ГАМБУРГ, ТАРПЕНБЕКШТРАССЕ, 66

Ветры принесли на побережье теплый воздух с Гольфстрима, дышащий влагой и электричеством далеких океанических гроз. Набухли почки буков и лип. Отчетливей ощущался запах рыбачьих причалов. Портовые чайки залетали далеко в город.

Таких домов, как этот, в районе Эппендорф много. Серый, массивный, он смотрит большими окнами на две улицы. Внизу магазины, на остальных четырех этажах живет трудовой гамбургский люд. Ничем не отличается этот дом от других - ни крохотными окошками на лицевых скатах черепичной крыши, ни балкончиками, на которых стоят ящики с белыми и розовыми азалиями. Но нет в городе человека, который бы не знал, что здесь живут Тельманы.

У входа в подъезд эмалированная табличка: "Тарпенбекштрассе, 66". Узкая винтовая лесенка, гулкая, полутемная, круто уходит вверх. На каждом этаже три квартиры. Третий этаж, правая дверь. Здесь...

За дверью - тесный коридорчик, две смежные комнаты с балконом слева, кухня и комната - справа. Здесь уже знают, что Тельман арестован. Что-то горькое носится в воздухе, душит, царапает горло. Нависшее над домом ощущение беды. Ожидание.

Фортка на кухне открыта, и черный пепел разметался по всей квартире. Это испытывают новую печь. Старая вконец развалилась.

Она и так была капризна. Последние же дни Роза не давала ей отдыха. Набивала бумагой и жгла. Кладка не выдержала и дала трещину. Вниз заструился тяжелый синий дым. Роза и маленькая Ирма вынесли ее по кирпичику, тайком. Хозяин дома, конечно, ничего не должен знать. Теперь вот друзья сложили новую. Неизвестно, даст ли она много тепла зимой, но пока греет и бумага прогорает в ней быстро. А это сейчас главное. Пачка за пачкой сгорают в огне, но когда Роза открывает дверцу, чтобы подбросить еще, в красных раскаленных глубинах вдруг что-то стреляет, вспыхивают голубые огни, и черные хлопья вылетают наружу. Роза едва успевает захлопнуть чугунную дверцу. Подхваченная сырым ветром гарь несется по комнате, как черный снег.

Нет, видимо, придется подождать, пока все прогорит, решает Роза, потом еще положу. Она тщательно отмывает руки от сажи и выходит на балкон. Город встречает ее смутным гулом. Это похоже на поднесенную к уху раковину. В порту ревут пароходы, грохочут краны, бочки и ящики, утробно сигналят автомобили, воркуют голуби, кричат чайки. Ну и ветер! Того и гляди, сорвет у соседей белье. Клочья бумаги, точно птицы, взмывают в поднебесье, где круто перемешиваются мутные облачные волокна.

Печь, наверное, прогорела, надо вернуться в комнаты, но Роза свешивается и смотрит вниз. Ветры подчистую вымели всю площадь.

Площадь... Гамбуржцы между собой называли ее "Красной". Может быть, в честь Эрнста, может быть, потому, что здесь так часто собирались коммунисты. Впрочем, разве это не одно и то же? Ведь так или иначе, название связано с Эрнстом. В день его рождения сюда уже спозаранку стекались со всего города люди с подарками. Эрнст сетовал, что не может пригласить всех в дом, смеялся и, крепко обняв Розу, тащил ее на улицу, поближе к гостям. Он был их Тедди.

Последние годы, став председателем партии, он жил в Берлине и редко бывал дома. Но, несмотря на всю занятость, не пропускал ни одного крупного мероприятия гамбургского окружкома. Комитет собирался по субботам, после обеда. Поэтому Тельман приезжал в Гамбург в пятницу, вечерним поездом Берлин - Гамбург - Альтона, отходящим в 21.05 с Штеттинского вокзала.

Но редко кому удавалось застать Тедди в субботнее утро дома. С рассветом он уходил в гавань. Бродил по докам и эллингам, складам угля, досок, бидонов с горючим и бочек, забредал в крохотные кабачки, в освещенные керосиновой лампой таверны, где так любят посидеть портовые рабочие. Он и сам остался таким же портовиком, знающим каждый закоулок в городе из досок и мешков. Брал, как все, "Большую Лизу" - кружку на добрых два литра или, если задувал норд-ост, стаканчик крепкого грога и, присев за чей-нибудь столик, тут же включался в разговор. Он был здесь свой, его приходу радовались, но не удивлялись, как не удивляются люди нормальному течению жизни. Городские новости он узнавал из первых рук. А то, что происходило в Берлине, Москве, во всем мире, портовики узнавали от него.

Из гавани портовый рабочий Тельман направлялся в Винтерхуде, в квартал, где были прачечные. Ему пришлось когда-то поработать и там. Возчиком. Поэтому и в Винтерхуде он знал каждого. Когда же подходило время обедать, он шел в трактир неподалеку от драгунских казарм. С незапамятных времен этот трактирчик на пять-шесть столиков был резиденцией возчиков. Такое же заведение содержал когда-то и его отец. Роза никогда не ходила туда вместе с ним. Но она очень ясно видит, как это происходило.

Он заходит, приподнимает за козырек свою рабочую фуражку с черным витым жгутом, здоровается за руку с хозяином Маком, обходит столики, каждого называет по имени, хлопает по плечу, по пузу - у кого есть, вышучивает, хохочет.

Это не забегаловка, это серьезное место, трактир возчиков. Сюда не заскакивают на минуту опрокинуть рюмку пшеничной водки. Рабочему человеку ведь надо и плотно поесть! Мак это понимает. Недаром стоит он за стойкой вот уже третий десяток лет. Ну и время бежит! Но разве так уж всевластно время? Слава богу, все живые, и дела, как будто, идут неплохо.

Как-то сам собой забывается берлинский диалект, и Тедди говорит, как и все здесь, только на гамбургском - соленом, пронзительном. Он садится в углу и, хлопнув ладонью, широкой и крепкой, кричит: "Бульон и жаркое с яйцом!" И Мак тут же встает из-за стойки, но не суетится, а как-то плавно, хоть он и грузен, скрывается в кухне. Так пропадает из глаз, заходя за мол, большой сухогруз. А потом он выносит жаркое по-гамбургски, с пылу, с огня! Тедди спешит обмакнуть хлеб, пока пузырится белок и шкворчат кубики сала. И все уважительно ждут: пусть поест человек.

Но постепенно его берут в окружение. Подсаживаются за столик, придвигают стулья, и начинается неторопливая мужская беседа. Ровно в два он встает, пожимает собеседникам руки и с кружкой в руке идет к стойке. Допивает пиво, ставит кружку и, достав кошелек, рассчитывается.

Теперь он пойдет, отдохнувший и сытый, жадно вдыхая морской воздух, на Валентинскамп, где находится окружком. Над входом часы со звездой, и красное полотнище свисает с окон.

Роза знает все его излюбленные маршруты. Сколько раз она мысленно следила за ним, когда он уходил. Вот и сейчас, стоя на балконе, она не видит серых клубящихся туч над зубчатыми крышами. Небо словно распахнулось. В этом сила воспоминаний, цепкая, сладкая власть. Они раздвигают тесные стены, небо, улицы, само время.

Все эти дни она просыпалась по утрам с ясным, физическим ощущением беды. Как предчувствовала, так и случилось. Пятого марта, в день выборов в рейхстаг, к ней подошел товарищ по партии. Даже мысленно она старалась не называть имен. Да, к ней подошел товарищ и предложил проводить. Немного отойдя от избирательного пункта, он сказал: "Роза, в "Гамбургер фремденблатт" напечатано, что Эрнст арестован. Если это правда, то мы получили страшный удар".

Она прибежала домой и тут же, пока могла еще сдерживать слезы, рассказала дочери. "Не горюй, мама, - Ирма прижалась к ней. - Не горюй. Я этому просто не верю. Ты же знаешь, что папа скрывается и им его так просто не взять. Как можно верить какой-то газете? Если бы это была правда, мы бы сразу об этом узнали. Берлинские товарищи нам бы сообщили. Разве не так?" - "Так, девочка, так!" - она поцеловала ее и вышла на улицу, чтобы побыть одной. Уже тогда она знала, что это правда. Счастливая Ирма, что может так спокойно и твердо не верить.

И вот сегодня утром приехал из Берлина связной, которого она знала по кличке Герберт. "Товарищ Роза Тельман, - сказал он, взяв ее за руку, - поедем вместе со мной в Берлин. Эрнст арестован. Ты должна его разыскать и установить с ним связь".

Вот она и поедет сегодня в Берлин шестичасовым. Покончит с бумагами и начнет собираться. Догадывалась, что едет не на день, не на неделю. Знала, что надолго. Но Ирме и Иоганну Тельману, свекру, спокойно сказала, что едет в Берлин на несколько дней. Они узнают, конечно, но... Пусть это будет позже!

Проводив дочку в школу, она и принялась жечь бумаги. Роза прищурилась, еще раз глянула в слепящее затуманенным рассеянным светом небо и ушла с балкона.

Да, чем позже, тем лучше, решила она, пусть у Ирмы будет хоть одним беззаботным днем больше...

Телеграмма прусского министра внутренних дел.

Потсдам, 11 марта 1933 г.

Секретно!

Всем прусским регирунгспрезидентам:

По окончании выборов арестовать всех коммунистов - депутатов рейхстага и ландтага. Немедленно препроводить их в полицай-президиум в Берлин. Срочно запросить их имена у председателей окружных избирательных комиссии. Принять меры для неукоснительного исполнения распоряжения. Список депутатов, которые предположительно будут избраны, будет доставлен курьером.

Глава 11

КАМЕРА № 32

 

Ордер № 208 о немедленном аресте депутата рейхстага Эрнста Тельмана был выдан только 6 марта. Отныне Тельман превращался в "законного" жильца камеры № 32 в доме печали Алексе. Бесконечные ночи этого дома, его изломанные, бредовые дни! Вдруг наступает тишина, наполненная неясными шорохами и гулом. Он словно тонет в ней. Она вливается в уши, давит на барабанные перепонки, как темная забортная вода. Далеко впереди, а может быть и совсем близко, высвечиваются тусклые расплывчатые пятна. Что это - память о свете в глазах? Отпечаток выключенной на ночь электролампы? Огни города, просочившиеся сквозь стены? Огни и шумы города?

Грохот железной двери не дает Тельману забыться. Опять эта банда штурмовиков! Это они оцепили улицы в день ареста, набившись в кузов, поехали вслед за полицейской машиной. Они не оставляют его и здесь, в Алексе. Барабанят кулаками в дверь. Грозятся выволочь из камеры и убить. Но он не даст им лишить себя сна! Портовый рабочий любит подремать, когда выдается свободная минутка, под рев гудков и лязг цепей. Пусть себе беснуются. Будем лучше думать о деле!

"Вы находитесь под крайним подозрением в совершении действия, караемого на основании §§81 - 86 уголовного кодекса... в интересах общественной безопасности Вы подлежите заключению под полицейский арест впредь до особого распоряжения".

Итак, "вы находитесь под крайним подозрением". Если сохранилась прежняя процедура, превратить подозрение в доказательство может лишь суд. Надо исходить из этого. Тогда - немедленно адвоката, перо и бумагу. Прежде всего, нельзя допустить, чтобы они перевели его в лагерь. Там уж не будет железной двери, в которую колотят эти выродки, но которая все-таки их удерживает. Нужно отправить письменное заявление на имя генерального прокурора имперского суда. Заключенный, не совершивший ничего противозаконного, должен требовать ускоренного следствия по своему делу. Только так.

Необходимо дать знать Розе. Тельман вытягивается на узкой койке. Каждое движение все еще отдается тупой болью, унылой ломотой в костях. Ничего, это скоро пройдет, если, конечно, они не вздумают повторить сеанс... Было бы хорошо, если бы она поставила в известность адвоката Хегевиша и поговорила с ним.

Если разрешат писать, надо уведомить Курта Розенфельда из Берлина... Необходимо установить связь! Ах, как чертовски необходимо! Что произошло в мире за эти дни? До сих пор он не получил еще ни одной газеты. Это тяжкое лишение. "Роте фане", конечно, не разрешат... Нечего и мечтать. Впрочем, теперь она стала подпольной. Пусть хоть "Фремденблатт". Подследственный заключенный имеет право на газеты... Как там дома? Что делают Роза, Ирма, отец? Знают ли? Все деньги, включая последние заработки, конфисковали. Семье придется туго... Особенно маленькой. Ей предстоит многому научиться, ко многому привыкнуть. Первый удар нанесет ей, конечно, школа. Но она сумеет постоять за себя. Ирма смелая, упорная девочка. Когда-то он увидит ее!

То, что случилось, лишь закономерный эпизод в борьбе. Разве он не был готов к аресту? К долгому заточению? Даже к смерти? Ему казалось, что готов. Но арест - это всегда внезапность. Нет, он не готовил себя ни к этой железной камере, ни к зверскому избиению в подвале. Он недооценил стремительную подлость врага. Товарищи были правы. Ему следовало уехать сразу же, как начался террор. Это непростительно, что он дал им себя схватить. Непростительно! Но запоздалые сожаления не должны размагничивать волю. Кто борется за идею, за великую и могучую идею, тот сумеет перенести все. Спокойно, сознательно и с величайшим упорством. Это экзамен на право считать себя революционером. Высокое право. Высочайшее.

Тюрьма не отменяет революционной борьбы. Напротив, обостряет ее. Значит, нужно разработать тактику и стратегию в новых условиях. Итак, стратегическая задача - во что бы то ни стало сорвать все планы нацистов. А это значит: выжить, победить, выйти на свободу. Да, выйти на свободу, а это подразумевает и выжить, и победить. Теперь - тактика. Ее еще предстоит разработать. Начать придется с мелочей - в тюрьме все вдруг становится важным. Он должен использовать все свое время для подготовки к грядущим боям. Тюрьма - это школа революционера. Он будет учиться, пробьет себе дорогу в тюремную библиотеку. Конечно, нечего рассчитывать на обширный выбор книг. Но иногда ведь и самое скудное приобретает ценность первоклассного. Как сушеные овощи во время войны...

Вагоны. Вагоны. И рельсы - как горячие натруженные клинки. Рассеченное тело Европы. Ее истерзанные, загаженные поля. Веер взрыва. Лопнувший раскаленный воздух. Осыпающаяся земля. Блиндированные окопы. Обожженные лозы Шампани, вздувшаяся вода Соммы, кровавое месиво Шмен-де-Дам, Мец и Верден. Но спадает прилив, и вода возвращается вспять. Забытье госпиталей, заскорузлые бинты. Бессилье, изнеможение. Запах лизола и йодоформа, неизбывный, как тошнота, как режущий свет фитиля в бесконечные, наполненные стоном и скрежетом ночи.

Вот он поднимает голову, полузасыпанный, оглушенный разрывом бомбардир первого батальона двадцатого артиллерийского полка. Серая, пропахшая дымом и вечной сыростью шинель залеплена вязкой глиной. Клейкая желтая жижа налипла на подошвы. В опаленные глазницы въелась земля. И он поднимает голову, распластанный, вмятый в глину солдат. Он осторожно приоткрывает запорошенные глаза, беззащитный, открытый со всех сторон, как черепаха, потерявшая панцирь. Бескрайнее поле вокруг, выжженное, хорошо простреливаемое поле. Впереди обугленные, расщепленные стволы. Это были деревья. Теперь - начиненные металлом пни. Ржавая, разорванная проволока. Под тусклым ветром дрожат на ней какие-то лоскутки. Рядом, совсем рядом мертвый солдат. Он упал здесь, прошитый пулеметной очередью, когда выполз из окопа, чтобы соединить порванные гранатой концы проволоки. И остался на этой чужой земле. И шесть дней нельзя было высунуться из окопа, похоронить его. Синие шинели французов, серо-зеленые - немцев. Повисшие на проволоке, выброшенные на бруствер, сваленные в воронку трупы. Пугающая тишина. Он задвигался и пополз, щекой касаясь взбухшей от долгих дождей земли. Вот и воронка от снаряда. Глубокая яма с желтой водой на дне. Здесь можно перевести дух. Оглядеться. Кажется, по-прежнему тихо, хотя в ушах еще рвется и лопается кислый горячий воздух. На опушке черного, сожженного леса валяются, задрав к небу колеса, опрокинутые повозки, орудийные лафеты, раздутые и черные от вспузырившейся краски стволы, снарядные ящики. Мертвый лес. Мертвые люди и мертвые лошади.

Он закуривает. Достает из кармана бумажку - потертую на сгибах, запачканную землей. Несколько недель переходила она из рук в руки, пока не попала к нему. Здесь, в раскисшей воронке, где тихо шуршит осыпающаяся при каждом движении земля и хлюпает в воде ошалелая крыса, самое подходящее место для чтения. Воззвание Карла Либкнехта "Главный враг - в собственной стране". Это дойдет до солдат, зарывшихся среди мертвого поля в мокрую, проросшую мохнатыми корешками глину.

Он выглядывает из воронки, согнувшись, быстро перебегает в окоп. Надо передать листовку другому.

Грохот и треск разрывов. Французские гаубицы возобновили обстрел?

Нет, это опять "запсиховали" штурмовики в стальном и каменном коридоре берлинского Алекса.

На войне - как в тюрьме; в тюрьме - как там, под Верденом. Разве начальство не установило тогда строжайшую цензуру? Тельману запретили читать газеты, все его письма просматривались. Но разве это помогло тем, кто отправил на Западный фронт красного агитатора? Разве, получив мобилизационную красную повестку, он перестал быть собой, гамбургским портовиком, сыном своего класса?

Он вернулся, он вернулся тогда домой с этой белой земли, полной крыс и ужей, опаленной, горячей земли. Не дал себя убить и не дал поймать себя за распространением спартаковских листовок. Борьба продолжается. Перед ним все те же смертельные классовые враги. Это они создавали "черный рейхсвер", в добровольческих корпусах шатались по болотам Латвии и Польши, стреляли из-за угла. Убийцы из тайных средневековых судилищ - "фемы", палачи Карла Либкнехта и Розы Люксембург, герои генеральских мятежей и пивных путчей, сегодня они взяли власть над всей Германией.

В ход пущена невиданная машина одурачивания! Политические паяцы, вчерашние уголовники и маньяки не скупятся на обещания. Здесь хлеб голодным и кров бездомным, работа для безработных и война коррупции, обновление духа и возрождение нации. Капитализм вовлек Германию в войну и привел ее к поражению. И вот сегодня его же прислужники взывают к национальной гордости: "Воспряньте, немцы! Разорвите грабительский Версальский договор. Довольно кормить империалистов Антанты!" Голодным, задавленным нуждой людям говорят, что отныне они хозяева своей судьбы, хозяева своей страны, завтрашние хозяева мира. "Германия вновь создаст армию и продиктует свою железную волю потрясенному человечеству!" Преступный бред, наглый обман... Наци кричат о свободе, о революции, о социализме. Вот она, их свобода - тюрьмы для тысяч и тысяч! Железный ошейник на горло рабочего класса! Вот она, их революция - пьяный дебош, погромы, разнузданный вой на площадях, где сжигаются книги. Они смеют говорить о социализме! Марионетки магнатов угля и стали, цепные псы биржевых воротил из "Клуба господ"...

Но наступит, неизбежно наступит час прозрения. И тогда немецкому рабочему особенно остро будут нужны слова правды. Горькой, беспощадной, всеочистительной. Нужно дожить до этого часа, нужно дожить...

Он засыпает под грохот кулаков по железу и вопли штурмовиков.

(Из секретного циркулярного письма

министра внутренних дел от 7 июня 1933 г.)

Как стало известно, в связи с предстоящим в г. Лейпциге 14 и 15 июня 1933 г. процессом над Тельманом, коммунисты собираются провести в эти дни кампанию протеста, а также саботировать органы юстиции. Просьба принять соответствующие контрмеры. Особенно обращаем внимание саксонского правительства Просим принять необходимые меры по охране имперского суда в г. Лейпциге.

Глава 12

ДЕДУШКА ТЕЛЬМАН И ИРМА

 

Ирма поймала себя на том, что прислушивается к тишине, словно ждет чего-то. Но чего? Знакомых шагов у двери? Нет, так больше нельзя. Так она больше не может. Конечно, о ней заботятся. Приходят друзья-пионеры, товарищи отца. Но разве этого достаточно человеку? Вот и сейчас она совершенно одна в пустой квартире. Не с кем слова сказать. Вчера пришла из Берлина открытка от мамы. Пишет, что в квартире на Бисмаркштрассе орудует гестапо. Она уже знает, в какой тюрьме находится отец, но все еще не получила с ним свидания. Ей постоянно отказывают, и она не знает, когда сможет возвратиться домой.

Учить уроки не хотелось. И вообще все валилось из рук. Ирма закрыла учебник, походила немного по комнате, потом решительно тряхнула коротко остриженной головой и пошла к двери. Она заперла замок, заглянула в дырочки почтового ящика - нет ли писем, - насвистывая, выбежала на улицу.

Было хорошо и тепло. Девочки прыгали через веревочку. Старушка кормила под деревьями голубей. Как всегда, когда ей становилось скучно, Ирма решила пойти к дедушке Тельману.

- Что у тебя с лицом, Ирма? - нахмурился он, увидев красные полосы на ее щеке.

Она пожала плечами и, сунув руки в карманы, с независимым видом перешагнула порог.

- Давай попьем чаю, дедушка, - предложила она, входя на кухню.

- Хорошо, детка, сейчас поставлю. Яблочную пастилу любишь?

- Люблю.

- Вот и славно! Ну, рассказывай. - Дедушка весь такой домашний, такой привычный, что она совершенно успокоилась, повеселела.

- Да что рассказывать-то? - усмехнулась она. - Так, поговорили с одной нацисткой.

- Ах, Ирма, Ирма! - вздохнул старик. - Ты же мне обещала.

- Я не виновата, дедушка. Она первая задела меня. Я была очень осторожна, но она первая.

- Как это произошло?

- Помнишь, я говорила тебе, что нам велели явиться в школу на фашистский праздник?

Дедушка Тельман кивнул и зашуршал пергаментной бумагой с пастилой.

- Ну вот... Не пойти было нельзя. Только мы, пионеры и "красные соколы", сели все вместе, в последнем ряду. И когда они внесли свое знамя, когда запели гимн, мы не встали. Учителя приказали нам встать, подталкивали в спину, но я сидела как каменная. Девочки испугались и встали, а я нет. Я одна во всем зале сидела и молчала, когда все стояли и пели. Понимаешь?

Дедушка Тельман только вздохнул и рассеянно поиграл серебряной цепочкой карманных часов.

- И вот вчера меня вызвали на заседание педсовета! - с торжеством объявила Ирма и, достав чашки, принялась разливать чай.

- Тебя исключили из школы? - Дедушка Тельман надел очки в тонкой стальной оправе и стал нарезать пастилу.

- Пока нет, - отпивая чай, покачала головой Ирма. - На меня орали, топали ногами, ты такая да растакая, всей сворой накинулись. Но я молчала. А они все приставали, почему я не встала. Наконец я не выдержала и сказала: "Мой отец невинно посажен в тюрьму. Я никогда не буду петь этих песен". Они и заткнулись.

- Ну, а это откуда? - дедушка бережно погладил ее по щеке. - Смотри-ка, припухло! - нахмурился он.

- Это? - небрежно отмахнулась Ирма. Ей стало жалко деда. Она вдруг увидела, какой он старенький в этой лоснящейся от глажек жилетке, застиранной рубашке без воротничка. - Понимаешь, комсомольцы и "красные соколы" решили устроить нелегальный митинг. За городом, на Борстлерском болоте. Мы с одной девочкой пошли туда вдвоем. Было так хорошо и весело идти, дедушка! Солнце светит, птички поют, сосны - ну прямо благоухают! Как вдруг навстречу нам дылда в коричневой блузе "Союза немецких девушек", - Ирма перекосила рот, словно передразнивая кого-то. - Взрослая. Идет и небрежно так арапником по сапогам похлопывает, пыль сбивает, а впереди нее овчарка бежит с черной спиной, большая, страшная. Когда мы поравнялись, она вдруг как толкнет меня, но я не поддалась на провокацию, и мы с подругой молча прошли мимо.

- И правильно сделали.

- Как видишь, не очень-то правильно, - усмехнулась Ирма. Эта фашистка вдруг как закричит: "Эй ты, Тельман, ты коммунистка!" Конечно, коммунистка, а ты гестаповская сволочь, думаю, но не оборачиваюсь и тихо говорю подруге: "Спокойно. Товарищи близко, митинг нельзя ставить под удар. Кто знает, чего она хочет". Как видишь, дедушка, я в драку не лезла. Но это стерва, увидев, что мы молчим, бегом догнала нас и стала хлестать меня по лицу. Понимаешь? И свою собаку науськивала. Только собака, видно, оказалась умнее ее. И знаешь, что мне особенно обидно? - она отодвинула чашку и повернулась к окну, где стояли горшки с резедой. - Там было много взрослых, дедушка! Сидели на полянке, закусывали, пили пиво. Они все видели, но никто не вступился, не отнял у нее плетку. Как же! Она была в форме! Мне потом сказали, что это Грета Клуге - дочь крайслейтера. Она велит, чтобы ее называли Гудрун - на древнегерманский манер.

- Да, девочка, - кивнул старик. - В форме. Эсэсовские бандиты тоже носят форму. Ешь пастилку, деточка... А что было на вашем митинге? Он состоялся?

- А то нет? Конечно, состоялся. Скоро весь Гамбург узнает, что мы решили на нашем митинге. Знаешь, какой у нас теперь лозунг? "Все на улицу! Протестуйте против ареста вождей рабочего класса! Украшайте дома Гамбурга красным!" Вот! Увидишь, первого мая весь город будет красным. Мы не дадим сделать наш пролетарский Первомай фашистским праздником.

- Береги себя. Отцу будет еще труднее, если с тобой беда какая случится.

- Ничего не случится, дедушка. Ты не смотри, что я молодая. Отец тоже молодым начал. Расскажи про него еще что-нибудь, дедушка.

- Что ж тебе рассказать, Ирма? Я уж, наверно, все рассказал.

- Нет, не все! Налить еще чаю? Расскажи про его молодость. Или детство.

- Знаешь, Ирма, - старик снял очки, собрал в ладонь крошки с клеенки. - У твоего отца не было детства. Ему только-только исполнилось четыре года, а я уже брал его с собой на базар, будил в четыре часа утра. Он быстро одевался и помогал мне запрягать лошадь. И никогда я не видел, чтобы он плакал. Я грузил овощи, а он сторожил лошадь...

- А какой он был, дедушка?

- Красивый был мальчуган. Светлые локоны и смышленое доброе лицо. Умница. До школы научился читать, торговцы задавали ему трудные задачи, и он их быстро решал.

Брал я его с собой и в трактир. Там мы все завтракали. Эрнст, как постарше стал, внимательно, так ко всему прислушивался. А когда он сам вмешивался в разговор, я часто становился в тупик. О чем он только не спрашивал!.. И про богатых, и про бедных, и про кайзера, и про бога.

- Он верил в бога?

- Нет, он не верил. Он очень любил свою мать, твою покойную бабушку, но часто с нею спорил. Она была набожная. Однажды она хотела взять Эрнста в церковь, а он спросил: "Разве это справедливо, что у нас в школе так много детей ходят зимой без пальто? Разве это справедливо что дети голодают? Сколько детей у нас в школе едят сухой хлеб! Они страдают от голода и холода. А вот дети богатых не голодают, не мерзнут. Разве бог не понимает, что это несправедливо?" - Дедушка Тельман улыбнулся и покачал головой. - Однажды утром я спросил его: "Зачем ты берешь с собой так много хлеба?" И как ты думаешь, что он мне ответил? "Я ношу его в школу товарищам, которые голодны, папа!" А когда в порту разгружали уголь, он всегда бывал там с несколькими приятелями - он помогал им заработать немного угля для родителей. Такой он и сейчас... Да ты и сама знаешь.

- Потому он и политикой рано занялся! - кивнула Ирма.

- Вся наша жизнь была политикой, внучка. Понимаешь? Эрнсту было десять лет, когда началась массовая забастовка портовых рабочих. Это было большое событие в его жизни. Часами он где-то пропадал. Оказалось, у бастующих рабочих. Когда я его наказал, он обиделся: "За что ты меня бьешь? Портовые рабочие говорят, что мы должны им помогать. И еще они говорят, чтоб угольщики перестали торговать углем. Тогда жители Гамбурга поддержат забастовку". Его как магнитом тянуло в порт. Так это в нем и осталось. Он сам выбрал свою судьбу.

- И было ему всего десять лет!

- Да, Ирма, десять.

- А я в десять лет почти ничего не понимала! Очень плохо разбиралась в политике. Ну ладно, пойду домой, дедушка. Спасибо тебе. Ты так интересно рассказываешь. Я очень, очень люблю папу.

- Твой отец очень хороший... А ты держись подальше от людей, которых не знаешь. Им ведь не сказали правды о твоем отце, их уверили, будто он хотел вызвать в Германии беспорядки, будто бы он виновен в пожаре рейхстага... Поэтому, детка, будь очень осторожна.

Глава 13

МАЛЕНЬКИЕ ПОБЕДЫ

Однажды Тельман вдруг с удивлением понял, что мелкие тюремные новости тоже интересуют его, как и большие события в большом мире за каменной стеной.

Это была незаметная подтачивающая работа времени. Так растут гигантские сталактиты в пещерах, так день за днем море подмывает берега. Привычка грозила перерасти в тупое равнодушие. Правда, до этого было еще далеко, очень и очень далеко. Но Тельман умел различать корни явлений. В тюрьме нет мелочей, твердил он себе, зная, что из крохотных зерен привычки произрастут плевелы, а мелкие тюремные новости, которые хоть как-то выбиваются из монотонного и беспощадного течения дней, могут неожиданно стать жизненно важными. Извечное единство противоборствующих начал. Он должен был его разрешить для себя. От этого, в конечном счете, зависело все. Нельзя дать сломить себя, но нельзя и сломиться самому. Страшно упустить даже самый малый шанс на победу. Поэтому - жесткий контроль надо всем.

Случайные встречи в тюремных коридорах, каждое слово надзирателя, вести с воли, обрывок газеты, собственная тоска и боль, даже сны, кошмарные сны одиночки - отныне все это он должен сам строго разбирать, ежедневно контролировать.

Другого пути нет. Если руки не могут совершить подкоп под тюремные стены, это сделает разум. Каждый день должен приносить хоть какую-то крупицу на его, Тельмана, чашу весов. Пусть она еще очень, очень высока, перевешенная чудовищной гирей прусского изощренного опыта по части тюрем, но крупица за крупицей, капля за каплей, и она пойдет вниз. Пойдет вниз.

Он попытался подвести итог своим маленьким победам. Прежде всего, он открыл себе путь в библиотеку. Это значило, что изнурительной изоляции ума пришел конец. Память - не бездонный колодец. Без живительного потока новых сведений, впечатлений она может и оскудеть. Книги! Как нужны ему книги! Они важнее лекарств, важнее гимнастики. Гимнастика - для тела, чтобы оно внезапно не отказало, не предало, а книги - это окна для души, без них она может захлебнуться в темноте.

Он получил письма от Розы и отца. И сам написал им. Ему стали приносить кое-какие газеты, Тонкие шелковинки, скудные ручейки, бегущие с воли. Но если вдруг оборвутся его связи с волей, он, как маленький, гонимый ветром паучок, вновь примется плести паутину. Даже твердо зная о неизбежности смерти, настоящие люди живут с ощущением вечности. Бессмертие дела - вот источник этого ощущения.

Он постарался выжать все, что возможно, прежде всего из газет. Жаль, что не хватает некоторых номеров - затерялись при пересылке. Тут он подумал, что пересылка стоит Розе слишком дорого. Надо посоветовать ей отправлять открытыми бандеролями, это дешевле. Хорошо, что ему удалось наконец настоять, чтобы ей перевели хотя бы 30 марок из конфискованных у него денег; еще 20 марок советник прокуратуры Миттельбах обещал положить на его счет в тюремную кассу. Этого вполне хватит на почтовые расходы. Без табака можно и обойтись. Письма и газеты - вот что важно, как сама жизнь.

Из газет он составил себе хотя и отрывочную, но довольно ясную картину тех насильственных изменений, которые произошли в Германии за эти несколько недель. Фашизация страны шла полным ходом. Отмена гражданских свобод, запрет оппозиционных газет и политических партий, аресты, ограничения, заметный крен в сторону войны. Он достаточно ясно видел завтрашний день. Люди, которые сегодня восторженно приветствуют победный топот нацистских колонн, еще не раз задумаются над тем, как их одурачили. Тяжек будет миг просветления...

Роза пишет, что была у "отца" и нашла его не совсем здоровым. Значит, партия все еще теряет своих сынов. Скольких еще не досчитаемся мы, пока пройдем сквозь эти темные годы!

Тельман придвинулся к забранному двойной, решеткой оконцу и попытался в косом луче света прочесть зачеркнутые цензурой слова. Но не смог, черная тушь залила все намертво.

О чем же Роза хотела рассказать ему? Скорее всего, о связи: иначе она написала бы не "дочь", а "Ирма". Роза знает, что теперь для него самое главное - связь. Очевидно, эзопов язык оказался слишком прозрачным для цензуры. Пусть попробует написать еще раз, надо обратить ее внимание.

Он садится за стол и обдумывает фразу, чтобы без нажима, медленно, экономя карандаш и бумагу, написать: "На второй странице твоего письма зачеркнули некоторые места, которые я уже не могу прочесть. Особенно приятно, что Ирма перешла в последний класс. Из ее строк видно, что она начинает становиться все более самостоятельной и спокойно, трезво оценивает создавшееся положение..."

Да, она явно писала о связи. О прямой, постоянно действующей связи между ним и партией. Связь эта налаживается. Ее еще нет, но она уже налаживается. Обидно, что вычеркнули как раз те места, где говорилось о конкретном. Что это могло быть? Сроки? Средства? Люди?

Он вспомнил своих связных. Спокойного, невозмутимого, невероятно изобретательного Герберта. Рихарда Зорге - быстрого как ртуть, способного на самые отчаянные поступки. Пылкий, рисковый парень, с исключительно ясным аналитическим умом.

Как ему нужен сейчас такой связной! Он должен, он обязан все знать. Удалось ли переправить за границу нужных людей, выходит ли "Роте фане", кто арестован, кто продолжает борьбу. И о себе, о своем положении он должен рассказать. Только тогда помощь с воли будет действенной.

Газеты разносят о нем по всему миру самые невероятные слухи. Несколько корреспондентов, среди них даже один иностранный, сумели пробраться в Алекс и переговорить с ним лично. Посмотрим, как это отразится на потоке ежедневной лжи, которая стекает с газетных полос, на водопаде фальсификаций и слухов. Впрочем, это не ново. Враги всегда старались исказить истину, правдоподобной подделкой отравить общественное мнение. Сам он лишен возможности сказать свое слово. Чисто физическое отвращение, которое он всегда испытывал, сталкиваясь с клеветой, вспыхивает в нем с особенной силой. Это мешает ему бороться с одиночеством, отвлекает, лишает столь необходимого спокойствия. Он не имеет права поддаваться эмоциям. Они не для заключенных. В последних газетах говорится и о его самоубийстве, и о том, будто его сместило с поста председателя партии московское руководство. Что ж, сам он не может выступить в свою защиту. Неужели никто из корреспондентов не напишет о нем правды?

Но пока нет надежной связи, об этом лучше не думать. Сомнение и надежда - злейшие враги заключенного. С разных сторон, попеременно, они подтачивают его душу ржавчина разъедает его единственный якорь - веру. Вера должна быть непоколебимой. Здоровый дух, уверенность в будущем - вот в чем его сила, вот источник мужества и оружие в борьбе.

Привычные заботы на миг вырывают его из тюремных стен. Он думает о подпольной типографии на Ландкирхенштрассе, о тайных переходах на голландской и польской границах - о них ему рассказывал Макс, - о тех, кто успел уйти в подполье еще до той роковой ночи. Он вспоминает отца и почему-то случай с рыбой. Они поймали тогда с Рудольфом здоровенную щуку, а она прикинулась мертвой и, улучив момент, выпрыгнула из лодки... Ушла.

В памяти всплывают лица товарищей, тысячи лиц. Бремен, Нюрнберг, Вупперталь, Гессен, Франкфурт, Дортмунд, Эссен и, конечно же, Гамбург, конечно, Берлин. Вот она, трудовая Германия металлистов, портовиков, железнодорожников, типографских рабочих. Эти люди не поверят, что Тельман повесился в камере! Они знают его!

Уже здесь, в Алексе, он получил телеграмму от руководителя двадцать третьего избирательного округа Дюссельдорфа. Телеграмма, адресованная в Берлин, полицай-президиум, I отдел, извещала транспортного рабочего Эрнста Тельмана, что он вновь избран депутатом рейхстага! Вот ответ немецкого рабочего класса. 4 800 000 голосов за находящихся в тюрьмах и лагерях, за ушедших в подполье коммунистов. И это в условиях фашистской диктатуры, политической травли, полицейских репрессий и убийств. Такие люди не поверят нацистской пропаганде, гнусной клевете, состряпанной по геббельсовским рецептам.

Тельман еще и еще раз перечитывал открытки и письма, пришедшие к нему из Гамбурга. Писем из других городов ему не вручили. Сотни людей, наверно, поздравляли его с избранием, с днем рождения. Ведь из одного только Гамбурга пришло больше шестидесяти открыток. У него были все основания для веры, для непоколебимой веры. Пусть Германия кричит сегодня: "Хайль Гитлер!" Это еще не вся Германия! Поэтому так жизненно необходимо установить связь с партией, которая возглавила сопротивление миллионов честных людей. Как намекнуть Розе на Герберта, не называя его по имени, не называя партийной клички? Что, если так: "Может быть, наш друг, с которым мы однажды на троицу совершили четырехдневное путешествие, сможет прислать сюда небольшую сумму денег?"

Это должны пропустить. Они привыкли, что он постоянно пишет о деньгах. И не удивительно, потому что обещанные доктором Миттельбахом 20 марок все еще не пришли. С деньгами вообще плохо. Роза, дочь-школьница, два старика (отец Розы совсем плох)... Розе, наверное, снова придется пойти работать, а со здоровьем у нее не все ладно. Будет тяжело. Всем им будет очень тяжело...

Он знает, что родные постоянно думают о нем. Понимает, что никакие заверения не избавят их от изнурительного беспокойства за него и ожидания беды. И все же он ищет такие слова, спокойные, но не успокоительные, а главное - правдивые. Да, правдивые, хотя и не внушающие подозрения тюремному цензору.

Не считая коротких бесед с адвокатами, разговаривать здесь не с кем. Тем сильнее в нем чувство написанного слова. Особое, обостренное тюрьмой чувство, когда фальшь и неискренность сразу бросаются в глаза, царапают сердце. Долой успокоительную ложь! Но умолчать, о многом умолчать он может. Пусть все же думают, что ему здесь лучше, чем на самом деле. Да и нельзя писать на волю о жизни в полицейской тюрьме.

"Свое предварительное заключение, - он находит, кажется, нужную формулировку, - переношу с величайшим хладнокровием и наряду с само собой разумеющимися обязанностями, которые у меня здесь имеются, занимаюсь чтением книг".

Пусть пришлют ему несколько хороших романов и пьес. Это дозволяется, если, конечно, книги не имеют особой политической окраски. Так он сначала мысленно, а потом уже на бумаге оттачивает фразу за фразой. Каждое слово должно быть точным, единственно необходимым. Нельзя дать цензуре повод для придирок, по необходимо и сказать все, что нужно сказать. К тому же, он не может позволить себе перечеркивать написанное. Каждый клочок бумаги - драгоценность, а каждое письмо может стать последним.

Итак, "чувствую себя хорошо, поскольку всегда был очень крепким". Это чистая правда, и дома все поймут как надо. Но чтобы они не толковали это его "поскольку" чересчур расширительно, не придавали этому слову смысл "несмотря на все мучения", придется приписать в конце: "Но подчеркиваю, что для какого-либо беспокойства с твоей стороны пока нет никаких оснований".

Итак, подготовительная работа закончена! Можно приниматься за письмо. Это приятная минута. Он пишет и мысленно переносится домой. У Розы - он тихо улыбается - 27 марта был день рождения. Ей уже 43 года. 11 апреля - день рождения отца... Уж так случилось, что они родились приблизительно в одно время.

Сначала он пишет письмо жене, потом отцу. Он уже знает, что Роза в Берлине добивается свидания. Сначала весть об этом обожгла его радостью, взволновала мучительным нетерпением ожидания. Это чуть не выбило его из колеи. И он понял, что еще не готов к встрече с родными. Трудная школа подготовки к долгому одиночеству еще не была пройдена. Он заставил себя временно подавить чувство и, насколько мог, трезво взвесил все "за" и "против". Потом принял тяжелое решение отговорить Розу от встречи. Но писать Розе об этом не стоит. С отцом он уже вел такую переписку.

Моя дорогая Роза!

Твое письмо и посылку ко дню рождения получил с большой радостью. Из Гамбурга мне прислали более 60 поздравительных открыток. Ни одной открытки из других городов мне почему-то не передали.

Газета для меня здесь - единственный источник информации. Поэтому неприятно, что снова два номера где-то застряли.

Своему письму от 13.IV я придаю очень большое значение, потому что набрался решимости и изложил в нем без обиняков все, что думаю о своем положении.

Человек, исполненный чувства собственного достоинства, не отказывается от своих действий. Добро и истину, если они однажды пустили корни, можно, конечно, преследовать, но нельзя подавить надолго. Пусть утешает тебя мысль о том, что много-много женщин вынуждены переживать нынешнее время вдали от своих мужей, кормильцев и любимых.

Эрнст.

Дорогой отец!

Я полностью разделяю твое мнение о поездке Розы в Берлин. Неописуемая радость встречи омрачится прощанием, которое будет и для меня нелегким. Неизбежное расставание для нас обоих будет очень тяжелым. Для меня особенно, поскольку я сижу здесь один и буду бесконечно вспоминать о том счастливом мгновении. Пока мое здоровье вне опасности, острой необходимости в свидании нет. Попытайся утешить и успокоить Розу, используй и те веские аргументы, которые ты привел в своем последнем письме. Поживем - увидим. Человек без надежды - все равно что корабль без якоря...

С самым горячим сердечным приветом

твой любящий сын Эрнст.

Глава 14

ШТУРМБАНФЮРЕР ЗИБЕРТ

 

Фюрер сказал, что словесные битвы лишь внешне бескровны. Национал-социалист должен быть беспощаден всегда и везде. Поэтому словесная битва не кончается ни разгромом неприятеля, ни его полной капитуляцией. Она требует отречения. Побежденный солдат вражеской армии может либо сдаться, либо умереть. Идеологический противник обязан покаяться и громогласно признать правоту победителя. Иначе победы не будет. Иначе победителем останется не гордый триумфатор, а пленный кандальник на эшафоте.

Профессор Института кайзера Вильгельма Хорст не удивился, когда обнаружил в почтовом ящике официальный конверт со штампом Главного управления имперской безопасности.

Конверт без марки, письмо не облагалось почтовым сбором. Внутри лежала повестка. Его вызывали на Принц-Альбрехтштрассе к штурмбанфюреру СС доктору Зигиоргу Зиберту. Доктор! Даже имя свое он отождествлял с "черным орденом": он подписывался двумя руническими "С". Наверно, очень гордился этим.

Хорст еще не знал тогда, что штурмбанфюрер известен среди друзей под прозвищем Геникшус - выстрел в затылок. Он вообще не знал этого человека, даже имени его не слышал.

В приемной уже сидела женщина с усталым, прорезанным глубокими морщинами лицом.

- Вы сюда? - зачем-то осведомился Хорст словно на приеме у дантиста.

Она молча кивнула.

- Фрау Тель... - секретарша в коричневой блузе "Союза немецких девушек" осеклась, но Хорст не обратил на это внимания. - Фрау придется еще немного подождать, пока придет ответ на запрос о дочери, - после некоторой заминки договорила она. - А вас, господин Хорст, просят пройти.

...Доктор Зиберт вежливо поднялся и, не выходя из-за стола, указал Хорсту на кресло. Молча сопел, низко склонившись над столом, долго рылся в бумагах. Потом вдруг вскинул голову и уставился на Хорста долгим, чуть-чуть отсутствующим взглядом. Но, как и было рассчитано, глаза в глаза. Хорст не отводил взгляда, чувствуя, что глаза штурмбанфюрера уплывают от него все дальше... Сто, двести, миллионы световых лет.

- Рад познакомиться с вами, профессор. Много наслышан о вас. Вы могли бы стать гордостью немецкой науки. Почему вы подали в отставку?

- Мне дали отставку, господин штурмбанфюрер.

- Вот как? Ничего об этом не слышал. Странно... Но я пригласил вас, собственно, по другому делу. Фюрер поручил созвать конференцию, посвященную оккультным наукам. Торжественная церемония, возможно, состоится в начале ноября. Вы, конечно, понимаете, что священная миссия немецкого человека, суровое величие нордической мифологии и то предназначение, которое тайно живет в лучших из лучших представителях нашего народа, превыше любого так называемого объективного знания. Поймите простую вещь, господин профессор, и многое для вас упростится и облегчится. Наука живет сама по себе, а великая яростная вера возносит нас на высшую ступень озарения.

Хорст перестал понимать, что ему говорят. Отключился. Думал о своем.

- ...ждем от вас, что вы не только будете присутствовать на церемонии, но и выступите с небольшим приветствием.

Из дальнего далека влетели в его уши эти слова. Оккультное знание? Ах да, конечно... Под большим секретом ему рассказали, что у Гитлера есть личный ясновидец. Вернее, был. Тот самый знаменитый Ганнусен. Среди высокопоставленных наци он известен под именем "фюрера". А это кое-что значит. У "фюрера" несколько расплывчатая; но вполне официальная должность: полномочный физики, астрономии и математики. Что-то в последнее время о нем ничего не слышно.

- ...и пора, господин профессор, давно пора прекратить эту фронду. Мы надеемся, что в своей речи вы скажете несколько слов по поводу арийской космогонии.

- Вы имеете в виду доктрину вечного льда господина Гербигера?

- Совершенно справедливо. - Зиберт преувеличенно благожелательно улыбнулся и откинулся в кресле.

- Я высказал свое мнение об этой... системе мира на межзональном астрономическом конгрессе.

Улыбались щеки, губы, сверкали улыбкой стальные зубы. Только не глаза. Глаза леденели.

- Это было досадное недоразумение, господин профессор. - Зиберт продолжал улыбаться. - Столь же досадное, как и ваша отставка. Так не пора ли нам все уладить?

Хорст испугался, что эсэсовец может выйти из-за стола и раскрыть ему свои мертвящие объятия, улыбаясь все той же застывшей улыбкой, давно похороненной в провалах глаз.

- Боюсь, господин штурмбанфюрер, мы плохо понимаем друг друга. У меня не может быть иной точки зрения.

- Про себя вы можете думать что угодно, - кадык Зиберта дернулся вверх и вернулся на место. Эсэсовец смотрел сумрачно и равнодушно, как будто проглотил и уже успел переварить в желудке свою улыбку. - Но когда вы начинаете публично проповедовать свою точку зрения, - он пренебрежительно выпятил губы, - тотем самым вмешиваетесь в политику. А этого мы никому не позволим! Поэтому вам и предлагают загладить ошибку. Великому ученому, профессору Гербигеру не нужно ваше признание! Учтите, лишь благодаря нашей исключительной гуманности с вами вообще разговаривают. Вам дается последний шанс, не проморгайте его...

- А если я этого не сделаю? Вы меня арестуете?

- Право, вы озадачиваете нас, профессор. - Зиберт улыбнулся и развел руками. - Зачем вы так упорно домогаетесь мученического венца? Зачем? Вас ожидает спокойная академическая работа. Не создавайте ненужных затруднений себе и нам. Выполните нашу просьбу, и все будет в порядке.

- Я не могу, господин штурмбанфюрер. Это идет вразрез с моими убеждениями.

- О каких убеждениях вы говорите? В то время как фюрер и национал-социалистская партия в творческом порыве закладывают фундамент великого рейха, вы позволяете себе иметь какие-то иные убеждения. Вы плохой немец, господин профессор. - Эсэсовец снял пенсне и откинулся в кресле. Он смотрел на Хорста, как на неприятное насекомое.

Хорст еле сдерживался. Он готов был плюнуть в физиономию этого черного ландскнехта с дубовыми листьями к железному кресту. Закричать во все горло. Ударить кулаком по столу. Но заставлял себя сидеть спокойно, молчать и ничего не бояться. И все же боялся. Всего боялся: ландскнехта, серого, угрюмого здания, длинных коридоров с рядами одинаковых дверей, красного флага со свастикой в белом круге, окаменевших часовых. Страх ненависть, раздражение и какое-то детское недоумение - все это сковывало, мешало находить нужные слова.

- Не будем к этому возвращаться. Я не выступлю в защиту теории Гербигера и не смогу принять участие в конференции по... черной магии.

- Оккультных наук! - Зиберт хлопнул кончиками пальцев по столу и брезгливо скривил губы. - Вы, наверное, масон? Аристократ и масон! Убежденный враг империи!

- Я ученый и служу только науке, чистой науке. С чистой совестью служу науке. - Ему стало неприятно, когда эти чуть выспренние слова сами сорвались с его губ.

- Ваша наука ложная! Вредная она, ваша наука. Бескрылый материализм. Она не нужна нашему народу! Понимаете? Мы народ-созидатель, народ-солдат! Ни вы, ни ваша вонючая наука нам не нужны. Наука - служанка, шлюха! Вопрос лишь в том, кому она служит.

Зиберт механически изливал на старомодного профессора и его глупую науку поток хулы. Но, право, этот упрямый интеллигентик не был ему особенно неприятен. Он был всецело в его, Зиберта, власти, несмотря на большую, как говорили, международную известность. Но у Зиберта не выходило из головы, что предстоит разговор с этой Тельман, которая опять требует свидания с мужем для себя и своей дочери. Брать решение на себя явно не хотелось. Знать бы, что может еще выкинуть эта назойливая посетительница. Беспокойство и раздражение штурмбанфюрера волей-неволей изливались на Хорста. Он даже подумал, что старого дурака следовало бы ненадолго отправить в лагерь. Для некоторого перевоспитания.

- У нас есть средства сделать вас более лояльным к национал-социализму! - Зиберт встал. - Советую хорошенько подумать... Посидите немного в приемной. Сейчас отпечатают протокол. Вам нужно его подписать.

- Какой протокол, позвольте вас спросить?

- Протокол допроса!

- Это был допрос? А по какому праву... - Хорст тоже поднялся.

- Допрос! - оборвал его эсэсовец. - На самом законном основании. И выкиньте из головы такой хлам, как право. Право - понятие, выработанное плутократами! Есть закон германской империи о превентивном заключении. Только от нас зависит применить его к вам. Запомните это! Прошу пройти в приемную.

Он открыл дверь и вежливо пропустил Хорста вперед.

- Фройляйн Гудрун, перепечатайте. Господин профессор, поставьте свою подпись в трех местах. Здесь, здесь и здесь... - обернулся Зиберт к сидящему на диване Хорсту. - Хорошенько прочтите, прежде чем подписать. Вот ваш пропуск. Можете быть свободным... Пока свободным. Мы еще вызовем вас. До свидания, господин профессор. - Эсэсовец чуть наклонил голову и вернулся в кабинет. - Пройдите, - бросил он ожидавшей женщине. Она с достоинством встала.

Светловолосая секретарша в коричневой блузе метнула хмурый взгляд вслед посетительнице. Быть может, она вспомнила, как однажды в Гамбурге натравливала овчарку на ее дочь? Жаль, что собака тогда не перегрызла девчонке горло. Она, видите ли, тоже намеревается приехать в Берлин! На свидание с матерым врагом фюрера и рейха. Какая наглость! Подумать только, из-за этой дряни у шефа целый день плохое настроение. И чего только начальство церемонится с этими Тельманами?

В несколько коротких очередей "олимпия" обстреляла разделенные копиркой бланки. Темные трупы букв легли на заснеженное бумажное поле.

- Прошу вас, господин профессор.

Профессор встал с жесткого кожаного дивана и подошел к секретарскому столу. Навстречу улыбающемуся фюреру. Художник-академист тщательно выписал каждый волосок. Офицерская фуражка, железный крест под карманом, орел со свастикой на галстуке, золотой партийный значок на лацкане... "Ну прямо как живой!" - казалось, это паточное дежурное восклицание сочится из каждой поры тщательно загрунтованного и отлакированного холста.

Хорст полез во внутренний карман за вечным пером. Надел очки в черепаховой оправе. Пробежал глазами по строчкам. Остановился на отпечатанных типографским способом словах "обязуюсь не разглашать содержание беседы". Подписал.

- Пропуск отдадите дежурному внизу.

- Хорошо. Благодарю вас. До свидания.

Он вышел на улицу. Лениво капала серая вода. Сотни ног ступали по мокрому асфальту. Автомобили с шипением разбрызгивали лужи. Где-то кричал репродуктор. Звенели трамваи. Грохотала надземка. Дрожали под военными машинами мосты.

День оглушил его. Ворвался привычным шумом, чуть приглушенным шелестом дождя. Поблескивали раскрытые зонты, резиновые плащи. Утекающий ток, жужжа, потрескивал в мокрых проводах. И все казалось удивительно свежим и пронзительно острым, точно впервые увиденным.

Он поднял воротник плаща и пошел домой.

Он вышел "оттуда". Был жив и свободен. "Пока свободен". Инстинктивно чувствовал, что это только прелюдия. Все еще впереди. СС без маски, подлинный арест и настоящий допрос. Сегодняшний допрос - не настоящий. Говорят, что они обычно допрашивают иначе.

Почти невесомый дождь опускался на голову. Город дышал и шевелился. Блестели мостовые и черные автомобили. Но дождь, и город, и мокрый блеск тоже не были настоящими. Все сделалось зыбким и преходящим. Осталась только видимость.

Глава 15

РОЗА И ГЕСТАПО

 

Вот уже несколько недель почти каждый день Роза Тельман ходила в страшное здание государственной тайной полиции на Принц-Альбрехтштрассе, 8 и требовала немедленного свидания с мужем. В первый раз с ней даже не хотели разговаривать. С большим трудом удалось узнать, в какой хоть тюрьме содержится Тельман. И это было все. Просьбы и письменные заявления о свидании с ним встречали отказ. Сначала о них еще докладывали Карлу Гирингу, который вел дело Тельмана, потом перестали. В конце концов она была обыкновенной просительницей, каких много, и Гиринг сказал, чтобы с ней особенно не церемонились. В последний раз какой-то младший эсэсовский чин пригрозил ей арестом и принудительной высылкой из Берлина.

Тогда она, через посредство друзей, встретилась с несколькими иностранными журналистами.

- Боюсь, - заявила она им, - что Эрнст Тельман подвергается в тюрьме тяжелейшим лишениям, может быть даже пыткам. Иначе трудно объяснить, почему они бояться показать его мне.

Минуя гитлеровскую цензуру, это сообщение в тот же день было переправлено за границу. На другое утро оно появилось на страницах влиятельных европейских газет. Очевидно, этим и объяснялось согласие гестаповского руководства принять госпожу Розу Тельман.

Мрачный обрюзгший эсэсовец с плетеными квадратиками штурмбанфюрера на левой петлице кивком пригласил ее в кабинет и небрежным жестом предложил сесть.

- Ваше заявление с просьбой о свидании с заключенным Тельманом нами рассмотрено, - без предисловий начал он. - И принято решение на время воздержаться.

- На какое время? - Роза изо всех сил старалась казаться спокойной. Чтобы унять внезапную дрожь в руках, она поправила волосы, словно непроизвольным жестом проверила завивку. - На какое время?

По усмотрению государственной тайной полиции. - Штурмбанфюрер хмуро глянул на нее и закрыл лежавшую перед ним папку.

Старый полицейский служака, он находил вполне извинительной настойчивость, с какой она добивается свидания с мужем. Это естественно в ее положении. Немецкая женщина должна любить своего мужа и заботиться о нем, что бы с ним ни случилось. Но муж этой женщины - не обычный заключенный. Им постоянно интересуется высокое начальство. Самое высокое. Некоторые имена, как, например, группенфюрера Гейдриха, не положено называть даже в своем кругу. А ведь ему регулярно докладывают о Тельмане! Иногда звонит министр-президент Геринг или рейхслейтер Геббельс, если поднимается шум в заграничной печати.

Как раз только что был такой разговор. Он оставил очень неприятный осадок. Начальству легко кричать: "Заткните ей глотку!" А как, спрашивается? Принудительные меры не рекомендованы, уговоров она, очевидно, не понимает. Они хоть бы мотивировку отказа ему подсказали. Так нет, одни лишь общие категорические указания. Заткните глотку, видите ли...

- Чего же вы ждете? - не выдержал долгой паузы гестаповец. - Надеюсь, вы понимаете, что вам отказано в свидании?.. Временно! - он раздраженно отвернулся.

- Я хочу знать, что означает это ваше "временно". Когда? Когда конкретно?

- В зависимости от обстоятельств.

- От каких обстоятельств? - она говорила намеренно медленно и негромко.

