ПРИМѢЧАНІЯ къ СЕДЬМОМУ ТОМУ 2 страница

Все разорвет, сомнет, как луг прекрасный.

 

Пусть он в своей берлоге остается:

У злобы с красотою счетов нет.

Зачем искать опасности? Живется

Тем хорошо, кто чтит друзей совет.

Ты назвал вепря. Я затрепетала

За жизнь твою, и сердце горе сжало.

 

Ведь ты заметил, как я побледнела!

Ведь ты прочел в глазах невольный страх?

Я на землю упала, помертвела,

Ты на груди лежал в моих руках

И чувствовал в груди моей биенье.

Не мнилось ли тебе землетрясенье?

 

Там, где любовь, — на страже ревность злая,

И в мирный час коварно, то и знай,

Тревогу и мятеж подозревая,

Она кричит: "Измена! Убивай!"

Покой любви она безумно рушит:

Так сильный дождь и ветер пламя тушит.

 

Разведчик злой, шпион, доносчик ярый,

Противный червь, грызущий вешний цвет,

О сплетница, о ревность, знамя свары,

Предвиденье, а чаще — злой навет, —

Она стучит мне в сердце и пророчит,

Что смерть отнять возлюбленного хочет.

 

Перед глазами — страшная картина:

Взбешенный вепрь… Поверженный клыком,

Ты на спине, в крови… Близка кончина,

И на цветы струится кровь ручьем,

И, чувствуя, кого они теряют,

Цветы головки грустно опускают.

 

Что сталось бы в подобный миг со мною,

Когда боюсь намека одного!

Кровь сердца бьет горячею волною,

И ужас вещим делает его;

И, если завтра ты пойдешь на зверя,

Мне скорбь твердит, что ждет меня потеря.

 

Но если так охота неизбежна,

Гонись за робким зайцем, за лисой

Пронырливой, косулей быстробежной;

Преследуй их в обрызганной росой

Густой траве. На лошади горячей

Несись им вслед со сворою собачьей.

 

Когда тобою вспугнут вдруг зайчишка,

Заметь, как он, скрываясь от беды,

Быстрее ветра мчится прочь, трусишка,

Скрывается и путает следы,

Бросается в проломы стен, проходит

По лабиринтам и врага изводит.

 

В стада овец вбегает он порою,

Чтоб обмануть их запахом собак,

Иль к кролику метнется землерою,

И тут молчит запыхавшийся враг;

А то бежит к оленям он в кочевки!

Страх будит ум, опасность — все сноровки.

 

Там, где смешал он запах свой с другими,

Сбит с толку нюх разгоряченных псов;

Смолкает лай. Но вот открыто ими,

Что спутан след. На сотни голосов

Тогда они взвывают. Вторит эхо,

Как будто там еще одна потеха.

 

Тем временем зайчишка на пригорке,

На задних лапах. Слух насторожен:

Оплошны ли враги его иль зорки?

Вот громкий шум опять услышал он.

Ах, с чем тогда сравнится дух печальный?

Так звон больной внимает погребальный.

 

Как жалок он в беспомощной тревоге!

Как он бежит, зигзагами кружа!

Терновник злой до крови ранит ноги.

Чуть шорох, тень — и замер он, дрожа.

Беду сдавить тот может, кто несчастен,

Но раздавить совсем никто не властен.

 

Лежи спокойно, слушай продолженье

И не борись. Теперь тебе не встать.

Чтоб отвратить от вепря, поученье —

Хоть не к лицу мне, — я должна читать,

И так и сяк сравненья подбирая:

В любви печаль угадана любая.

 

Ах да! На чем же я остановилась?" —

"Не все ль равно… Пусти, и вот весь сказ,

Минула ночь". — "Так что же?" — "Все затмилось;

Меня друзья ждут дома. Поздний час.

Я упаду". Она в ответ: "Напрасно:

Любовь во тьме все видит очень ясно.

 

А упадешь — земля, влюбившись, значит,

Твой поцелуй старается украсть.

Сокровище и честных озадачит

И к воровству у них пробудит страсть.

И в облаках Дианы лик волнуем:

Ну, как обет нарушит поцелуем?

 

Причину тьмы луна мне объяснила:

То Цинтия стыдится за мечты.

Предательство природа совершила,

Украв с небес все формы красоты;

В них отлила тебя она беспечно,

Чтоб затмевать луну и солнце вечно.

 

И даже Парки получили взятки,

Чтобы природы труд затормозить,

Чтоб красоту смешать и недостатки,

Уродством совершенство исказить,

И красоту подвергнуть злобной власти

Безумия и гибельной напасти.

 

Горячка, немочь, злые лихорадки,

Слепое помешательство, чума,

Болезнь в костях, чьи злобные припадки

Бунтуют кровь, а мозг скрывает тьма,

Пресыщенность, отчаянье, печали

За образ твой природе "смерть" сказали.

 

Из недугов малейший побеждает

В борении минутном красоту,

Благоуханье, краски прелесть ту,

Которая и чуждый взор ласкает.

Лишь заблестит горячий луч победно,

Она растает быстро и бесследно.

 

Назло бесплодной девственности, бледным

Весталкам, чуждым страсти огневой,

Монахиням себялюбивым — вредным,

Желающим уменьшить род людской,

Будь светочем, расходующим масло,

Чтоб в сумраке лампада не погасла.

 

Что это тело? Жадная могила,

Потомство хоронящая в себе.

Его судьба на жизнь благословила,

А ты идешь наперекор судьбе.

Мир презирать тебя за это вправе:

Твое упорство — гибель светлой славе.

 

В самом себе погибнешь ты бесцельно:

Несчастье злей, чем братская война.

Страшней самоубийства беспредельно

Детоубийства мрачная вина.

Ест ржавчина сокровище бесплодно,

А золото в ходу растет свободно".

 

Но Адонис в ответ: "С напрасным жаром

Ты воскресила прежний разговор.

Свой поцелуй я, видно, отдал даром.

Теченью ты идешь наперекор.

Клянусь я тьмой, кормилицей порока,

Возненавижу я тебя глубоко!

 

Имей ты двадцать тысяч языков,

Один красноречивее другого,

Хотя б нежней сирены пело слово —

Мне все равно, я глух для этих слов.

На страже уха сердце крепче стали,

Чтоб лживые слова не обольщали,

 

Чтоб в тайники души моей кристальной

Пленительный напев их не проник,

Чтоб не погибло сердце в тот же миг,

Утративши покой, в опочивальне.

Нет-нет, царица, сердце спит глубоко

Здоровым сном, покуда одиноко.

 

Все, что сказала ты, опровержимо.

Проторена к опасности тропа.

Я не любовь кляну неумолимо,

А то, что так любовь твоя слепа.

"Все для потомства". Это ль оправданье!

Рассудок — сводня, похоть — приказанье.

 

Лишь сладострастье потное явилось,

Любовь с земли исчезла с этих пор.

Под обликом любви оно сокрылось

И красоту пятнает, как позор.

О, злой тиран! Она все губит в неге,

Как гусеница свежие побеги.

 

Как солнце за дождем — любовь желанна,

Но сладострастье после солнца — мгла.

Весна любви всегда благоуханна,

А сладострастье — холод в дни тепла.

Любовь неутомима и правдива,

А то — грешно, прожорливо и лживо.

 

Еще б я мог прибавить, да не смею:

Оратор зелен, проповедь ветха.

С моим стыдом, с досадою моею

Я ухожу подальше от греха.

От слов твоих, исполненных разврата,

Так и пылают уши виновато".

 

Тут из объятий выскользнул он живо,

Из дивных рук, державших на груди,

Чрез темный луг бежит нетерпеливо,

Любовь лежать оставив позади.

Вот метеор, блеснув, исчез в просторе:

И от Венеры милый скрылся вскоре.

 

И взор ее следит за ним безмолвно:

Так с берега следят за кораблем,

Пока его не скроют, пенясь, волны,

Навстречу туч бегущие гуртом.

И наконец все то, что взору мило,

Черна, как смоль, глухая ночь покрыла.

 

Поражена утратой сердца нежной,

Сокровище сронившая в поток,

Она одна, как путник безнадежный,

В глухом лесу сгубивший огонек.

Так горестно во тьме она лежала,

Утратив то, что ей в пути сияло.

