Перевод с английского В. Ладогина 16 страница

Художник так искусно создал их,

Что все могли, казалось, видеть смело

И бледность лиц, и жалкий трепет тела.

 

Черты Аякса и Улисса были

Воплощены так дивно-мастерски,

Как будто в красках нравы их сквозили

И раскрывались сердца тайники:

Так у Аякса в бешенстве зрачки

Горели; у Улисса в них сквозила

Премудрость, снисходительная сила.

 

Так Нестор говорил красноречиво,

Как будто греков к битве ободрял.

Он так жестикулировал красиво,

Что всю толпу невольно увлекал,

И бородой он, мнилось, помавал,

И тихое дыхание струилось,

И речь на нем к лазури возносилась.

 

Ловя советы мысли вдохновенной,

Толпа вокруг сомкнулася кольцом;

И каждый слушал с трепетным лицом,

Как будто увлекаемый сиреной.

Тот был высок, тот мал пред мудрецом,

А головы иные за толпою

Как будто поднималися порою.

 

Одна рука — на голове другого,

А нос того тем ухом заслонен…

Вон тот надутый, красный оттеснен.

С уст этого сорваться брань готова…

Не будь боязни потерять хоть слово,

Вот-вот за меч ухватятся сурово.

 

Воображенью пищи здесь немало,

Но все живой иллюзией полно.

Вон там — копье Ахилла заменяло;

Он за толпой, но, мощное, оно

В его руке, и все воплощено.

Так руки, ноги, головы натуры

Воссоздавали ясно их фигуры.

 

А на стенах, вкруг осажденной Трои,

Когда сам Гектор выступил на бой,

Стоят троянки-матери толпой:

Там в бой идут их сыновья-герои,

И делятся они между собой

Той горделивой материнской силой,

В которой страх сквозит за образ милый.

 

Где бой кипел, с прибрежия Дардана

До Самоиса кровь текла рекой,

И тут война кипела неустанно:

Клубясь, волна сшибалася с волной

И билась в берег дикий и крутой,

И отступала прочь, и вновь сшибалась,

И пеною на отмель разливалась.

 

Вот подошла Лукреция к картине.

Там есть лицо, земных скорбей венец;

И много лиц печальных видит ныне.

Но где же то, страданья образец?

И вот нашла Гекубу, наконец.

Пред ней — Приам; он гордым Пирром ранен,

У ног его в крови и бездыханен.

 

Так гений отразил в своей картине

Гнет времени и гибель красоты,

Страданье в каждой впадине, в морщине.

От прошлого ни света, ни черты.

Кровь почернела. Холод пустоты —

В источнике, служившем этим жилам.

Гекубы жизнь, как в замке, в теле хилом.

 

Лукреция на тень печали дико

Глядела, горя злобную напасть

Соизмеряя с той, которой крика

Недоставало, чтоб врагов проклясть.

У гения не божья мощь и власть…

Лукреция винить его готова,

Что не дал он ни стона им, ни слова.

 

Как жалок ты, о инструмент безгласный!

Я голос мой в твою печаль вдохну,

Волью бальзам в Приама, прокляну

Убийцу — Пирра, и пожар ужасный

Залью слезами. Я ножом проткну

Твоим врагам коварным злые очи,

Да будут греки в мраке вечной ночи!

 

Ты укажи мне тварь, причину боя,

Ее красу ногтями я сгоню.

Твоя, Парис, виною похоть, Трою

Предавшая враждебному огню.

Твои глаза в пожаре я виню.

Отец, и сын, и мать, и дочь — расплата

За тяжкий грех безумного разврата.

 

Зачем единоличным наслажденьем

Быть общих бед виною суждено?

Пусть казнь падет вослед за преступленьем

На голову того, кем свершено.

Зачем страдать невинным заодно?

Зачем паденье одного роняет

Весь город, и народ в нем погибает?

 

Смотри: здесь пал Приам, а там рыдает

Гекуба. Гектор мертв, без чувств Троил.

В потоках крови дружба утопает,

Кипит война… Там умер… Здесь — убил.

Грех одного сражает бездну сил.

Когда Приам презрел бы похоть сына —

Была бы Троя в славе, — не руина.

 

Оплакивает горе на картине

Лукреция. Как колокол, оно

Легко звонит, лишь раз оживлено,

Оно зовет лить слезы о кончине.

Так обо всем, что красками дано,

Лукреция рыдает, сообщая

Свой голос им, а горе занимая.

 

Она на все глядит прилежным взглядом,

С несчастными несчастия полна.

Вот бедный пленник шествует с отрядом

Фригийских пастухов в цепях… Видна

Тревога в нем, но радость в ней ясна.

Он к Трое направляется послушно,

Терпенье в нем к несчастьям равнодушно.

 

Художник проявил здесь все уменье,

Чтобы придать притворству честный вид;

Спокоен взгляд, в глазах слеза блестит;

Чело в беде не знает униженья,

И с бледностью в щеках румянец слит,

Чтоб жар стыда не выдал преступленья,

Л бледность — вероломного волненья.

 

Но, словно демон, в лжи закоренелый,

Облекся он в личину доброты,

Прикрыв, как шлемом, злобные черты.

Сама бы ревность думать не посмела,

Что вероломство, злоба, клеветы

Лазурный день затмили тучей черной,

Светлейший лик втоптали в грех позорный.

 

То был, искусно так изображенный,

Клятвопреступник мерзостный Синон!

Его волшебной сказкою плененный,

Погиб Приам, и, ею же сожжен,

Пал величавый светлый Илион,

А звездочки, увидевши в печали

Их зеркало разбитым, исчезали.

 

Рассматривая дивное творенье,

Она бранила мастера, что он

Лицу Синона придал выраженье,

Которым образ Правды оскорблен,

По красоте — и свят, и чист Синон.

Художник что-то исказил нежданно,

Иль сам себе противоречил странно.

 

"Не может быть, чтоб столько дум таилось

В подобном взгляде", — думалося ей.

Но вот предстал Тарквиний перед ней —

"Не может быть" на "может" изменилось,

И был таков печальный смысл речей:

"Увы, нередко в красоте священной

Скрываются черты души презренной.

 

Как здесь Синон изображен, — устало,

Печален, кроток, изнурен трудом

Иль горестью, ко мне явился в дом

Тарквиний; все в нем сердце оживляло,

Хотя внутри порок пылал огнем.

Как принят был Приамом тот, так мною

Тарквиний принят, сжегший мою Трою.

 

Смотрите, как от слез Синона лживых,

Приам рыдает, О Приам! Дожив,

До старости, наивен ты, правдив,

Ведь каждая слеза из глаз красивых —

Троянца кровь: в ней и огонь, и взрыв!

Жемчужины из гнусных глаз Синона,

От вас погибнут стены Илиона!"

 

Свои контрасты дьяволы из ада

Заимствуют: под пылкостью их — дрожь,

Но и пожар под снегом их найдешь.

Подобное слияние им надо,

Дабы глупцы считали правдой ложь.

Приам подавлен лживостью Синона.

Вода грозит сжечь стены Илиона!

 

Тут ей такая ярость овладела,

Что из груди терпенье рвется вон.

Ногтями рвет она Синона тело,

Как будто то Тарквиний, не Синон.

Ее себе противной сделал он.

Но вот она очнулась, восклицая:

"Безумна я, бездушное терзая!"

 

Приливом и отливом ее горя

И время, наконец, утомлено.

То хочется, чтоб стало вдруг темно,

То, чтоб заря взошла… И, с ними споря,

Ей кажется, что все удалено.

Она устала, но заснуть нет силы;

А время все ползет, ползет уныло.

 

Но время пронеслось неуловимо

Перед картиной. Горести свои

Она в чужих топила в забытьи,

Подобье мук свои сносило мимо.

Мысль, что другие страждут нестерпимо,

Порой способна душу облегчить,

Но никого не в силах излечить.

 

Но вот вернулся Коллатин с друзьями

Вслед за гонцом. Лукреция бледна —

Вся в трауре, встречает их она.

Ее глаза обведены кругами,

Как радугой; их синева полна

Предвестьем бурь, которые в лазури

Минувшие затмить грозятся бури.

 

И Коллатин, заметив мрак ужасный

В ее лице, растерянно глядит:

Опухшие глаза кроваво-красны,

Поблек румянец радостный ланит.

Безмолвно перед нею он стоит:

Так старые друзья, сойдясь далече

От родины, теряются при встрече.

 

Касаяся руки похолоделой,

Он говорит: "О милая, ответь,

Что ты дрожишь? Какое горе смело

Сразить тебя и трауром одеть?

И отчего румянец мог сгореть?

Открой мне горе, что тебя тревожит,

И твой супруг рассеять зло поможет".

 

Три тяжких вздоха вылетают ране

Печальных слов, чтоб горю дать исход,

И наконец она понять дает,

Что честь ее поругана в обмане…

Она желает все сказать, и вот

Ей Коллатин и спутники готовы

Внимать, безмолвны, грустны и суровы.

 

В своем гнезде прибрежном лебедь белый

Предсмертный стон им выразить спешит:

"Нельзя стереть позорный след обид,

Бессилен мой язык окаменелый

Излить всю скорбь, которая язвит.

В душе моей безмерно больше муки,

Чем могут передать слова и звуки.

 

Скажу одно, мой повелитель: силой

Чужой на брачном ложе возлежал,

Где отдыхал ты часто подле милой

И голову усталую склонял.

Вообрази все то, чем запятнал

Меня злодей: насилье, поруганье,

И ты поймешь Лукреции признанье.

 

В глухой тиши, с мечом блестящим, гадом

Прокрался он в приют мой. В тьме ночной

Дышал его зловещий факел чадом.

Он говорил: "Проснись, дели со мной

О римлянка, восторг любви земной,

А нет — тебе, и близким, и любимым

Грозит позор мечом неумолимым.

 

Когда тебе склониться неугодно

К моей любви, я тайно умерщвлю

Грязнейшего холопа, заколю

Тебя и буду клясться всенародно,

Что вас застал на ложе. Я куплю

Себе такой ценой навеки славу!

Тебе — позор и вечную отраву!

 

Я, вся в слезах, кричать была готова.

Он меч приставил к сердцу моему,

Клялся, что если только я ему

Не покорюсь, произнесу хоть слово,

Он умертвит меня, и обниму

Я труп раба убитого, и в Риме

Лукреции позорно будет имя.

 

Враг был силен; я — слабое созданье,

Слабей от страха. Хищный мой судья

Мне приказал молчать, и тщетно я

Пыталася найти увещеванье.

Но красота несчастная моя

Безумца ослепила. Беспощаден

К ворам судья, коль ими обокраден.

 

О, научи, молю я, оправданью!

Дай отыскать убежище от зла!

Пусть кровь моя грязна от поруганья,

Моя душа безгрешна и светла,

Она подругой тела не была.

Не уступая гибельным соблазнам,

Она чиста в своем жилище грязном".

 

Тут жертва безнадежная утраты

Стоит, склонив в унынии чело,

Скрестивши руки, ужасом объятый…

Уста — как воск… Он дышит тяжело,

Дыхание как будто бы сожгло

Его слова. Он хочет что-то внятно

Произнести — слова текут обратно.

 

Так и в пролеты, скованные аркой,

Врывается стремительный поток,

И бьется дико в каменный их бок,

И вспять бежит, как будто в схватке жаркой.

Так вздох его, мучительно глубок,

Из сердца вон все горе вырвать хочет…

Рванется… миг — и вновь в груди клокочет.

 

Безмолвное страданье ей понятно.

В ней жажда мести вспыхнула огнем.

"О мой супруг! Страдаем мы вдвоем! —

Воскликнула она, — и необъятна

Моя печаль! Поток сильней с дождем.

Твой гнев снести мне тягостно и больно:

Для жгучих слез и пары глаз довольно.

 

Но для меня, которой ты лелеем

Так нежно был, молю, тому отмсти,

Кто стал себе, тебе и мне злодеем!

Представь, что зло идет, и защити

Лукрецию. Меня уж не спасти,

Но пусть умрет предатель… Замедленье

Питает лишь вражду и преступленье.

 

Но раньше чем, о рыцари, злодея

Я назову, — должны вы клятву дать

Отмстить ему, измену покарать.

Хвала тому, чей меч, не сожалея,

Предательство стремится наказать.

Храня обет, обязан рыцарь свято

За женщину восстать на супостата!"

 

И римляне в святом порыве рвенья

Ей дали клятву смело отомстить,

Как честь велит, и долг, и уваженье.

"Как звать его?" Но имя сообщить

Она все медлит. "Как могу я смыть, —

Вновь вопрошает их она тревожно, —

Насилие, свершенное безбожно?

 

Скажите мне, насколько я виновна?

Все ужасы повелевали мне

Ему покорной быть беспрекословно.

Но может ли душа моя вполне

Стряхнуть позор не по моей вине?

Источник очищается от яда,

Могу ль я смыть печать греха и ада?"

 

И отвечают ей единогласно:

"Кто чист душой — и телом чист всегда".

С безрадостной улыбкою тогда

Она лицо склонила, и так ясно

На ней горит пятно ее стыда.

"Нет! Никогда для слабого созданья

Не буду я примером оправданья!"

 

Тогда со вздохом, душу разрывавшим,

"Тарквиний… Он…" — она произнесла

И больше говорить уж не могла.

Но скоро снова с сердцем, трепетавшим

От горести, все силы собрала

И крикнула: "О римляне! Он это

Велит вонзить мне в сердце сталь стилета!"

 

С последним словом нож она вонзила

В грудь чистую, и гибельная сталь

Безгрешный дух ее освободила

Из той тюрьмы, которую не жаль

Покинуть ей; его несет печаль

За облака, откуда нет возврата, —

Последний вздох весеннего заката.

 

Сам Коллатин окаменел со свитой.

Они молчат: всех ужас оковал.

На труп своей Лукреции, убитый

Отчаяньем, отец ее упал,

А Брут извлек губительный кинжал

Из алого фонтана, и забила

Рекою кровь, и месть в ней говорила.

 

И, клокоча, как два живых потока,

Она лилась и тело обвила

Со всех сторон, как остров одинокий,

Пустой средь волн. Одна струя была

Красна, чиста, невинна и светла!

Другая же застыла мутной пеной,

Загрязнена Тарквиния изменой.

 

Вокруг пятна застывшей крови черной

Образовался светлый ободок,

Оплакивавший злобный этот рок,

Лукрецию сгубивший и тлетворный.

С тех пор всегда в как горестный намек

Воспоминанья, капли крови нежной

Горят стыдом за грязь струи мятежной.

 

"О дочь моя! — старик Лукреций в муке

Взывал, дрожа. — Та жизнь, что отняла

Ты у меня, — моей она была!

Родителей бессмертье — дети, внуки…

Где буду жить, коль ты уж умерла?

Не тот исход природа обещала.

Конец для нас — преемникам начало.

 

О зеркало разбитое! Недавно

В нем старость обновлялася моя!

Померкло отражение, и я

В нем свой скелет увидел явно.

Ты сорвала всю радость бытия

С своих ланит, и умер без возврата

Мой прежний лик, сиявший в них когда-то.

 

О время! Прекрати свое теченье,

Когда нам суждено переживать

Погибель сильных, слабых продолженье.

Лишь старым пчелам надо умирать,

А юным — жить. Воскресни, образ милый!

Не я, а ты заплачешь над могилой!"

 

Но Коллатин как бы от сна очнулся.

Лукреция он просит дать ему

Излить всю скорбь и горе одному.

Без чувств на труп упал он и коснулся

Лицом потока крови… Смерти тьму

Познал на миг. Но скоро ожил снова,

Чтоб мстить за смерть Лукреции сурово.

 

Глубокое отчаянье сковало

Его язык, но жгучих слов поток

Власть немоты и горя превозмог.

Слова текут, но звуки их нимало

Не облегчают сердца от тревог.

Они звучат стремительны, невнятны,

Страданием полны и непонятны.

 

Лишь иногда сквозь зубы вдруг прорвется —

"Тарквиний!" Он как будто растерзать

Стремится имя подлое. Опять

Назад поток отчаяния льется…

Но хлынул дождь. Тогда отец и зять

Рыдают вместе, сетуя и споря:

Отец иль муж несчастные от горя?

 

Тот и другой зовут ее своею.

Но что мертво, тому возврата нет.

"Она моя!" — кричит отец. — "Нет, ею

Я обладал!" — звучит ему в ответ. —

Здесь скорбь моя, и право, и завет!

Да будет мною оплакана кончина!

Вся скорбь о ней — отрада Коллатина".

 

"О, — возгласил отец. — Я жизнь ей вверил —

Она ее так рано прервала

И поздно". — "Ах, она моей была!" —

Воскликнул муж. "Сокровище доверил

Я ей одной — она его взяла.

Супруга!" — "Дочь!" — Стенанье наполняло

Всю комнату, и эхо в ней рыдало.

 

Но вот при виде скорби их ревнивой,

Извлек кинжал из страшной раны Брут.

Воспрянул ум, живой и горделивый.

Он понял важность тягостных минут

И встал меж них. Не острый римский шут,

Служивший всем, как при дворце забавой,

А гордый рыцарь с речью величавой.

 

Чтобы прервать печальных слов потоки,

Он сразу сбросил маску шутовства,

Скрывавшую искусно ум глубокий.

"Встань, римлянин! — звучат его слова. —

Я, жалкий шут, хочу без хвастовства

Вернуть твой ум, и опытный, и гордый

К спокойствию и силе ясной, твердой.

 

О Коллатин! Ответь мне: разве горе

Смягчает горе? Рана — раны жар?

И разве нанося себе удар,

Ты за жену, погибшую в позоре,

Отмстишь? Все это слабость и угар.

Жена твоя была несправедливо,

Убив себя, — а зло осталось живо.

 

Восстань, отважный римлянин! Слезами

Не расслабляй души своей! Склони

Со мной колена здесь перед богами:

Да разрешат всесильные они

Избавить Рим, несчастный в эти дни,

От грязного и мерзостного сора

Руками, на которых нет укора!

 

Клянуся Капитолием и кровью

Поруганной, и небом голубым,

И солнцем, полным жизнью и любовью,

Законами, которым верен Рим!

Клянусь душой Лукреции и им —

Ее ножом кровавым — мстить жестоко

За смерть жены, не ведавшей порока!"

 

И, в грудь себя ударив, в подтвержденье

Поцеловал кинжал кровавый он.

И тот обет был всеми повторен

И, совершив коленопреклоненье,

Вновь Брутом был обет произнесен;

И все его произнесли двукраты,

И клятвы мести дружной были святы.

 

И, выполнив обет свой величавый,

Они решили Риму показать

Лукреции погибшей труп кровавый.

И Рим решил Тарквиния изгнать;

И изгнан был, как подлый, низкий тат,

Навеки сын царя неумолимо

Из вечных стогнов царственного Рима.

 

 

 

 

ОБЕСЧЕЩЕННАЯ ЛУКРЕЦИЯ

(Пер. под. ред. А.А.Смирнова)[28]

 

 

Его милости Генри Райотсли,

герцогу Соутемптону,

барону Тичфильду.

 

Любовь, которую я питаю к вашей светлости, бесконечна, и это произведеньице без начала выражает лишь ничтожную часть ее. Только доказательства вашего лестного расположения ко мне, а не достоинства моих неумелых стихов дают мне уверенность в том, что мое посвящение будет принято вами. То, что я совершил, принадлежит вам, то, что мне предстоит совершить, тоже ваше, как часть того целого, которое безраздельно отдано вам. Если бы мои достоинства были значительнее, то и выражения моей преданности были бы совершеннее. Но каково бы ни было мое значение, все силы мои посвящены вашей светлости, которой я желаю долгой жизни, приумноженной всевозможным счастьем.

Вашей светлости покорный слуга

Вильям Шекспир.

 

 

У стен Арден стан покинув свой,

Тарквиний необузданный спешит

В Коллациум на крыльях страсти злой.

В его груди безумный пламень скрыт;

Огонь стремится вырваться из плит

И стан обнять Лукреции невинной,

Возлюбленной супруги Коллатина.

 

Быть может, прозвище "невинной" пыл

Неукротимой страсти в нем зажгло.

Неосторожно Коллатин хвалил

Цветы ланит и ясное чело.

Его блаженства небо процвело

Светилами, что краше горних были,

Ему сияя в непорочной силе.

 

В шатре вождя минувшей ночью он

Открыл исток блаженства своего:

Как щедро он богами одарен, —

Сокровище — супруга у него;

Такого счастья нет ни у кого;

Цари владеют славою военной,

Но не такой матроной несравненной.

 

О счастье, жизни редкая краса!

Ты пропадаешь, чуть блеснув в сердцах,

Как на полях сребристая роса

Истаивает в золотых лучах.

Ты зыбкий миг, неуловимый прах.

Для красоты и чести непорочной

В объятьях страстных нет защиты прочной.

 

Без красноречья убеждать могла

Всегда людские взоры красота.

Потребна ли высокая хвала

Для прелести, что светит в мир, чиста?

Зачем поведали его уста

Про ту жемчужину, его отраду?

Ее хранить от хищных взоров надо.

 

Быть может, блеском пламенных похвал

Надменный был Тарквиний соблазнен;

Нередко слух нам сердце завлекал.

Быть может, царский сын был уязвлен

Злой завистью: зачем владеет он,

Ему подвластный муж, таким блаженством,

Владыке недоступным совершенством?

 

Так помыслом недобрым зажжена

Была отвага дерзостная в нем.

Забыты честь, друзья, дела, страна.

Помчался он, терзаемый огнем,

Надеждой утолить его влеком.

О жар коварный, совестью гасимый,

Твоя весна стремительна и мнима!

 

Когда Коллациума он достиг,

Радушно встречен был матроной той.

Являл борьбу ее стыдливый лик

Меж добродетелью и красотой.

Гордится добродетель полнотой;

Но красота, сознав себя, краснеет,

Тут скромность гасит краску, лик бледнеет.

 

Но красота свои права берет

На белизну, наследье голубей

Венеры; добродетель в свой черед

Взамен румянца требует скорей.

В дни золотые он на лик людей

Был послан ею, стал щитом надежным,

В борьбе стыдливость кроя жаром нежным.

 

Ее лицо — как поле на гербе,

Где с белым алый цвет сраженье вел;

Два юных короля, они в борьбе

Оспаривали родовой престол;

Из честолюбья каждый в битву шел.

Враги один другого непреклонней

И много раз сменяются на троне.

 

Так наблюдал Тарквиний жаркий бой

Лилей и роз в полях ее ланит.

Врывался гнусный взор его порой

В их чистые ряды, но был разбит;

Обеим ратям сдаться он спешит.

Они ж ему готовы дать пощаду:

Им торжества над извергом не надо.

 

Он думает: в словах своих похвал

Ее супруг, скупой и жалкий мот,

Лицо жены безмерно оскорблял;

Не передать ему ее красот, —

И все, чего речам недостает,

Спешит восполнить он и, восхищенный,

Вперил в нее безмолвно взор влюбленный.

 

Так дьявол страстью воспылал к святой;

Но от него не ждет вреда она.

Не замечает зла, кто чист душой,

И сеть для птицы вольной не страшна.

Приветствовала верная жена

Нелицемерно гостя-властелина,

Чей ласков взор, а в сердце яд змеиный.

 

Под величавым царственным плащом

Таил Тарквиний мерзостный порок.

Все было с виду так пристойно в нем,

И лишь порой восторга огонек

В его глазах желанье выдать мог.

Всех прелестей ему казалось мало,

И страсть его все большего алкала.

 

Но, непривычная к чужим глазам,

Она его не разгадала взор

И не прочла в хрустальной книге там

Начертанный души его позор.

Не ведала приманок до сих пор;

Не страшен ей глаз дерзких блеск несытый, —

Ей думалось: они лучам открыты.

 

Он говорит, что доблести пример

Ее супруг и славою покрыт;

Возносит Коллатина свыше мер;

О ратных подвигах его твердит:

Враги разбиты, лавром он увит.

Она воздела руки в восхищенье;

Безмолвно небу шлет благодаренья.

 

Скрывая замысел коварный свой,

Прощенья он просил за свой приход.

Суровой тенью тучи грозовой

Его не омрачался небосвод,

Покуда ночь, мать страха и забот,

Над миром черный плащ не развернула

И день в темнице мрачной не замкнула.

 

Тогда ко сну Тарквиний отошел,

Прикинувшись, что крайне утомлен:

Ведь после ужина с хозяйкой вел

Беседу продолжительную он.

В нем борются пыл жизненный и сон.

Все мирно спят, лишь бодрствуют угрюмо

Воры, тревоги и злодеев думы.

 

Тарквиний в их числе. Уму его

Опасности предстали в поздний час.

Все ж он решил добиться своего,

Хотя и слаб надежды сладкий глас.

Порой отчаянье толкает нас;

Когда награда манит дорогая,

Мы в бой идем, о смерти забывая.

 

Кто пламенно стремится обладать

Желанной вещью, тот готов скорей

Все, чем владеет, расточить, отдать;

Чем большего он алчет, тем бедней;

И даже овладев мечтой своей,

Он пресыщение вкушает вскоре;

В богатстве беден он и терпит горе.

 

Цель каждого — до старости дойти,

Вкушая честь, богатство и покой.

Но столько трудностей на том пути,

Что жертвовать приходится порой:

То жизнью ради чести в битве злой,

То честью для богатств, то мы в боренье

Теряем жизнь, стремясь к обогащенью.

 

В пылу стремлений отвергаем вдруг

Свой прежний жребий и другого ждем;

Нас честолюбия гнетет недуг.

Всем достоянием пренебрежем,

Желая большего; нет блага в том,

Что нам дано; порой уничтожаем

Все, что трудами тяжкими стяжаем.

 

Готов Тарквиний на безумный шаг,

Честь в жертву принеся страстям своим.

Теперь он сам себе изменник, враг.

Кому же верить, как не нам самим?

И кем отныне будет он любим,

Когда, предав себя, пошел навстречу

Позору, ненависти и злоречью?

 

Но вот глухая ночь сошла на мир,

И очи смертных сон смежил слепой.

Не лили звезды кроткий свет в Эфир.

Лишь крик совы да волка жадный вой

Звучат в тиши; легко им в час такой

Хватать ягнят; спят чистые желанья,

Лишь бродят похоть да разбой в тумане.

 

Он с ложа встал, охваченный огнем,

Плащом плечо стремительно покрыв.

С желаньем спорят опасенья в нем;

Страх цепенит, — вперед манит порыв;

То, чары гнусной похоти сломив,

Его объемлет страх внезапный, хладный;

То снова страсти он покорен жадной.

 

Тут о кремень мечом ударил он,

Из камня искры сыплются во тьму.

Светильник восковой тотчас зажжен,

Звездою путеводной стал ему.

Он говорит светильнику тому:

"Как я извлек из камня пламень яркий,

Так я зажгу матрону страстью жаркой".

 

О тех напастях, что ему грозят,

Он размышляет, бледностью покрыт.

В уме опасностей мелькает ряд;

Расплата неизбежная страшит.

Он с омерзением и гневом зрит

Уловки похоти своей презренной

И говорит с разумностью отменной:

 

"Померкни, факел, не давай огня,

Чтоб свет затмить прекрасней твоего!

Умрите, думы страсти, у меня,

Дабы не осквернять вам божество;

Возлейте миро на алтарь его.

Противно человечеству деянье,

Любви пятнающее одеянье.

 

"О воинству, оружию позор!

О срам гробнице праотцев моих!

О злодеянье, что влечет укор!

Стать воину рабом страстей слепых!

Почтенно мужество в глазах своих;

Мое же столь постыдно преступленье,