- У меня все. - Гестаповец бездушно повторил любимую фразу своего высокого шефа Германа Геринга.

- Хорошо, - Роза поднялась. - Тогда я заявлю на весь мир, что вы его убили.

- Подождите в приемной! - с ненавистью сказал гестаповец после короткой паузы.

Нет у меня власти разрешать такие свидания, раздраженно думал он, глядя вслед уходящей Розе. А случись что, с меня же спросят. И еще недовольны, что беспокою по пустякам. Пока занимаюсь этим я - все для них пустяки, но случись что-то - пустяки сразу превращаются в дело государственной важности и начинается тарарам. Тут уж они на ругань не скупятся. Одним словом, и так плохо и этак нехорошо. Что делать? Все же лучше доложу.

Он придвинул к себе прямой телефон спецсвязи и набрал номер Гейдриха. Гирингу звонить бесполезно. Он имел право накричать на штурмбанфюрера, даже покарать его, но принять самостоятельное решение по делу Тельмана не мог. Служить же промежуточным звеном между своим подчиненным и высшим начальством Карл Гиринг не желал. Поэтому штурмбанфюрер из всех зол выбрал наименьшее: позвонил Гейдриху в обход Гиринга.

- Гейдрих, - услышал он в трубке хриплый голос. Шеф СД, тайной эсэсовской службы разведки, как всегда, был на месте.

- Хайль Гитлер! Группенфюрер, докладывает штурмбанфюрер Зиберт. Тельман угрожает сделать заявление, что ее муж убит. - Он доложил, как всегда, точно и предельно кратко. Изложил самую суть, как и требовал от подчиненных Гейдрих.

- Хочет свидания?

- Настаивает, - ответил Зиберт, хотя собирался сказать "требует".

- Пообещайте ей... Скажем, через две недели. Но пусть не делает глупостей. Дайте понять, что ее необдуманные заявления тут же отзовутся на муже. Выясните, с кем из журналистов она встречается. Мы их вышлем.

- Войдите, фрау Тельман, - пригласил Зиберт ожидавшую в приемной Розу. Лицо его приняло еще более недовольное выражение. Теперь-то он знал наверняка, что за новую шумиху по делу Тельмана спросят с него лично. Одно дело угрозы Гиринга, даже самого Геринга, другое - ясное и спокойное указание Рейнгарда Гейдриха. - Сегодня больше приема не будет, фройляйн Гудрун, - бросил он секретарше.

Глава 16

ПЕРВЫЙ КОНТАКТ

 

Ночи Алекса полны тайных переговоров. Они превращали тюремные стены в телеграфные провода.

Человеческое сознание, потаенные глубины нашего Я загадочны и полны противоречий. Одни и те же события по-разному воспринимаются нами в зависимости от времени суток. Ночное сознание полно сомнений, оно окрашено трагическими, подчас безнадежными тонами. Ночью ощущение безысходности обретает над человеком странную пугающую власть, перед которой рассудок бывает бессилен. И тогда наступает жестокая бессонница. Чаще всего это случается в трудные минуты жизни. Только наступление утра освобождает человека от оков ночи. И там, где еще несколько часов назад не было выхода, внезапно высвечивается спасительный путь, неожиданный, круто меняющий ситуацию вариант. Его подсказало утро, трезвый свет, резкая бодрящая синева. Словно и впрямь с первым криком петуха развеялись ночные фантомы, мрачные порождения усталого, трепещущего в тисках безысходности сознания. Но как трудно дождаться рассвета!

Особую власть приобретает ночное сознание в тюрьме, за каменными стенами и стальными запорами. Иногда оно остается надолго, не хочет сгинуть, как нечисть с перепончатыми крыльями нетопыря, даже от петушиного крика. Да и не долетит сюда этот отрезвляющий крик, и не откроются тюремные двери с рассветом. Уж это-то заключенные знают. Отсюда и тиранство ночного сознания, доходящего до границ, за которыми лежит распад разума, гибель души.

Нет тишины в тюремной ночи. Она полна перестуков, в такт которым бьются сердца. Необходимо знать, что ты не один в этом каменном склепе, что где-то за стеной, под полом, над потолком томятся такие же несчастные. Но кто они? Быть может, друзья? Это откроет перестук. Тюремная азбука, в которой каждая буква зашифрована определенным числом ударов. Столько-то по горизонтали, столько-то по вертикали. Магический квадрат. Азбука обреченных. Удар за ударом, буква за буквой, слово за словом. И если камера товарища далеко и он не слышит зова, его все же найдут и твоя весть долетит к нему по длинной эстафете.

Так от одного телеграфиста к другому летят телеграммы в самый дальний, заброшенный на край света угол.

Прислушайтесь!

Это каменная глыба Алекса дрожит и поет в ночи: ...Тельман здесь... Тельман здесь... Тельман здесь... Тельман в тридцать второй... Тельман в тридцать второй... Передайте Тельману... Передайте Тельману... Здесь Димитров... Здесь Димитров... Передайте Тельману - здесь Артур Фогт...

 

Лязгнул замок, и с противным скрежетом отворилась дверь. В тридцать вторую вошел надзиратель - худой сутуловатый служака с ленточкой железного креста первого класса и сивыми усами тюремной крысы.

- В душевую! Живо! - скомандовал он.

Тельман удивился. Он мылся не далее как вчера. Или в банном расписании ошибка? Что же, в однообразии тюремных будней такая ошибка - улыбка судьбы.

- Торопитесь, - пробурчал надзиратель, - времени у вас мало.

- Времени у меня сколько угодно, - улыбнулся Тельман. - Но я мигом.

Скорым, широким шагом, ибо даже эта внеплановая прогулка была для него подарком, шел Тельман впереди надзирателя.

Уже на лестнице, ведущей в подвал, он услышал шаги и обернулся. Вели Димитрова. В чахлом и мутном, как сыворотка, свете Тельман узнал его только по глазам. И еще по осанке - голова его была как-то особенно гордо поднята, словно вверху сияло чистое голубое небо.

Сжав кулаки в салюте Рот фронта, они молча приветствовали друг друга и улыбались. Эта безмолвная улыбка не оставляла Тельмана весь день.

Секундой раньше или позже, и мы бы не увиделись, подумал он. Какой удачный сегодня день. И еще он подумал, что Димитров сильно исхудал, но отнюдь не подурнел от этого. Высокий, с пышной шевелюрой, он стал похож на итальянского карбонария. Пусть они виделись только короткий миг. Но походка, четкое порывистое движение, которым Димитров приветствовал его, сказали Тельману больше, чем долгие часы откровенных разговоров. Тельман словно в грозу попал. Он всем своим существом ощутил, какая энергия сконденсирована в этом человеке. Меньше всего нужно радоваться встрече в тюрьме, и все-таки это радость, даже трудно передать, какая радость!

Тельман не знал, что это была не первая их встреча в коридорах Алекса. Димитров уже дважды видел Тедди. Как хотелось, чтобы Тельман хоть обернулся, но он не почувствовал тогда горячего нетерпеливого взгляда Димитрова. Зато сегодня они действительно увиделись, даже улыбнулись друг другу.

В душевой никого не было. Тельман чуть отвернул медный вентиль и, запрокинув голову, ждал, когда из проржавелых дырочек польется вода. Хлопнула дверь, и кто-то зашлепал по каменному полу.

Тельман медленно обернулся и увидел, что к соседнему крану идет Фогт. Артур Фогт! Поистине щедрость судьбы не знала сегодня предела. Не успев поздороваться, не успев даже улыбнуться товарищу, Тельман рванул вентиль на полную мощность, чтобы шум воды заглушил слова.

Последний раз они виделись незадолго до фашистского переворота. В этот незабываемый день 25 января Компартия организовала беспримерную по размаху антифашистскую демонстрацию. Берлинский пролетариат выступал единым фронтом. В бесконечных колоннах, рука об руку с коммунистами, шли социал-демократы-рейхсбаннеровцы. По Бюловплац к Дому Либкнехта шел нескончаемый поток демонстрантов. Это был ответ рабочего Берлина на фашистские провокации - сборища штурмовиков у Дома Либкнехта, где находился Центральный Комитет КПГ. Штурмовики были в полнейшей панике, когда им пришлось бежать сквозь колонны взволнованных, протестующих рабочих. Не помогли и подоспевшие на защиту фашистов шупо. Рабочий Берлин выступал единым фронтом, и не было, казалось, в Германии силы, которая могла бы ему противостоять.