Трезвый Есенин

Сергей Есенин (1895—1925)

 

Есенину РІ литературе РЅРµ повезло. Говорю это СЃ полным сознанием его преувеличенной славы: редко РєРѕРіРґР° РїРѕСЌС‚ его масштаба — достойного, РЅРѕ РЅРµ чрезвычайного — попадал РІРѕ всенародно любимые гении. Мандельштаму РґРѕ есенинского культа так же далеко, как Есенину РґРѕ мандельштамовского таланта; РґР° что там — Блоку, талантливым СЌРїРёРіРѕРЅРѕРј которого Есенин был СЃ деревенского своего начала Рё РґРѕ трагического конца, РЅРё РїСЂРё жизни, РЅРё после смерти РЅРµ светила такая популярность. Р’СЃРµ понимают, что Блок гений, даже те, кто РЅРµ любит его,— РЅРѕ РІСЂСЏРґ ли капитан РїРѕРґРІРѕРґРЅРёРєРѕРІ будет грабить библиотеку РІ портовом РіРѕСЂРѕРґРµ, чтобы непременно взять РЅР° Р±РѕСЂС‚ книжку стихов Блока. «Не РјРѕРіСѓ уйти РІ РјРѕСЂРµ без Есенина!В» Правда, капитаном этим был Маринеско, потопивший «Густлова» Рё «Шойбена»: РѕРґРЅРё называют это «атакой века», РґСЂСѓРіРёРµ — убийством мирных граждан (РЅР° РѕР±РѕРёС… судах преобладали беженцы, шел январь 1945 РіРѕРґР°), Р° сам Маринеско был разжалован Р·Р° алкоголизм Рё кончил жизнь снабженцем,— РЅРѕ посмертно канонизирован, как Рё Есенин. Правда Рё то, что Есенин был любимым поэтом блатных, как свидетельствует РЅРµ только главный знаток темы Варлам Шаламов, РЅРѕ Рё множество рядовых репрессированных; однако даже блатные, сидевшие РїСЂРё Сталине, реабилитированы РІ общественном сознании, РґР° Рё надо ли РІ РРѕСЃСЃРёРё оправдывать блатного? Р’РѕСЂ, как заметил РЎРёРЅСЏРІСЃРєРёР№,— культовый, любимый персонаж народного сознания, СЃСЂРѕРґРЅРё художнику; Р° любимец РІРѕСЂРѕРІ — Есенин, давший РёС… тоске РїРѕ прошлому Рё мечтам Рѕ красивой любви наиболее адекватное литературное оформление. Страсть Рє убийству или самоубийству, скандалу, спирту, презрение Рє женщине, тоска РїРѕ старушке-матери — РІСЃРµ РѕРЅ, самый, так сказать, матерный РІ РїСЂСЏРјРѕРј смысле советский лирик. И тем РЅРµ менее, РІСЃСЏ эта бешеная слава — бесчисленные портреты СЃ трубкой, волна женских Рё литераторских самоубийств после смерти Есенина, сотни песен РЅР° его стихи, паломничество поклонников РІ Константиново, культ среди блатных Рё «патриотов» (большой этической разницы между РЅРёРјРё нет) — РІСЃРµ это именно невезуха.

Есенин стал близок народу (точней — люмпенизированной Рё самой отвратительной его части), РєРѕРіРґР° деградировал Рё спился; Р·РґРѕСЂРѕРІРѕРіРѕ Рё действительно очень талантливого Есенина РІ полном блеске его РїСЂРёСЂРѕРґРЅРѕРіРѕ дара РІ РРѕСЃСЃРёРё почти РЅРµ знают. Владимир РќРѕРІРёРєРѕРІ проницательно заметил, что Есенина записали РІ почвенники, архаисты, представляют стенающим РїРѕ старине,— тогда как Есенин был радикальным новатором, авангардистом, поэтом великой революционной утопии, Рё Рє Маяковскому РѕРЅ РєСѓРґР° ближе, нежели Рє своему демону Клюеву. РќРѕ великого Есенина, автора «Инонии», «Сорокоуста» Рё лирики РґРѕ 1922 РіРѕРґР°, автора полных РіРѕСЂСЊРєРѕРіРѕ разочарования драматических РїРѕСЌРј «Пугачев» Рё «Страна негодяев»,— РІ РРѕСЃСЃРёРё РЅРµ знают, Р° РІ прочем РјРёСЂРµ РѕРЅ Рё подавно непонятен. Есенин стал доступен массам только РІ состоянии нарастающей деменции, РЅРµ тогда, РєРѕРіРґР° изобрел СЃРІРѕР№ замечательный дольник (более прозаизированный, разговорный, непосредственный, чем Сѓ Маяковского), Р° тогда, РєРѕРіРґР° принялся упражняться РІ жанре кабацкого романса, РЅРµ просто регулярным, Р° банальным стихом. РЈ него Рё среди этого СЃРѕСЂР° случались блестящие удачи, например:

 

Сыпь, гармоника! Скука… Скука…

Гармонист пальцы льет волной.

Пей со мною, паршивая сука.

Пей со мной.

 

Излюбили тебя, измызгали,

Невтерпёж!

Что ж ты смотришь так синими брызгами?

Или в морду хошь?

 

В огород бы тебя, на чучело,

Пугать ворон.

До печенок меня замучила

Со всех сторон.

 

Сыпь, гармоника! Сыпь, моя частая!

Пей, выдра! Пей!

Мне бы лучше вон ту, сисястую,

Она глупей.

 

Я средь женщин тебя не первую,

Немало вас.

Но с такой вот, как ты, со стервою

Лишь в первый раз.

 

Чем больнее, тем звонче

То здесь, то там.

Я с собой не покончу.

Иди к чертям.

 

К вашей своре собачей

Пора простыть.

Дорогая… я плачу…

Прости… Прости…

 

Это не бог весть что такое на фоне того же «Сорокоуста», или «В том краю, где желтая крапива», или в сравнении с «Песнью о собаке», над которой рыдают не только алкоголики (эти рыдают по любому поводу), а и дети, которые понимают в стихах больше взрослых. И все-таки это стихи первого класса, каких у позднего Есенина все меньше. Начинаются паразиты, ошибки словоупотребления, грамматические ляпы — в общем, речь алкоголика:

 

Цветы мне говорят: прощай,

Головками склоняясь ниже,

Что я вовеки не увижу

Ее лицо и отчий край.

 

Говорят «Прощай» — или говорят, что не увижу? Двойное управление, обессмысливающее всю строфу, плюс дикий набор штампов: стихотворение обычно определяется первой строчкой, учил Гумилев,— так вот здесь эта первая строчка даже в альбомном стихотворении надсоновских времен гляделась бы пошлостью. А он считал весь этот цикл отличным, новой строгой простотой веяло от него. Видимо, чем глубже он погружался в распад, тем большей удачей казался ему сам факт сочинения чего-то рифмованного, да еще строгим размером. Ведь дольник сложней рутинного ямба или анапеста, им — внешне разбренчанным, но внутренне строго организованным — трудней управлять. Однако дольник ему уже не давался, и даже лучшая из его поздних вещей — «Черный человек» — написана по большей части то анапестом, то хореем. Впрочем, и поздний Маяковский, теряя власть над стихом, перешел на тяжеловесный и довольно уродливый ямб «Во весь голос». Поэта доводят до самоубийства не разладившиеся отношения с возлюбленными — возлюбленных много, будут и новые,— а утрата контакта с собственным даром, неуправляемость стиховой материи. С женщиной почти всегда можно договориться,— поди договорись с ритмом.

Есенина знают по совершенно бездарным и клишированным стихам «Письмо к матери», являющим собой неизобретательную вариацию на тему пушкинской «Подруги дней моих суровых», по довольно фальшивому и тоже пьяному обращению к собаке Качалова («Давай с тобой полаем при луне» — собака на луну не лает, а воет, и вообще что за кокетство?!), по песне Григория Пономаренко на стихи «Отговорила роща золотая» — стихи, в которых отчетлив все тот же распад, ибо ни одной темы автор не может выдержать дольше четырех строк и переходит с мысли на мысль, с предмета на предмет, следя за всем равнодушно-пьяным взором, в элегической первой стадии опьянения (на второй начнутся вопросы «Что ты смотришь так синими брызгами?» ). Еще знаменитей чудовищный романс «Клен ты мой опавший, клен заледенелый» — но уже не по причинам лирическим, а в силу соблазна заменить там одну букву, чтобы получилась смешная непристойность. Заметим, что после этой замены стихотворение в самом деле обретает некоторый пронзительный лиризм, становится, по выражению Ахматовой, «достаточно бесстыдным, чтобы быть поэзией». Вся эта преувеличенная и вот именно что пьяная нежность к деревьям, зверью, месяцу и т.д. рассчитана на такую же поддавшую аудиторию, и как в «Хоббите» лунные буквы видны только при определенной фазе луны, так и стихи эти со всеми их пороками могут вышибить слезу или восторг только у того, кто до них допился. Говорят, что так же надо читать Дилана Томаса, но Томас и спьяну держал форму, не сваливаясь притом в банальщину. Народное отношение к Есенину полней и насмешливей всего отражено Шукшиным в рассказе «Верую»:

«— Р’РѕС‚ жалеют: Есенин мало прожил. РРѕРІРЅРѕ — СЃ песню. Будь РѕРЅР°, эта песня, длинней, РѕРЅР° РЅРµ была Р±С‹ такой щемящей. Длинных песен РЅРµ бывает.

Нет, Есенин… Здесь прожито как раз с песню. Любишь Есенина?

— Люблю.

И поп загудел про клен заледенелый, да так грустно и умно как-то загудел, что и правда защемило в груди. На словах «ах, и сам я нынче чтой-то стал нестойкий» поп ударил кулаком в столешницу и заплакал и затряс гривой.

— Милый, милый!.. Любил крестьянина!.. Жалел! Милый!..»

Все это по-своему трогательно, но к поэзии отношения не имеет. Однако именно этот, антипоэтичный Есенин, корявый уже не от желания выглядеть крестьянским поэтом, а от элементарной неспособности управиться с речью,— нравится массам; точней, им нравится состояние подпития, в котором подобная поэзия кажется верхом лирического мастерства и таланта. Всенародная любовь к позднему Есенину и полное забвение раннего — диагноз стране, а не поэту. Между тем первые два тома канонического есенинского пятитомника — довольно серьезное явление. Есенин — поэт не высшего, но хорошего класса; не Заболоцкий, до которого ему не хватает глубины, и не Твардовский даже, ибо Твардовский интеллектуальней, но в смысле новаторства и непосредственности он, пожалуй, превосходил того и другого. Иной вопрос, что, исчерпав эту свою раннюю поэтику, он должен был куда-то двинуться — и поэтически, и биографически: тут были две возможности — вверх или вниз. Он пошел вниз, к алкогольной деградации. Винить ли его в этом? Множество поэтов, исписавшись, портили чужую жизнь — он всего лишь загубил свою, да еще, может, жизнь Гали Бениславской.

РџРѕР·РґРЅРёР№ Есенин метался, СЃ крестьянской хитростью пытался приспособиться Рє советскому антуражу, РЅРѕ выдавал перлы РІСЂРѕРґРµ «Неповторимые СЏ вынес впечатленья» РІ программном стихотворении В«РСѓСЃСЊ советская». РћС‚ этого стихотворения РІ народной речи осталась строчка «Задрав штаны, бежать Р·Р° комсомолом», произносимая РїСЂРё РІРёРґРµ неуклюжих попыток конформизма. Р’СЃРµ впечатление даже РѕС‚ сравнительно удачных вещей 1924—1925 РіРѕРґРѕРІ портит сочетание отчаяния СЃ неистребимой расчетливостью: Есенин РјРЅРѕРіРѕРµ умел РІ РїРѕСЌР·РёРё, РЅРѕ категорически РЅРµ умел петь чужим голосом. РЈ него вообще РЅРµ очень хорошо было СЃ поэзией рассудочной, описательной Рё повествовательной, РЅРѕ метафоры превосходны — строчки РІСЂРѕРґРµ «Изба-старуха челюстью РїРѕСЂРѕРіР° жует пахучий РјСЏРєРёС€ тишины» хоть Рё стали уже хрестоматийными, РЅРѕ РІСЃСЏРєРёР№ раз радуют заново. Есенин — РїРѕСЌС‚ тех тонких Рё сложных состояний, какие переживала РІСЃСЏ РРѕСЃСЃРёСЏ СЃ 1916 РїРѕ 1922 РіРѕРґ: РєСЂСѓРіРѕРј страшно, РЅРѕ чувствуется соседство Бога, близко сверхчеловеческое Рё внеисторическое состояние, нечто пугающее, РЅРѕ ослепительное, небывалое, СЃРїРѕСЃРѕР±РЅРѕРµ, кажется, перевернуть СЃСѓРґСЊР±Сѓ всего РјРёСЂР°. Из этого родились «Двенадцать» Блока, «Флейта-позвоночник», «Про это» Рё «Четвертый интернационал» Маяковского, «Сестра РјРѕСЏ жизнь» Рё В«Разрыв» Пастернака, В«Anno DominiВ» Ахматовой, «Версты» Цветаевой, В«TristiaВ» Мандельштама, «Пришествие», «Иорданская голубица», «Небесный барабанщик», «Пантократор» Рё «Исповедь хулигана» Есенина.

РњС‹ РЅРµ станем здесь вдаваться РІ особенности его мировоззрения — Сѓ него, строго РіРѕРІРѕСЂСЏ, мировоззрения Рё РЅРµ было. Важней Рё интересней всего РІ этой РіСЂРѕР·РЅРѕР№ РєРЅРёРіРµ — РїРѕСЌР·РёРё СЂСѓСЃСЃРєРѕР№ революции, которую давно толком никто РЅРµ собирал Рё РЅРµ переиздавал,— ее мощный евангельский подтекст. Р’СЃРµ без исключения воспринимали революцию как пришествие Христа, РЅРѕ каждый видел его РїРѕ-своему: для Блока Христос — РІРѕ главе революционного патруля Рё несет РЅРµ столько обновление, сколько гибель. Для Маяковского Рё Есенина тема Христа — личная: думаю, Маяковский легко РјРѕРі Р±С‹ приложить Рє себе слова Есенина «Не молиться тебе, Р° лаяться научил ты меня, Господь». Лирический герой Есенина — «непокорный, разбойный сын», Рё главная тема его революционной лирики — именно сыновний Р±СѓРЅС‚. РўСѓС‚ РѕРЅРё РѕР±Р°, РґСЂСѓР·СЊСЏ-враги-соперники, звучат РІ СѓРЅРёСЃРѕРЅ: «Я Р¶ тебя, пропахшего ладаном, раскрою отсюда — РґРѕ Аляски!В» — «Даже Богу СЏ выщиплю Р±РѕСЂРѕРґСѓ оскалом РјРѕРёС… Р·СѓР±РѕРІВ». Интересно, что Рё Сѓ Есенина, Рё Сѓ Маяковского эти припадки Р±СѓР№РЅРѕРіРѕ кощунства — даже Рё эстетически РЅРµ больно-то впечатляющие — сменялись жалобами, мольбами, смирением: «Врывается Рє Богу, боится, что опоздал, плачет Рё целует ему жилистую СЂСѓРєСѓВ».— «О, Саваофе! РџРѕРєСЂРѕРІРѕРј твоих рек Рё озер РїСЂРёРєСЂРѕР№ сына». РЈ РѕР±РѕРёС… — жертвенная готовность умереть РІРѕ искупление грехов РРѕРґРёРЅС‹. Бунт Есенина выродился потом РІ буйство, бунтарство — РІ «хулиганство», РЅРѕ то, что случилось СЃ Маяковским, было ничем РЅРµ лучше: его Р±СѓРЅС‚ переродился сперва РІ РѕРґСѓ насилию, бессмысленному Рё беспощадному, Р° потом РІ апофеоз стальной дисциплины. Андрей РЎРёРЅСЏРІСЃРєРёР№ РіРѕСЂСЊРєРѕ-иронически сопоставил: 1921 — «Левой, левой, левой!В», 1927 — «Жезлом правит, чтоб вправо шел: РїРѕР№РґСѓ направо, очень хорошо». Иной раз подумаешь — кабацкий вариант Есенина предпочтительней.

Трагедия революционной лирики Есенина заключается РЅРµ только Рё РЅРµ столько РІ том, что лирический герой СЃ самого начала ощущает себя жертвой, РїСЂРёРЅРѕСЃРёРјРѕР№ РЅР° алтарь будущего всеобщего счастья; трагедия еще Рё РІ том, что эта жертва РЅРёРєРѕРіРѕ РЅРµ спасет,— РРѕСЃСЃРёСЏ РЅРµ годится для искупления, РЅРµ сможет построить новый РјРёСЂ, РЅРµ войдет РІ рай.

 

Лестница к саду твоему

Без приступок.

Как взойду, как поднимусь по ней

С кровью на отцах и братьях?

 

И даже то, что сам РѕРЅ РІ этой РєСЂРѕРІРё РЅРµ повинен — «не расстреливал несчастных РїРѕ темницам»,— РЅРµ избавляет героя РѕС‚ чувства РІРёРЅС‹: жертва его РЅРµ принята. Однако мысль Рѕ том, что РРѕСЃСЃРёСЏ проклята, что винить следует ее, Р° РЅРµ себя,— слишком невыносима. Лишь зрелый Есенин, РЅР° высшей точке своего литературного развития, РІ 1922—1923 годах, припечатает ее именем «Страны негодяев». И такое название для революционного СЌРїРѕСЃР° — более чем симптоматично.

Впрочем, уже Рё РІ «Пугачеве» (1921) содержится прозрение: азиатская РСѓСЃСЊ хочет РЅРµ СЃРІРѕР±РѕРґС‹, Р° зверства, Рё РІСЃРµ насилие направлено РЅР° «слабых Рё меньших», Рё РёР· всей пугачевской вольницы РЅРµ выйдет ничего РЅРѕРІРѕРіРѕ. Истинный протагонист, авторский голос РІ РїРѕСЌРјРµ — Хлопуша, Рё РЅРµ Р·СЂСЏ его монолог Есенин читал РЅР° вечерах СЃ особенной охотой (запись этого чтения сохранилась — вместо ангельского голоса, которого ждешь, удивителен этот глинистый, рязанский, корявый, совершенно мужичий). Хлопуша мечтает, «чтоб гневные лица вместе СЃ злобой СѓРјРѕРј налились»,— РЅРѕ эта мечта неосуществима. РўРѕС‚ же авторский голос РІ «Стране негодяев» уже распределен между Чекистовым Рё Замарашкиным: разумеется, РІСЃРµ симпатии Есенина РЅР° стороне крестьянского сына Замарашкина, РЅРѕ Рё вслед Р·Р° Чекистовым РѕРЅ, кажется, готов повторить — «Я готов тяжело Рё СѓРїРѕСЂРЅРѕ презирать вас тысячи лет, потому что хочу РІ СѓР±РѕСЂРЅСѓСЋ, Р° уборных РІ РРѕСЃСЃРёРё нет». Это почти тем же размером Рё СЃ той же интонацией, что «Полевая РРѕСЃСЃРёСЏ, довольно волочиться СЃРѕС…РѕР№ РїРѕ полям! Нищету твою видеть больно Рё березам, Рё тополям». РќРё РѕРґРёРЅ крестьянин РЅРµ станет идеализировать крестьянский быт, Рё Есенин любил РРѕСЃСЃРёСЋ либо сказочной, синей Рё звездной, несколько билибинской Рё рериховской, как РІ РїРѕСЌРјРµ «Микола», либо будущей — «Новой Америкой», как называл ее Блок (Есенин выражался прозаичней — «Железный РњРёСЂРіРѕСЂРѕРґВ»). Нынешняя крестьянская РРѕСЃСЃРёСЏ обречена, Сѓ него нет РЅР° этот счет никаких иллюзий. Это ничуть РЅРµ идиллическая страна его РїРѕР·РґРЅРёС… пьяных стихов — это, братцы, довольно жестокое Рё жуткое место:

 

В том краю, где жёлтая крапива

И сухой плетень,

Приютились к вербам сиротливо

Избы деревень.

 

Там в полях, за синей гущей лога,

В зелени озер,

Пролегла песчаная дорога

До сибирских гор.

 

Затерялась РСѓСЃСЊ РІ РњРѕСЂРґРІРµ Рё Чуди,

Нипочем ей страх.

И идут по той дороге люди,

Люди в кандалах.

 

Все они убийцы или воры,

Как судил им рок.

Полюбил я грустные их взоры

С впадинами щек.

 

Много зла от радости в убийцах,

Их сердца просты,

Но кривятся в почернелых лицах

Голубые рты.

 

Я одну мечту, скрывая, нежу,

Что я сердцем чист.

Но и я кого-нибудь зарежу

Под осенний свист.

 

И меня по ветряному свею,

По тому ль песку,

Поведут с веревкою на шее

Полюбить тоску.

 

И когда с улыбкой мимоходом

Распрямлю СЏ РіСЂСѓРґСЊ,

Языком залижет непогода

Прожитой мой путь.

 

Это отличные стихи — точные, музыкальные, Рё образ РРѕСЃСЃРёРё РІ РЅРёС… узнаваем для любого, кто тут жил хоть неделю: каторжная красавица, адская, тоскливая, ветреная страна. РўСѓС‚ есть, конечно, РІСЃРµ та же языковая корявость — «много зла РѕС‚ радости РІ убийцах»,— РЅРѕ авторскую мысль это никак РЅРµ затемняет, Рё образ четок. Между тем это 1915 РіРѕРґ — Рє двадцати годам Есенин фактически достиг своего потолка; ничего более внятного Рё притом совершенного РѕРЅ Рѕ РРѕСЃСЃРёРё больше РЅРµ сказал. Есенинская нота РІ лирике — РІРѕС‚ эта. Надо было очень постараться, чтобы описанная здесь страна желтой крапивы Рё бесконечной каторжной РґРѕСЂРѕРіРё стала казаться идиллической, идеальной, Рё Советская РРѕСЃСЃРёСЏ РІ этом смысле преуспела — РІ «Москве кабацкой» Есенин заностальгировал РїРѕ той самой деревенской РСѓСЃРё, РёР· которой сбежал. РќРѕ после непринятой жертвы что же Рё делать еще, как РЅРµ спиваться?

Есенин был, конечно, по преимуществу поэтом всечеловеческого братства, но не марксистского, боже упаси: ощущение единства с миром проистекало у него из врожденного, острого, не оставлявшего его до конца чувства единства участи. С фольклорной простотой, с великолепной ясностью и непритязательностью выражено оно у него в «Иорданской голубице» — самой мирной поэме религиозного цикла:

 

Братья мои, люди, люди!

Р’СЃРµ РјС‹, РІСЃРµ РєРѕРіРґР°-РЅРёР±СѓРґСЊ

В тех благих селеньях будем,

Где протоптан Млечный Путь.

 

Не жалейте же ушедших,

Уходящих каждый час,—

Там на ландышах расцветших

Лучше, чем в полях у нас.

 

Страж любви — судьба-мздоимец

Счастье пестует не век.

Кто сегодня был любимец —

Завтра нищий человек.

 

Это чувство в той же прекрасной неизменности отразилось в одном из сравнительно поздних стихотворений, где чувствуется уже болезнь — все тот же пьяный, блуждающий взгляд, та же неспособность сосредоточиться на одном предмете; однако тут он еще умудряется взять себя в руки. Это начало 1924 года. Из этих стихов народом любима одна строфа — худшая; читатель легко ее узнает. Прочее как-то ускользает от внимания самоумиленных алкоголиков, а между тем в этой поэтической декларации — вся суть есенинского характера и дара:

 

Мы теперь уходим понемногу

В ту страну, где тишь и благодать.

Может быть, и скоро мне в дорогу

Бренные пожитки собирать.

 

Милые березовые чащи!

Ты, земля! И вы, равнин пески!

Перед этим сонмом уходящих

Я не в силах скрыть моей тоски.

 

Слишком я любил на этом свете

Все, что душу облекает в плоть.

Мир осинам, что, раскинув ветви,

Загляделись в розовую водь.

 

Много дум я в тишине продумал.

Много песен про себя сложил,

И на этой на земле угрюмой

Счастлив тем, что я дышал и жил.

 

Счастлив тем, что целовал я женщин,

Мял цветы, валялся на траве

И зверье, как братьев наших меньших.

Никогда не бил по голове.

 

Знаю я, что не цветут там чащи,

Не звенит лебяжьей шеей рожь.

Оттого пред сонмом уходящих

Я всегда испытываю дрожь.

 

Знаю я, что в той стране не будет

Этих нив, златящихся во мгле.

Оттого и дороги мне люди,

Что живут со мною на Земле.

 

Здесь многое плохо — и эта «розовая водь» (бессуффиксное словообразование становится у позднего Есенина навязчивым до полного дурновкусия — вся эта водь, стынь, звездь и пр. выглядит уже не языкотворчеством, а насильственным втискиванием слов в строчки), и кокетливое «мял цветы», и звенящая лебяжья шея — произвол вместо лирической дерзости, потому что никакая шея, хотя бы и лебяжья, не звенит, и глагол нужен был другой, но его лень было искать. Нет тут и единого лирического настроения — «не в силах скрыть моей тоски» и «счастлив тем, что я дышал и жил»: синтеза нет, есть, что называется, два в одном — посреди трагического лирического монолога герой начинает искусственно бодриться да еще оправдывать свои художества тем, что не бил зверья по голове (а по другим местам типа можно). В общем, двадцать четвертый год есть двадцать четвертый год. Но никто из русских поэтов не дал более четкой формулы русского братства, основанного на единстве участи: «оттого и дороги мне люди, что живут со мною на Земле». Тоже, знаете ли, не шутка — и жить на Земле, и так сказать.

Дмитрий Быков

Очкарик и кентавры

Исаак Бабель (1894—1940)

 

Из всех русских литературных загадок XX века Бабель — самая язвящая, зудящая, не дающая жить спокойно. Потому так и жалко двадцати четырех пропавших папок его архива, что в них, может, был ответ. На самом деле ясно, что не было,— прятались там, может, как в архиве Олеши, крошечные, по пять-шесть строчек, записи о том, как он не может больше писать. Сделанное Бабелем — вещь в себе, законченный герметичный корпус текстов, состоящий из трех циклов (ранние вещи не в счет). Цикл первый — конармейский, второй — одесский, третий — известный нам очень фрагментарно сборник рассказов о коллективизации и примыкающие к нему интонационно и стилистически поздние рассказы о Гражданской войне (лучший из них — «Иван-да-Марья»).

С этим и приходится иметь дело. Стало общим местом утверждение, что Бабеля навеки поразили два мира — мир его родной Одессы, биндюжников, бандитов, матросов, проституток, и мир Конармии времен польского похода, закончившегося, кстати сказать, полным провалом: разоренные еврейские местечки, могучие начдивы, кони, с которыми он так толком и не научился управляться… На первый взгляд в этих двух мирах много общего: и там, и тут обитают бедные и слабые еврейские мудрецы, на глазах у которых утверждает себя пышная и цветущая ветхозаветная жизнь. Типа «слабый человек культуры», как назвал эту нишу Александр Эткинд, наблюдает за мощной, растительной жизнью плоти, за соитиями и драками простых первобытных существ — женщин с чудовищными грудями, при скачке закидывающимися за спину, и мужчин с гниющими ногами и воспаленными глазами. И в самом деле между каким-нибудь бабелевским гигантским Балмашевым или Долгушовым и столь же брутальным Менделем Криком или Савкой Буцисом не такая уж большая на первый взгляд разница: сидит хилый, любопытный ко всему, хитрый очкарик и с равным восхищением наблюдает аристократов Молдаванки, «на икрах которых лопалась кожа цвета небесной лазури», и конармейских начдивов, чьи ноги похожи на двух девушек, закованных в кожу. Тут можно было бы порассуждать о том, какая вообще хорошая проза получается, когда слабые люди пишут о сильных. Вот когда сильные про сильных — это совсем не так интересно. Джек Лондон, например, или Максим Горький. А вот когда книжный гуманист Бабель про начдивов и бандитов — тут-то и начинается великая проза, легко говорить банальности в таком духе. На самом деле трудно выдумать что-нибудь более далекое от реальности. Два главных мира бабелевской прозы — Одесса, где орудует Беня Крик со товарищи, и Западная Белоруссия, через которую проходит с боями Конармия,— не просто несхожи, а друг другу противоположны. Обратите внимание, граждане мои и гражданочки, вот на какой момент: конармейские рассказы Бабеля многими признаются за бесспорные шедевры, но как-то в наше время не читаются, да и вообще слава их бледнеет на фоне триумфального успеха немногочисленных, общим числом меньше десятка, одесских рассказов про Беню Короля. Про Остапа Бендера написано в сто раз больше — два полновесных романа общей толщиной в семьсот страниц, а ведь Беня Крик ничуть не уступает ему ни в яркости, ни в славе, ни в нарицательности. Самая ставящаяся во всем мире русская пьеса двадцатых годов — бабелевский «Закат», исправно переживший все «Бронепоезда» и перегнавший по количеству экранизаций даже «Дни Турбиных». Да и поставьте наконец эксперимент на себе: как приятно в тысячный раз перечитывать «Одесские рассказы» и какая мука освежать в памяти «Конармию», даже самые светлые вещи оттуда вроде «Пана Аполека»! Невозможно же. Ужас. Как сам автор сказал: «И только сердце мое, обагренное убийством, скрипело и текло». Все скрипит и течет, каждое слово через силу. И ведь не сказать, чтобы в «Одесских рассказах» меньше было натурализма. Еще и больше, пожалуй. Тут и Цудечкис, стирающий свои носочки, и Любка Казак с такой же чудовищной грудью, как у конармейской женщины Сашки. И проститутки одесские точно так же говорят: «Сделаемся», как эта Сашка, когда ей надо сосватать жеребца — покрыть ее кобылу. Но вот поди ж ты — одесскую прозу Бабеля читаешь с наслаждением, а конармейскую с ужасом, в обоих случаях отдавая должное таланту и новаторству повествователя. Не сказать даже, чтобы так уж различался стиль: тот же замечательный, счастливо найденный гибрид ветхозаветной мелодики, ее скорбных повторов и постпозитивных притяжательных местоимений («сердце мое», «чудовищная грудь ее») — с французскими натуралистами, привыкшими называть своими именами то, о чем прежде говорить не позволялось. Возьмите любой достаточно радикальный фрагмент прозы Золя — из «Накипи», где служанка рожает в горшок, или из «Нана», где куртизанка наряжает девственника в свою ночную рубашку с рюшечками,— перепишите в библейском духе, с интонацией скорбного раввина, и будет вам чистый Бабель, не особенно даже скрывающий генезис своей прозы. В том-то и штука, что у него в «Гюи де Мопассане» и отчасти в «Справке» все это открытым текстом написано. Загадка не в том, как это сделано, а в том, почему в одних случаях такая проза дает эффект бодрящий и духоподъемный, а в другом — забивает тебя по шляпку.

Легко сказать, что РІ «Конармии» РІСЃРµ время РїСЂРѕРёСЃС…РѕРґРёС‚ что-то ужасное, Р° РІ «Одесских рассказах» РІСЃРµ легко Рё весело. Шутка, однако, РІ том, что Сѓ Бабеля нелегко Рё невесело везде — РІ одесском цикле убивают РЅРµ меньше, чем РІ конармейском, Рё тоже РІ живот, как РІ «Смерти Долгушова». И РєРѕСЂРѕРІ режут, Рё рэкетом, РїРѕ-современному РіРѕРІРѕСЂСЏ, занимаются, Рё крохотная торговка тетя Песя катается РїРѕ полу, оплакивая сына, Рё гиганта Фроима Грача, РЅР° чьем пальце, как РЅР° турнике, РјРѕРі подтягиваться его РІРЅСѓРє, ставят Рє стенке. РњРёСЂ одесских биндюжников Рё бандюганов ничуть РЅРµ менее кровав, Р° если вспомнить киноповесть «Беня РљСЂРёРєВ», так Рё сам Беня Король кончает ничуть РЅРµ лучше, чем убитый РєРѕРјР±СЂРёРі-РґРІР°. Р’СЃРµ смертны, Рё Сѓ Бабеля попросту РЅРµ бывает РїСЂРѕР·С‹, РІ которой Р±С‹ РЅРµ совокуплялись Рё РЅРµ убивали Рё над всем этим РЅРµ горели Р±С‹, усмехаясь, крупные звезды. РљСЂРѕРІСЊ, слезы, сперма — обычный его набор, что РІ Одессе, что РїРѕРґ Берестечно или Молодечно. Однако РІРѕС‚ РІ чем штука: РІ Одессе РІСЃРµ это РїСЂРѕРёСЃС…РѕРґРёС‚ как-то РїРѕ-человечески. РўСѓС‚ РІСЃРµ СЃРІРѕРё: Беня РљСЂРёРє может резать РєРѕСЂРѕРІ РјРѕСЃСЊРµ Эйхбаума, РЅРѕ влюбляется РІ его дочь Рё заканчивает дело РјРёСЂРѕРј. Савка Буцис может выстрелить РІ живот Иосифу Мугинштейну, РЅРѕ Беня РїРѕРіРѕРІРѕСЂРёС‚ СЃ Тартаковским РїРѕ кличке Полтора жида, Рё матери РїРѕРєРѕР№РЅРѕРіРѕ Мугинштейна назначат приличную пенсию, Р° налетчики вместе СЃ объектом налета обеспечат несчастному Иосифу РїРѕС…РѕСЂРѕРЅС‹ РїРѕ высшему разряду. Цудечкис пробудет сутки РІ заложниках Сѓ Любки Казак, РЅРѕ научит ее ребенка сосать молоко РёР· бутылочки — Рё РІСЃРµ долги ему простятся. РўРѕ есть можно как-то договориться. Эти люди РјРѕРіСѓС‚ РґСЂСѓРі РґСЂСѓРіР° убивать, брать РґСЂСѓРі Сѓ РґСЂСѓРіР° РІ долг, РЅРµ отдавать, стрелять, мучить Рё унижать РґСЂСѓРі РґСЂСѓРіР°, даже устраивать РґСЂСѓРі РґСЂСѓРіСѓ РїРѕРіСЂРѕРјС‹, как РІ «Истории моей голубятни». РќРѕ РІСЃРµ РѕРЅРё РїРѕРєСѓРґР° люди, то есть между РЅРёРјРё хотя Р±С‹ РІ потенции возможен общий язык. Их объединяет Молдаванка, «щедрая наша мать». РЈ РЅРёС… есть общая Одесса СЃ ее морем Рё портом, общая среда обитания — короче, как Р±С‹ РЅРё враждовали Соломончик Каплун СЃ Беней РљСЂРёРєРѕРј, как Р±С‹ РЅРё обуздывал Беня РљСЂРёРє собственного отца Менделя, между РЅРёРјРё нет главной вражды — антропологической. Р’СЃРµ РѕРЅРё принадлежат Рє единому народу, РЅРµ еврейскому, РёР±Рѕ Одесса интернациональна, РЅРµ украинскому Рё РЅРµ СЂСѓСЃСЃРєРѕРјСѓ, РёР±Рѕ РІСЃРµ тут представлены РІ равной пропорции, Р° Рє общему племени РїСЂРёРјРѕСