезнью, но по-прежнему пленительным королевским ликом, а премьера моей «Анны» была уже позади, за спиной — выстрадана и станцована, — волны щемящих чувств сжимали мне комом горло… Моя вещая, великая Ингрид!..

В том же самом зале «Maxim's» я была представлена чудаковатому художнику, с которым мы игриво поговорили… по-русски.

Семья Альфан — глава ее был министром Франции — пригласила меня в «Maxim's» на ленч. Метрдотель усадил нас за тот же стол, где я ужинала с Бергман. Или мне лишь мнилось, что тот?.. Свет был дневной… Спиной ко мне восседал породистый усатый месье немолодых лет с юнее юного спутницей — высокой красавицей-блондинкой, рассыпавшей пшеницу волос по обнаженной спине. Наш министр чуть припоздал к обеду и, направляясь к нам, поприветствовал нашего сотрапезника за соседним столом:

— Бонжур, Сальвадор…

Мы познакомились. Соседом оказался Сальвадор Дали. У его спутницы было имя Мишель, и я подумала, что мило, когда имя может равно принадлежать и женщине, и мужчине. Ох уж эти французы… Узнав, что я из России, Дали перешел на русский:

— Bojia korovka uleti na nebo dam tebe khleba…

Все рассмеялись.

— Balerina. Maya. Rossia…

— Вы говорите по-русски? Вот не ожидала…

— Galia. Zhensscina. Lenin. Rossia. Ballet…

Дали после каждого слова, с трудностью извлекаемого из испанской гортани по-русски, ставил точку. Знаменитые усы при этом вибрировали и покачивались. Красавица-блондинка терпеливо ждала, постукивая каблучками об пол, и, поигрывая, позванивала массивными браслетами на запястьях худощавых холеных рук. Вот так и поговорили мы славно по-русски.

Когда Дали, старомодно расшаркавшись и перецеловав всем дамам ручки, торжественно, по-театральному удалился (совсем как уход короля в прологе «Спящей красавицы»), — его прямая спина резко контрастировала изломам позвоночников метрдотеля и гарсонов, провожавших художника до дверей, — Альфан сказал мне, пригнувшись и стишив голос:

— Вы поняли, что Мишель — мужчина?..

— Мужчина? Быть этого не может…

— Но… это для эпатажа, ничего между ними нет, для экстравагантности…

И еще был балетный мир Парижа. Пестрый, шумный, раскованный.

Серж Лифарь ворвался в мою артистическую уборную после «белого» акта «Лебединого».

Вы напомнили мне Оленьку Спесивцеву. Это лучшая балерина веков. Она, как Вы, танцевала душой, не телом. Впрочем, и телом тоже. Замечательным телом…

В первый миг я даже не поняла, что это Лифарь. Невежливо, ощетинившись, отстранилась от бесцеремонного, громогласного посетителя. Но скоро смекнула, кто передо мной.

Сколько раз я танцевал с Оленькой, столько раз понимал, что равных ей нет…

Тут Лифарь надавал тумаков всем именитым звездам балета прошлого и настоящего. Такт заставляет меня опустить имена его злосчастных жертв…

— Оленька, о Господи, прости мне согрешения, была страстно влюблена В М6НЯ* Но я не потому, поверьте, так восторгаюсь ею. Она была сущий ангел…

…Когда к концу нашей встречи с Ольгой Спесивцевой в доме для престарелых артистов толстовского фонда под Нью-Йорком я, злого любопытства ради, спросила Ольгу Александровну — хороший ли был партнер Лифарь, — та, мягко улыбнувшись, без раздумий, тихо произнесла одно лишь слово: «плохой»…

…После «черного» акта Лифарь вновь без стука вломился ко мне. Я была не одета и, прикрывшись полотенцем, поеживаясь, добрую четверть часа слушала продолжение панегирика Спесивцевой…

Внезапно, без всякой связи, Лифарь перешел на политику:

— Избегаю советских. Все они агенты НКВД. Все до одного. Мерзавцы. Доверяю только Вам. Такие руки-крылья не могут быть у доносчицы.

Я невольно кошу глаза на свои блеклые, вымазанные марилкой оголенные плечи.

— Читал я, конечно, что Вас боялись выпускать за границу. Терзали. Я приехал специально в 1956-м в Лондон вас посмотреть… Посмотрел, нечего сказать. Какого черта Вы торчите в Москве? Оставайтесь. Пойдем утром в полицию?..

Я взмолилась.

— Сергей Михайлович, я не успею облачиться в белую пачку. Пощадите…

Лотар начинает внушительной грудью надвигаться на Лифаря. Тот ведет свое.

— Большевики никогда не простят мне телеграммы Гитлеру в день взятия вермахтом моего родного Киева. Но я же не знал, что немцы будут так зверствовать!.. У меня много писем Пушкина, его реликвии…

В общей сложности за все свои французские путешествия я провела с Лифарем добрую сотню часов жизни. Он наставлял меня в своей «Федре». Захватывающе интересно повествовал о Дягилеве, кузнецовском фарфоре, иконописи, водил по всему Парижу пешком — тайны каждой малой улочки города были ему дотошно известны, был моим Вергилием в длиннющих катакомбах переходов парижского метра. Танец Лифаря я не видела, и какой он был партнер для балерины — судить не могу. Но хореографию его я танцевала сама. Могу с убежденностью уверить, что, не будь его «Федры», «Икара», «Сюиты в белом», «Дафниса и Хлои» (он создал более двухсот балетов), не было бы ни Бежара, ни Ролана Пети. Впрочем, были бы, но были бы иные…

На следующий день после класса Лифарь подстерегал меня возле артистического входа «Гранд-опера».

— Нас ждет Коко Шанель. Я ей о Вас рассказывал. Едем…

Опешила. Очень уж внезапно новое появление Лифаря. Но свидеться с Шанель?..

— У меня назначена встреча. Неловко подвести…

— Я — беден, не имею денег на подарок, вас достойный. Все, что зарабатываю, трачу на пушкинский архив. Встреча с Коко — вот мой вам подарок. Едем, черт возьми. Нас ждут.