Перевод с английского В. Ладогина 6 страница

 

Все в алых сгустках, в белой пене рыло,

Как будто с молоком смешалась кровь…

Ей снова страх оледеняет жилы,

И мчится прочь она в безумстве вновь.

Вперед, назад — блуждает и плутает,

И кабана в убийстве обвиняет.

 

Меняя в горе тысячи путей,

Она по ним же пробегает снова.

То медлит, то опять летит быстрей…

Так пьяный ум, бессвязный, бестолковый,

Все видит, ничего не уловив,

За все берясь и тотчас вновь забыв.

 

Вот в чаще утомленный пес ютится,

И где хозяин — он сказать бы рад,

Другой все раны зализать стремится:

Прекрасный способ, если в ране яд!

А вот и третий, изнуренный боем…

Она к нему, но он встречает воем.

 

Когда замолк его зловещий вой,

Бредет еще один, угрюмый, черный,

Терзает душу визг его глухой…

А с ним другие, кончив бой упорный,

Пушистые хвосты влачат в пыли:

Почти все псы уж кровью истекли.

 

Всегда и всюду смертные страшатся

Любых видений, знамений, чудес…

В них как бы откровения таятся,

В них узнают пророчества небес.

Так в ней от страха сердце замирает,

И к Смерти жалобно она взывает.

 

"О злой тиран, — так Смерть она зовет, —

Любви разлучник, мерзостный и тощий!

Зачем ты душишь красоты восход,

Угрюмый призрак, ненавистной мощью?

Всю красоту свою, пока дышал,

Он розе и фиалке отдавал.

 

Ужель умрет он? Чтобы ты сразила

Такую красоту? Не может быть…

А впрочем, что же? С той же страшной силой

Ты наугад, вслепую можешь бить!

Ты в старость метишь, но стрелою звонкой

Ты мимо цели в грудь разишь ребенка.

 

Заране это зная, словом он

Отбил бы натиск беспощадной силы, —

Враг людям с незапамятных времен,

Ты не сорняк, а ты цветок сгубила.

Он с золотой стрелой Любви шутил,

Но Смерти черный лук его сразил.

 

Ужель ты слезы пьешь, властитель горя?

Что даст тебе окаменелый стон?

Зачем же вечный сон застыл во взоре,

Хоть все глаза учил прозренью он?

Что скажешь ты Природе в оправданье,

Исторгнув лучшее ее созданье?"

 

Она теперь отчаянья полна…

Как шлюзы, веки падают, скрывая

Хрусталь ручьев, и по щекам волна

На грудь струится, серебром сверкая.

Но дождь серебряный, сквозь шлюзы вмиг

Прорвавшись, на свободу вновь проник.

 

О, как глаза и слезы в дружбе слиты!

В слезах — глаза, а слезы — в них видны!

И хоть со щек они дыханьем смыты,

Друг в друге хрустали отражены…

Как в бурный день, где вихри дождь сменяют,

Вздох сушит щеки, слезы — увлажняют.

 

Столь разны чувства, но беда одна…

Кто может лучшим в горести считаться?

Какое главным назовет она?

В борьбе за первенство они теснятся…

Нет, все равны. И вот они толпой

Сошлись, как облака перед грозой.

 

Вдруг крик охотника ей слух пронзает:

Так няньки песня малышу мила!

И груз тревог, что ум отягощает,

Надежда прочь на время отвела,

И радость повторяет ей упорно,

Что это клич Адониса бесспорно.

 

И в путь обратный слез поток течет,

В плену у глаз, как в хрустале алмазы…

Слезинка вдруг случайно соскользнет,

И на щеке она растает сразу;

С лица земли не смоет грязь она —

Земля-неряха вечно чуть пьяна.

 

Как недоверчива любовь! Как странно

В ней вера с недоверьем сплетена!

В ней радость с горем бьются беспрестанно,

В надежде и в тоске она смешна:

Одна — обманом хочет подольститься,

Другая — правдой погубить стремится.

 

Но, ткань соткав, ее Венера рвет:

Адонис жив, и Смерть бранить не надо…

Теперь ее богиня не клянет,

А ей сулит триумфы и награды.

Царем могил, могилой для царей

Зовет она владычицу теней.

 

"Нет, дорогая Смерть, я пошутила, —

Она твердит, — прости мне ужас мой,

Когда кабан кровавый, тупорылый

Мне встретился, безжалостный и злой…

Я признаюсь, что гневалась напрасно,

Мне гибель милого была ужасна.

 

Кабан виной моих речей и слез.

Отмети ж ему, невидимый властитель!

Он, злая тварь, обиды все нанес,

Не я, а он всех жалоб вдохновитель.

Скорбь двуязычна; чтобы сладить с ней,

В сто раз должна быть женщина умней".

 

Она спешит рассеять подозренья,

Надеясь, что Адонис будет жить

И так цвести, что просто загляденье…

Теперь она готова Смерти льстить

И речь вести о славе, мавзолеях,

О подвигах, триумфах и трофеях.

 

Она твердит: "Как слабости ума

Я поддалась безумно и нелепо!

Пока жива вселенная сама,

Я знаю, что и он далек от склепа!

Погибнет он — и красота умрет

И в черный хаос мир опять вернет.

 

Стыдись, любовь! Как схваченный ворами

В пути богач, ты ужаса полна…

Еще неуловимая глазами,

'Для сердца малость всякая страшна".

И вдруг, заслышав звук веселый рога,

Она вскочила, вмиг забыв тревогу.

 

И вот летит, как сокол на манок,

Травы не приминая в легком беге…

И видит вдруг, несчастная, у ног

В крови того, о ком мечтала в неге…

Лежит, сражен… При зрелище таком

Глаза померкли, словно звезды днем.

 

Коснись рожков улитки, И — о диво! —

Укрывшись в тесный домик свой от бед,

Она во тьме таится терпеливо,

Боясь обратно выползти на свет.

Так зрелищем кровавым пьяны, сыты,

Глаза уходят в темные орбиты.

 

И там, служить отказываясь, свет

Скорее просят удалить в изгнанье,

А мозг им с тьмой дружить дает совет

И взором сердцу не вершить страданья.

А сердце, как низверженный король,

В щемящих стонах изливает боль.

 

И подданные все его страшатся…

Так вихри, замкнутые под землей,

Колебля землю, вырваться стремятся,

Оледеняя страхом ум людской.

И эти вихри тело так шатают,

Что ложе темное глаза бросают…

 

И, вновь открывшись, свет невольно льют

На рану, что кабан нанес жестокий,

И на лилейно-белый бок текут

Из раны слез кровавые потоки…

А рядом травы и цветы толпой

Пьют кровь, захлестнуты ее волной.

 

Заметив их сочувствие, Венера

К плечу склоняет голову с тоской…

Немая страсть безумствует без меры,

Ей кажется — он жив, лежит живой!

В ней замер голос, ноги затекают,

И слезы в ней безумье пробуждают.

 

На рану пристально она глядит,

И взор померкший три увидел раны,

И жалобно теперь она корит

Свои глаза, прибегшие к обману:

В нем два лица, и все двоится в нем,

Обманут взор больным ее умом.

 

"И об одном печаль неистребима, —

Она твердит, — но два здесь мертвеца!

Нет слез уже, промчались вздохи мимо,

Глаза — огонь, а сердце — ком свинца.

Свинец сердечный, плавься непрестанно!

В разгаре мук мне только смерть желанна!

 

О бедный мир, ты свой утратил клад!

Но кто теперь восторг в тебе пробудит?

Чей голос прозвучит? И чем прельстят

Нас из того, что было и что будет?

Цветы милы, так свежи их цвета,

Но с ним навек погибла красота!

 

Зачем теперь и шляпы и вуали?

Ни вихрь, ни солнце не целуют вас…

Боитесь прелесть потерять? Едва ли!

Вам свищет вихрь и солнца блеск погас.

Но красоты Адониса частицу

Любой из них себе украсть стремится.

 

Когда на лоб он шапку надвигал,

То солнце под нее взглянуть хотело,

А вихрь, сдувая прочь ее, играл

Волной волос… Адонис то и дело

Сердился, он заплакать даже мог, —

Тогда они сушили слез поток.

 

За изгородью где-нибудь таился,

Чтоб красоту его увидеть, лев,

Послушать пенье рядом тигр ложился,

Ручной и тихий, мигом присмирев,

А волки о добыче забывали —

И овцы в этот день не пропадали.

 

Когда в ручье его мелькала тень,

Ее ловили рыбки золотые…

Им птицы любовались целый день:

Одни звенели песней, а другие

Ему натаскивали вишен, слив…

Адонис ведь и вправду был красив!

 

И этот злой кабан с колючим рылом,

Чей взор угрюмый ищет лишь могил,

Он, покоренный обаяньем милым,

Его бы никогда не погубил.

Да, вепрь, его увидев, так скажу я,

Случайно только мог убить, целуя.

 

Вот так убит Адонис нежный был:

На кабана с копьем он быстро мчался,

А тот свои клыки оборотил,

Но не губить, а целовать собрался…

Кабан влюбленный к юноше приник

И вдруг вонзил случайно острый клык.

 

Будь я с клыками, то, должна признаться,

Ускорила бы смерти я приход!

Мне в жизни не пришлось им наслаждаться,

Зловещая судьба меня гнетет!"

И тут богиня, рухнув к изголовью,

Лицо измазала застывшей кровью.

 

Глядит на губы — но они бледны,

Берет за руку — все оледенело…

И жалобы ему уж не слышны,

Ведь мертвому до них. уже нет дела!

Она приподнимает веки глаз,

Но свет двух звезд навеки там угас!

 

Два зеркала, где часто отраженье

Ее мелькало, стынут в тусклой мгле…

В них больше нет ни света, ни движенья,

Нет красоты отныне на земле!

Она твердит: "Нет места и надежде!

Адонис мертв, но ясен день, как прежде

 

Но раз он мертв, вот прорицанье вам:

Отныне пусть печаль в любви таится,

Пусть ревность рыщет рядом по углам,

Начало в блеске, а конец затмится!

Да, пусть конец не будет светлым в ней,

Пусть горе будет радости сильней!

 

Пусть будет бренной, ложной и обманной,

Пускай в расцвете вихрь ее сомнет,

Пусть яд на дне, а верх благоуханный

Влюбленных пусть к изменам увлечет.

Пусть в теле слабость силу побеждает,

Пусть мудрый смолкнет, а глупец болтает.

 

Пусть будет расточительно-скупой,

Плясать беззубых старцев заставляя,

Пускай злодея усмирит разбой,

Богатых грабя, бедных одаряя…

Дика в безумстве и глупа на вид,

Пусть юных старит, дряхлых молодит.

 

Пусть беспричинно всех подозревает,

Там не боясь, где повод к страхам есть,

Пусть жалость и жестокость сочетает,

Пусть в истину внесет обман и лесть,

Пусть искренность позорно извратится,

Пускай дрожит герой, а трус храбрится.

 

Пусть явится причиной войн и смут,

Отца и сына перессорив в доме…

Раздоры в ней рожденье обретут:

Так пламени источник скрыт в соломе.

Раз губит Смерть моей любви расцвет,

Пускай любви не ведает весь свет!"

 

Но тут внезапно юноша убитый

Растаял, как туман, и скрылся вмиг…

Из капель крови, по земле разлитой,

Пурпурный с белизной цветок возник,

Ей бледность щек его напоминая,

Где кровь уже застыла, не стекая.

 

Она, склонившись, нюхает цветок

И ловит в нем Адониса дыханье:

Ей хочется, чтоб он на грудь ей лег,

Как о погибшем знак воспоминанья.

Она срывает стебель — и в глаза

Зеленый сок ей брызнул, как слеза.

 

"Цветок мой бедный, — так она сказала, —

Прелестный сын прекрасного отца!

Любая грусть в нем слезы вызывала,

Собою он остался до конца.

Здесь на груди увять тебе придется,

А не в земле, где кровь струею льется.

 

Здесь на груди была отца постель…

Наследник ты, владей по праву его!

Ложись спокойно в эту колыбель,

Я сердца теплотой тебя согрею

И каждый миг и каждый час опять

Цветок любимый буду целовать".

 

Назад к своим голубкам серебристым

От мира страшного она спешит…

Их запрягает, и в полете быстром

Ее по небу колесница мчит,

Держа свой путь на Пафос — там царица

Навек от всех решила затвориться.

 

 

ПРИМЕЧАНИЯ К ТЕКСТУ "ВЕНЕРЫ И АДОНИСА"

 

Миф об Адонисе принадлежит к числу древнейших фольклорных сказаний. Возникнув у сирийцев, он затем был воспринят египтянами, а от них перешел на Кипр к грекам, где получил то оформление, в котором это предание распространилось среди европейских народов. В древнейшем варианте Адонис (Адонид) был сыном ассирийского царя Фии, у греков — сыном Феникса и Алфесибеи, дочери кипрского царя. Красивый юноша полюбился Афродите (Венере), которая доверила его царице подземного царства Персефоне.

Персефона сама полюбила Адониса и не захотела возвращать его Афродите. Их спор решил Зевс, повелевший, чтобы треть года Адонис жил в подземном царстве, другую треть — у Афродиты, а остальное время сам распоряжался собой. Адонис воспользовался этим, чтобы увеличить срок своего пребывания у Афродиты. Возмужав, он стал охотником и погиб, смертельно раненный вепрем.

Согласно принятому толкованию мифов Адонис символизировал пробуждение природы весной и увядание осенью (уход в подземное царство). Праздник в честь него был распространен в древности на Ближнем Востоке и в Египте.

Древний ритуал содержал два разных обряда: в первый день праздновалось возвращение из подземного царства к Афродите, что сопровождалось весельем; второй день, когда отмечался уход Адониса к Персефоне, был траурным. Следы ритуала сохранились в древнегреческой поэзии. Пятнадцатая идиллия Феокрита воспевает первый день, первая идиллия Биона ("Эпитафия Адониса") оплакивает смерть прекрасного юноши.

В поэзии древних римлян миф об Адонисе уже утратил прежнее религиозно-ритуальное значение, обретя более непосредственный эротический характер. В таком виде предстает это предание в обработке "певца любви" Овидия Назона (43 г. до н. э. — 17 г. н. э.) в его собрании поэтических рассказов "Метаморфозы" (10-я книга).

Обработка сюжета Шекспиром не представляет собой рабского копированияОвидия. Мотивы древнего предания изложены английским поэтом вольно, в соответствии с его замыслом в духе философской проблематики эпохи Возрождения.

 

Она хватает потные ладони… — Влажная рука считалась признаком телесного полнокровия и свидетельствовала о силе чувственных влечений. В том же смысле об этом говорится у Шекспира в "Отелло" (III, 4) и "Антонии и Клеопатре" (1, 2).

 

Так и Нарцисс погиб… — По древнегреческому мифу, о котором Шекспир мог прочитать в тех же "Метаморфозах" Овидия (3-я книга), Нарцисс — прекрасный юноша, презиравший женскую любовь и влюбившийся в свое отражение в ручье; будучи не в состоянии оторваться от созерцания собственной красоты и склоняясь все ниже, он упал в воду и утонул, после чего превратился в цветок.

 

Сам бог Титан, от зноя разомлелый… — Следуя Овидию, Шекспир называет солнце Титаном, хотя в древнегреческой мифологии это имя имело другой смысл, обозначая племя древних божеств, восставших против богов Олимпа.

 

…расскажут слезы, как античный хор. — В подлиннике речь идет о пантомиме (dumb show), которая в театре эпохи Шекспира предшествовала спектаклю и представляла собой мимическое, бессловесное изображение сюжета пьесы. См. "Гамлет" (III, 2), где спектаклю бродячей труппы предшествует такая пантомима.

 

Сирены голос губит нас опять… — Сирены (греч. миф.) — фантастические существа, верхняя половина которых была подобна прекрасному женскому телу, тогда как нижняя напоминала большой рыбий хвост. Они будто бы зачаровывали моряков пением, и те, слушая их, забывали обо всем, вследствие чего умирали от голода. Своим распространением в европейской литературе этот миф обязан "Одиссее" (книга XII).

 

Пусть скажет звездочет… — Во времена Шекспира была распространена вера в то, что по звездам можно предсказывать судьбу людей.

 

Хоть луком Купидона… — В римской мифологии — юный бог любви, сын Венеры и Меркурия, обладатель священного лука, которым он пускал стрелы не целясь, так как был с завязанными глазами; попав в жертву, эти стрелы возбуждали чувство любви, которое было слепым по отношению к существу, на которое любовь была обращена.

 

Таких и сам Тантал не ведал бед. — Тантал — фригийский царь, согласно Гомеру, был осужден на муки в аду, где, стоя среди воды, под ветвью с плодами, он был лишен возможности удовлетворить жажду и насытиться.

 

В Элизиум вошла… — Элизиум — в античной мифологии рай.

 

Вот птицы видят гроздья на картине. — Имеется в виду предание о древнегреческом живописце Зевкисе, который столь точно изобразил на картине виноградные лозы, что птицы слетались клевать полотно.

 

Рассказ о кабане, убившем Адониса, восходит к древнейшим вариантам легенды.

 

От губ твоих спешит Диана скрыться… — Диана — у римлян богиня целомудрия. Венера хочет сказать, что даже Диана не устояла бы перед красотой Адониса и вынуждена была бы обратиться в бегство, чтобы избежать соблазна. Диана считалась также богиней луны, что объясняет следующие строфы, где говорится о луне.

 

Весталок хмурых и монахинь нудных… — Весталки в Древнем Риме — девственницы, хранительницы священного огня на Форуме; жрица, нарушившая обет целомудрия, подвергалась погребению заживо. Упоминание о монахинях является типичным анахронизмом для Шекспира, часто допускавшего в своей трактовке античных сюжетов подобные нарушения хронологии.

 

Он с золотой стрелой Любви шутил, но Смерти черный лук его сразил. — Адониса должен был поразить стрелой бог любви, а вместо этого в него попала стрела бога смерти (объяснение Э.Мелона).

 

Зачем теперь и шляпы и вуали? — Анахронизм, перенесение в древний миф современной Шекспиру моды.

 

Пурпурный с белизной цветок возник… — В древнем мифе на месте гибели Адониса вырос цветок. Поэт Бион называет "цветком Адониса" розу, Плиний — анемону, другие — мак и, наконец, цветок, называемый "павлиньи глазки" (по-французски gout-de-sang — цветок, вспоенный кровью убитого охотника).

 

…держа свой путь на Пафос… — Пафос — город на Кипре, недалеко от которого, согласно мифу, Афродита родилась из морской пены.

 

А.Аникст

 

W. Shakespeare

VENUS AND ADONIS

 

Vilia miretur vulgus; mihi flavus Apollo

Pocula Castalia plena ministret aqua.

Ovidius. "De Amore"

 

 

To the Right Honourable Henry Wriothesly,

earl of Southampton, and baron of Titchfield.

 

RIGHT HONOURABLE,

 

I know not how I shall offend in dedicating my unpolished lines to your Lordship, nor how the world will censure me for choosing so strong a prop to support so weak a burden: only, if your honour seem but pleased, I account myself highly praised, and vow to take advantage of all idle hours, till I have honoured you with some graver labour. But if the first heir of my invention proved deformed, I shall be sorry it had so noble a godfather, and never after ear so barren a land, for fear it yield me still so bad a harvest. I leave it to your honourable survey, and your honour to your heart's content; which I wish may always answer your own wish and the world's hopeful expectation.

 

Your Honour's in all duty,

WILLIAM SHAKESPEARE

 

 

EVEN as the sun with purple-colour'd face

Had ta'en his last leave of the weeping morn,

Rose-cheek'd Adonis hied him to the chase;

Hunting he lov'd, but love he laugh'd to scorn;

Sick-thoughted Venus makes amain unto him,

And like a bold-fac'd suitor 'gins to woo him.

 

'Thrice fairer than myself,' thus she began,

'The field's chief flower, sweet above compare,

Stain to all nymphs, more lovely than a man,

More white and red than doves or roses are;

Nature that made thee, with herself at strife,

Saith that the world hath ending with thy life.

 

'Vouchsafe, thou wonder, to alight thy steed,

And rein his proud head to the saddle-bow;

If thou wilt deign this favour, for thy meed

A thousand honey secrets shall thou know:

Here come and sit, where never serpent hisses;

And being set, I'll smother thee with kisses:

 

'And yet not cloy thy lips with loath'd satiety,

But rather famish them amid their plenty,

Making them red and pale with fresh variety;

Ten kisses short as one, one long as twenty:

A summer's day will seem an hour but short,

Being wasted in such time-beguiling sport.

 

With this she seizeth on his sweating palm,

The precedent of pith and livelihood,

And, trembling in her passion, calls it balm,

Earth's sovereign salve to do a goddess good:

Being so enrag'd, desire doth lend her force

Courageously to pluck him from his horse.

 

Over one arm the lusty courser's rein,

Under her other was the tender boy,

Who blush'd and pouted in a dull disdain,

With leaden appetite, unapt to toy;

She red and hot as coals of glowing fire,

He red for shame, but frosty in desire.

 

The studded bridle on a ragged bough

Nimbly she fastens; — О! how quick is love: —

The steed is stalled up, and even now

To tie the rider she begins to prove:

Backward she push'd him, as she would be thrust,

And govern'd him in strength, though not in lust.

 

So soon was she along, as he was down,

Each leaning on their elbows and their hips:

Now doth she stroke his cheek, now doth he frown,

And 'gins to chide, but soon she stops his lips;

And kissing speaks, with lustful language broken,

'If thou wilt chide, thy lips shall never open.'

 

He burns with bashful shame; she with her tears

Doth quench the maiden burning of his cheeks;

Then with her windy sighs and golden hairs

To fan and blow them dry again she seeks:

He saith she is immodest, blames her miss;

What follows more she murders with a kiss.

 

Even as an empty eagle, sharp by fast,

Tires with her beak on feathers, flesh and bone,

Shaking her wings, devouring all in haste,

Till either gorge be stuff d or prey be gone;

Even so she kiss'd his brow, his cheek, his chin,

And where she ends she doth anew begin.

 

Forc'd to content, but never to obey,

Panting he lies, and breatheth in her face;

She feedeth on the steam, as on a prey,

And calls it heavenly moisture, air of grace;

Wishing her cheeks were gardens full of flowers,

So they were dew'd with such distilling showers.

 

Look! how a bird lies tangled in a net,

So fasten'd in her arms Adonis lies;

Pure shame and aw'd resistance made him fret,

Which bred more beauty in his angry eyes:

Rain added to a river that is rank

Perforce will force it overflow the bank.

 

Still she entreats, and prettily entreats,

For to a pretty ear she tunes her tale;

Still is he sullen, still he lowers and frets,

'Twixt crimson shame and anger ashy-pale;

Being red, she loves him best; and being white,

Her best is better'd with a more delight.

 

Look how he can, she cannot choose but love;

And by her fair immortal hand she swears,

From his soft bosom never to remove,

Till he take truce with her contending tears,

Which long have rain'd, making her cheeks all wet;

And one sweet kiss shall pay this countless debt.

 

Upon this promise did he raise his chin

Like a dive-dapper peering through a wave,

Who, being look'd on, ducks as quickly in;

So offers he to give what she did crave;

But when her lips were ready for his pay,

He winks, and turns his lips another way.

 

Never did passenger in summer's heat

More thirst for drink than she for this good turn.

Her help she sees, but help she cannot get;

She bathes in water, yet her fire must burn:

'O! pity,' 'gan she cry, 'flint-hearted boy:

'Tis but a kiss I beg; why art thou coy?

 

'I have been woo'd, as I entreat thee now,

Even by the stern and direful god of war,

Whose sinewy neck in battle ne'er did bow,

Who conquers where he comes in every jar;

Yet hath he been my captive and my slave,

And begg'd for that which thou unask'd shalt have.

 

'Over my altars hath he hung his lance,

His batter'd shield, his uncontrolled crest,

And for my sake hath learn'd to sport and dance,

To toy, to wanton, dally, smile, and jest;

Scorning his churlish drum and ensign red,

Making my arms his field, his tent my bed.

 

'Thus he that overrul'd I oversway'd,

Leading him prisoner in a red-rose chain:

Strong-temper'd steel his stronger strength obey'd,

Yet was he servile to my coy disdain.

O! be not proud, nor brag not of thy might,

For mastering her that foil'd the god of fight.

 

'Touch but my lips with those fair lips of thine, —

Though mine be not so fair, yet are they red, —

The kiss shall be thine own as well as mine:

What seest thou in the ground? hold up thy head:

Look in mine eyeballs, there thy beauty lies;

Then why not lips on lips, since eyes in eyes?

 

'Thou canst not see one wrinkle in my brow;

Mine eyes are grey and bright, and quick in turning;

My beauty as the spring doth yearly grow;

My flesh is soft and plump, my marrow burning;

My smooth moist hand, were it with thy hand felt,

Would in thy palm dissolve, or seem to melt.

 

'Bid me discourse, I will enchant thine ear,

Or like a fairy trip upon the green,

Or, like a nymph, with long dishevell'd hair,

Dance on the sands, and yet no footing seen:

Love is a spirit all compact of fire,

Not gross to sink, but light, and will aspire.

 

'Witness this primrose bank whereon I lie;

These forceless flowers like sturdy trees support me;

Two strengthless doves will draw me through the sky,

From morn till night, even where I list to sport me:

Is love so light, sweet boy, and may it be

That thou shouldst think it heavy unto thee?

 

'Is thine own heart to thine own face affected?

Can thy right hand seize love upon thy left?

Then woo thyself, be of thyself rejected,

Steal thine own freedom, and complain on theft.

Narcissus so himself himself forsook,

And died to kiss his shadow in the brook.

 

'Art thou asham'd to kiss? then wink again,

And I will wink; so shall the day seem night;

Love keeps his revels where there are but twain;

Be bold to play, our sport is not in sight:

These blue-vein'd violets whereon we lean

Never can blab, nor know not what we mean.

 

'The tender spring upon thy tempting lip

Shows thee unripe, yet mayst thou well be tasted.

Make use of time, let not advantage slip;

Beauty within itself should not be wasted:

Fair flowers that are not gather'd in their prime

Rot and consume themselves in little time.

 

'Were I hard-favour'd, foul, or wrinkled-old,

Ill-nurtur'd, crooked, churlish, harsh in voice,

O'erworn, despised, rheumatic, and cold,

Thick-sighted, barren, lean, and lackingjuice,

Then mightst thou pause, for then I were not for thee;

But having no defects, why dost abhor me?

 

'Torches are made to light, jewels to wear,

Dainties to taste, fresh beauty for the use,

Herbs for their smell, and sappy plants to bear;

Things growing to themselves are growth's abuse:

Seeds spring from seeds, and beauty breedeth beauty;