 

Она себя бьет в сердце: сердце стонет,

И все пещеры повторяют стон,

И страсть вдвойне одна другую гонит,

Взволнованно звуча со всех сторон.

И двадцать раз кричит она: "О, горе!"

И двадцать раз рыдает эхо, вторя.

 

Она в ответ тоскливо песнь слагает.

Любовь безумна в мудрости, — умней

В безумии, она преображает

Юнца в раба, а стариков — в детей.

Кончает песнь она стенаньем горя,

И хором ей рыдает эхо, вторя.

 

И песнь ее всю ночь звучала внятно.

Часы влюбленных кратки и длинны:

Им весело, так, верно, всем приятно.

Среди таких забав повторены

Их россказни, и в грезах беспримерных

Кончаются без слушателей верных.

 

С кем эту ночь бедняжка скоротает?

Живет одно лишь только эхо там,

Как половой крикливый, отвечает,

Потворствуя капризным острякам.

Она промолвит: "Так!" — "Так!" — эхо вторит,

А если "нет" — и с "нет" оно не спорит.

 

Проснувшись, жаворонок голосистый

Несется ввысь, омывшися в росе,

И будит день. С его груди сребристой

Восходит солнце в пламенной красе

И так холмы и рощи озаряет,

Что зелень их, как золото, сияет.

 

Венера шлет ему привет прекрасный:

"О, покровитель света, божество!

Звезда горит твоею силой ясной,

Ты ей даришь свой блеск, как волшебство.

Но в мире смертный есть; он обаяньем

Затмит тебя, как ты других — сияньем".

 

И в рощу мирт она спешит от света,

Дивясь тому, что день уже высок,

А от него ни вести, ни привета.

Не слышны ли хоть псы его иль рог?

Вот лай собак она внимает вскоре,

На крик бежит с надеждою во взоре.

 

Но на пути хотят кусты и травы

Обнять ее, лицо поцеловать.

Вкруг бедр они свиваются лукаво,

Приходится объятья разрывать.

Так лань спешит с набухшими сосцами

Детенка накормить между кустами.

 

Тревожный лай: в опасности собаки.

Как путник, перепуганный змеей,

Свернувшейся спиралью в полумраке,

Стоит, дрожит, от страха сам не свой, —

Так вой собак все сердце ей тревожит,

Пугает ум и дух тоскою гложет.

 

Сомненья нет, уж это не потеха:

Там грозный вепрь, медведь иль дерзкий лев.

Собачий лай все ближе, ближе эхо.

Одна другой трусливей, присмирев,

Перед врагом, поднявшим эту гонку,

Они от страха пятятся в сторонку.

 

В ее устах звучит уж крик зловещий;

Он через слух и в сердце ей проник.

И бледный страх — холодный, злой и вещий —

Сковал ей вдруг все чувства и язык.

Так, потеряв полковника, солдаты

Бегут позорно, ужасом объяты.

 

Вся трепеща, стоит она в волненьи.

Но робких чувств рассеявши туман,

Твердит себе, что то — воображенье,

Что весь испуг — пустой самообман:

Что нечего напрасно бить тревогу.

Вепрь в этот миг выходит на дорогу.

 

В пурпурных пятнах рот его вспененный,

Как будто кровь смешалась с молоком.

Вновь страх ее терзает исступленный,

Влечет вперед неведомым путем;

То вдруг назад она рванется снова

И вепря умертвить сама готова.

 

На тысячи путей она стремится;

Возьмет один и тотчас — на другой.

Волнуется, спешит и суетится.

Мозг опьянел от страха, как шальной,

Он мыслей полн, но мысль не избирает,

Хватается за все и все бросает.

 

Вот пес один сокрылся в глушь с поляны.

Она кричит: "Что твой хозяин? Где?"

Другой себе вылизывает раны —

Единственное средство при беде;

И к третьему стремится с восклицаньем, —

Тот отвечает жалобным стенаньем.

 

Когда ужасный этот стон смолкает, —

С отвислыми губами, черный, злой,

Его товарищ к небу завывает,

А этому ответствует другой.

Поджав хвосты, они трясут ушами,

С которых кровь на землю льет ручьями.

 

Как смертные страшатся, замирая,

Всех знамений, видений и чудес,

Явленья их с испугом наблюдая

И видя в них пророчество небес,

Так и она от страха замирает,

Взывает к смерти, стонет и рыдает.

 

"Урод-тиран, кашей, червь гнусно-мерзкий,

Она ругает смерть, — разлучник злой!

Зачем ты отнял, скаля зубы зверски,

Того красу, дыханье, кто живой

Красою розу наделял, дыханьем

Фиалку наливал благоуханьем.

 

Он умер. О, какое преступленье

Сразить красу такую, аромат!

Но для того, чтоб видеть, надо зренье,

А ты разишь безумно наугад.

Ты в старость метишь, а стрела некстати

Летит и глядь — уж в сердце у дитяти.

 

Предупреди ты юношу, и вскоре

Он голосом тебя бы превозмог.

Проклятьем встретят Парки это горе,

Ты вместо плевел вырвала цветок.

Он целью быль стрелы любви блаженной,

Не черной смерти, мрачной и презренной.

 

Ты слезы льешь… Иначе — что же это!

Зачем тебе смертельный этот стон?

Зачем глаза, для всех источник света,

Ты ввергнула в ненарушимый сон?

Теперь к тебе природа равнодушна:

Ты лучший цвет похитила бездушно".

 

И тут с глухим отчаянием веки

Она сомкнула: две преграды слез,

Стекающих, как горестные реки,

К ее груди каналами из роз.

Но через них пробился дождь сребристый

И раскрывает снова взгляд лучистый.

 

О, как глаза ее дружны с слезами:

Они в слезах видны, а слезы — в них.

Два хрусталя меняются лучами,

И сохнет скорбь от вздохов неземных.

Но, как в грозу, за ветром дождь несется, —

Осушит скорбь, а дождь уж снова льется.

 

У ней для скорби образов обильно:

Все спорят, кто скорее подойдет;

Все близки ей, и каждое так сильно,

Что и беду сильнейшею зовет.

Но все равны. Тогда они толпою

Сбираются, как тучи пред грозою.

 

Вдруг слышен клик охотничий — так звонко!

О, этот звук! Он для нее милей,

Чем песня доброй няни для ребенка:

Надеждою он гонит тьму страстей;

То голос Адониса. Радость веет

Ей в душу вновь, надежду вновь лелеет.

 

И капли слез назад бегут потоком,

Блестят внутри, как жемчуг в хрустале.

Порой одна сорвется ненароком,

Но чтоб не дать ей сгибнуть на земле,

В слезах не потонувшей, а лишь пьяной, —

Она щекой впивается румяной.

 

Любовь так недоверчива и, странно, —

Так легковерна: все в ней сплетено,

Все крайности — то ярко, то туманно.

Отчаянье, надежды — все смешно.

Одно ей льстит несбыточно-отрадно,

Другое убивает беспощадно.

 

Теперь она рвет пряжу, что соткала.

Жив Адонис, упреков смерти нет…

А не она ли смерть так порицала!

Теперь же ей и почесть, и привет.

Царем могил зовет ее, могилой

Царей земных, венцом, верховной силой!

 

"Нет, — говорит она, — о призрак милый,

Я пошутила; страх виной всему.

Вепрь так жесток, так страшно зол… помилуй!

Он не дает пощады никому.

Но, дорогая, я тебя бранила:

Возлюбленного смерть меня страшила.

 

Ты вепрю мсти, незримый повелитель.

Не я, а зверь проклятый виноват.

Он оскорбил, а я лишь исполнитель.

Он, злая тварь, тебя обидеть рад.

Два языка у горя — я несчастна —

За десять женщин я хитрить не властна".

 

Так хочется ей сгладить впечатленье,

Надеяся, что милый невредим.

Холодной смерти льстит она в смиреньи,

Чтоб та подольше сжалилась над ним,

И говорит о славе, о трофеях,

О торжестве, победе, мавзолеях.

 

"Юпитер! О, как я была безумна!

Я поддалася слабости своей.

Живого смерть оплакивала шумно,

А он умрет не раньше всех людей.

Погибни он — и красота с ним сгинет,

И черный хаос землю не покинет.

 

Любовь, ты вся объята опасеньем, —

Так окружен ворами, кто несет

Сокровища. Пугает подозреньем

Все, что ни слух, ни глаз не обоймет"…

И в этот миг ей слышен отзвук рога.

Она встает, и прочь летит тревога.

 

Она бежит, — под ней не мнутся травы —

Как на добычу сокол. И пришла.

О, горе! Вепрь, проклятый зверь кровавый,

Сразил того, кем вся душа жила.

И от картины страшной меркнут очи,

Как две звезды в исходе темной ночи.

 

Коснись улитки рожек, и от боли

Вся в раковину спрячется она

И долго там таится, как в неволе,

Боясь на свет податься из окна.

От зрелища кровавого сокрыты,

Глаза ее уходят под орбиты.

 

Больному мозгу там они вручили

Свой дивный свет, и тот велел им быть

Покорными в уродливой могиле

И жгучих ран сердцам не наносить.

А сердце, как король, страшась на троне,

Свое страданье выражает в стоне.

 

И все трепещет, что ему подвластно,

Как будто ветер, скрытый под землей,

Наружу рвется, буйствуя опасно,

И стонами пугает род людской:

Так вопль ее все члены потрясает,

И пара глаз постель свою бросает.

 

В его боку зияющая рана

Невольно светом их озарена;

Обагрена волной кровавой стана

Лилейная литая белизна.

И, истекая кровью, цветик каждый

Пьет кровь его с томительною жаждой.

 

И, видя их сочувствие, Венера

Молчит, к плечу головку наклонив.

О, где предел! О, где страданью мера?

Он умереть не мог! Он жив! Он жив!

Но голос замер. Члены омертвели.

Позор глазам, что раньше плакать смели!

 

Она глядит так пристально на рану,

Что не одну уж видит грустный глаз.

О, жалкий глаз! Он поддался обману:

Где раны нет — он видит три зараз,

И два лица, и каждый член удвоен,

Обманут глаз, коль скоро мозг расстроен.

 

"И об одном печаль невыразима, —

Твердит она, — а здесь два мертвеца.

Иссякли слезы горькие незримо.

Глаза — огонь, а сердце из свинца.

О, растопись в огне, свинец, на части, —

Тогда умру, впивая капли страсти.

 

О, бедный мир! Бесценная утрата!

Теперь кто взор достоин твой привлечь?

Чем ты еще гордиться можешь свято?

Чья музыке подобна будет речь?

Цветы нарядны; роза ароматна,

Но красота с ним вместе невозвратна.

 

Теперь излишни шляпы и вуали:

Не станет вас ни солнце целовать,

Ни ветер. Вам ведь нечего терять.

Что солнцу вы! А ветры вам свистали.

Но Адониса ждали воры эти,

Чтоб красоту в свои похитить сети.

 

От них он шляпу надевал; глядело

Под шляпу солнце; ветер-озорник

Ее срывал, играл кудрями смело,

А мальчик плакал. Оба в тот же миг

Из состраданья к юности стихали

И вперебой слезинки осушали.

 

Лев прятался за пышною оградой,

Чтобы взглянуть на образ неземной.

Когда он пел, под этою усладой

Смирялся тигр и слушал, как ручной.

Он говорил — и волк не крался к стаду,

Испуганной овце давал пощаду.

 

Глядел ли он в ручей на отраженье, —

Скрывали рыбки жабрами его.

Он был для птиц такое наслажденье,

Что пели те; другие для него

Несли румяных вишен, шелковицы.

Он ел плоды, красой питались птицы.

 

Но этот вепрь с дикообразным рылом

Поникшим взором ищет лишь могил,

Иначе бы пред этим ликом милым

Склонился он, его не умертвил,

А если видел, он желал с любовью

Поцеловать и обагрился кровью.

 

Да, верно, так убит он, без сомненья.

Когда к нему он бросился с копьем,

Вепрь для него хотел успокоенья

И не желал клыков точить на нем.

Но в нежный бок впиваясь беззаветно,

Свой клык в него вонзил он незаметно.

 

Будь я с губами вепря, я б убила,

Быть может, даже ранее его.

Но умер он! Любовь не подарила

Моей весне сиянья своего.

Несчастна я!" Она к нему припала

И теплой кровью лик свой запятнала.

 

Она глядит в уста его — бескровны.

Хватает руку — холодна рука;

Ее слова печальны и любовны,

Но слух его не тронет их тоска.

С закрытых глаз она подъемлет веки:

Два светоча угасли там навеки.

 

Два зеркала, в которых отражалась

Она не раз. Как тускло их стекло!

Погибло все, в чем сила заключалась

И красота, к которой так влекло.

Все горе в том… О, чудеса природы!

Что умер ты, а день ласкает своды.

 

Так, умер ты! Да будет порицанье:

Любви отныне спутницею — грусть,

А свитой — ревность. Сладость — начинанье,

А скорбь — конец. Средь равных в мире пусть

Ее союз отныне невозможен,

И счастья миг пред горестью ничтожен.

 

Да будет лживой, сотканной из фальши,

Предательской! Дыхание одно —

Расцвет и смерть. Поверхность — мед, а дальше

Смертельный яд и тинистое дно,

Желаньем тело крепкое измучит,

Сковавши мудрость, глупого научит.

 

То щедрая без меры, то скупая,

Пусть танцевать заставит старика,

Обезоружит наглость негодяя,

Ограбит богача для бедняка.

Неистова, наивна, непонятна,

Заманит старость в детство и обратно.

 

Подозревать невинность злостно будет,

А злостную вину не замечать.

То пожалеет, то вконец осудит,

Заставит друга другу изменять,

Обманывать, являясь с виду правой,

И делать храбрых трусости забавой.

 

И явится виною войн кровавых,

Между отцом и сыном распрей злой,

Посредницей, рабою дел неправых,

Для пламени — соломою сухой.

Сразила смерть любовь мою в начале,

С любовью пусть растут ее печали!"

 

И юноша, лежавший с ней, убитый,

Исчез из глаз, как легкий пар весной.

Из теплой крови, на землю пролитой,

Расцвел цветок пурпурный с белизной:

То Адониса бледные ланиты

Казались кровью алою облиты.

 

Она склоняет голову, внимая

Дыханье Адониса — аромат.

Он будет жить в груди ее, сияя,

Но смерть его уж не отдаст назад.

Она срывает стебель: сок зеленый —

То капли слез души неоскверненной.

 

"О бедный цвет, таков тебя создавший!

Ты нежный сын — отец нежней тебя,

Он, в слабой грусти слезы проливавший,

Желал, как ты, цвести лишь для себя.

В его крови тебе отрадно кануть,

Но на груди моей милее вянуть,

 

Тут, как в отцовской ласковой постели,

От крови — кровь, по праву всем владей,

Покойся, как в цветущей колыбели,

А сердце будет нянею твоей,

И каждый миг, цветок любви, тоскуя.

Тебя лелеять буду я, целуя".

 

Так мир она бросает утомленно.

Вот пара серебристых голубей

Запряжены, и в вышине бездонной

Летит она все дальше и быстрей,

Полет свой правя в Патмос: там царица

От смертных глаз спешит навек сокрыться.

 

 

 

 

ВЕНЕРА И АДОНИСЪ

Перевод П. А. Каншина (1893)[3]

 

Villa miretur vulgus; mihi flavus Apollo Pocula Castalia plena ministretaqua.

Ovid., I. Am. XV, 3SJ.

 

I.

 

Лишь только солнце съ пурпуровымъ ликомъ сказало послѣднее прости плачущему утру, румяный Адонисъ снарядился на охоту. Онъ любилъ охотиться, но издѣвался надъ любовью. Грустная Венера поспѣшила за нимъ и, какъ дерзкій ухаживатель, стала прельщать его.

 

II.

 

"Втрое красивѣйшій меня, такъ начала она, лучшій цвѣтъ полей, прелестный выше всякихъ сравненій, затмѣвающій всѣхъ нимфъ, болѣе обольстительный, чѣмъ человѣкъ, болѣе бѣлый и румяный, нежели голуби и розы! Природа, которая тебя создала, превзойдя самое себя, изрекла, что съ твоею жизнью наступитъ и конецъ міру.

 

III.

 

"Соизволь, о чудо, сойти съ коня и привяжи его гордую голову къ сѣдельной лукѣ; если ты удостоишь этой милости, то въ награду за то ты узнаешь тысячу сладостныхъ тайнъ. Приди, сядь сюда, гдѣ никогда не шипятъ змѣи; когда сядешь ты, я смягчу тебя поцѣлуями.

 

IV.

 

"Не смыкай устъ съ противнымъ мнѣ пресыщеніемъ; пусть они испытываютъ голодъ вопреки изобилію, то краснѣя, то блѣднѣя, въ свѣжемъ разнообразіи. Десять поцѣлуевъ краткихъ, какъ одинъ, и продолжительныхъ, какъ двадцать! И лѣтній день покажется мимолетнымъ часомъ, если будетъ потраченъ на такую поглощающую время забаву".

 

V.

 

Она видитъ въ его потной рукѣ свидѣтельство его мужественныхъ занятій; вся трепеща отъ страсти, она зоветъ ее бальзамомъ, земнымъ высшимъ средствомъ, пригоднымъ для исцѣленія богинь. Она такъ возбуждена, что желаніе придаетъ ей силу снять его съ коня.

 

VI.

 

На одну ея руку накинутъ поводъ рьянаго коня, подъ другою нѣжный юноша, который краснѣетъ и сердится въ смутной досадѣ и совершенно нерасположенный къ затѣѣ; она красна и раскалена, какъ пылающій уголь; онъ красенъ отъ стыда, но холоденъ желаньемъ.

 

VII.

 

Она быстро прикрѣпляетъ кованый поводъ къ сухому суку (о, какъ любовь проворна!); конь уставленъ, она старается теперь привязать и всадника: она толкаетъ его назадъ какъ желала-бы сама бить толкнутой, и заставляетъ его уступить силѣ, если не вожделѣнію.

 

VIII.

 

Лишь только онъ упалъ, она лежитъ уже возлѣ него; оба опираются на бедра и на локти; она любовно поглаживаетъ его щеку, онъ хмурится и начинаетъ браниться, но она скоро смыкаетъ ему уста и произносить прерывистымъ, сладострастнымъ говоромъ: "Если ты будешь сердиться, уста твоя не разверзнутся никогда".

 

IX.

 

Онъ сгораетъ отъ цѣломудреннаго стыда, она старается погасить слезами дѣвственный жаръ его ланитъ, потомъ, своимъ легкимъ дыханіемъ и вѣя своими золотистыми волосами, осушиваетъ ихъ снова. Онъ говоритъ, что она нескромна, осуждаетъ ея неприличіе; дальнѣйшую рѣчь она душитъ своимъ поцѣлуемъ.

 

X.

 

Какъ отощавшая орлица, ожесточенная голодомъ, рветъ клювомъ перья, кости и мясо, потрясая крыльями и торопливо пожирая все, пока не набьетъ себѣ зобъ или не ускользнетъ ея добыча, такъ лобзаетъ она ему лобъ, щеки, подбородокъ; покончитъ — и начинаетъ снова.

 

XI.

 

Вынужденный уступать, хотя и не покоряясь, онъ лежатъ изнемогая и дыша ей въ лицо, она вдыхала этотъ паръ, какъ добычу, называла его небесною влагой, вѣяніемъ благодатнымъ, и желала, чтобы ея щеки были цвѣтущимъ садомъ, который орошался-бы такимъ живительнымъ дождемъ.

 

XII.

 

Подобно птицѣ, лежащей запутанною въ сѣтяхъ, лежалъ Адонисъ въ ея объятіяхъ; стыдливость и пугливое сопротивленіе сообщали ему волненіе, причемъ становились еще красивѣе его гнѣвные глаза. Дождь, падающій въ полную уже рѣку, заставляетъ ее насильно выступать изъ береговъ.

 

XIII.

 

Она все умоляетъ, и умоляетъ прекрасно, напѣвая свою рѣчь въ прекрасное ушко; онъ все остается угрюмымъ, все хмурится и взволнованъ, то вспыхивая румянцемъ отъ стыда, то блѣднѣя мертвенно отъ гнѣва. Когда онъ румянъ, онъ нравится ей еще болѣе; поблѣднѣетъ — и она любуется. имъ еще съ большимъ восторгомъ.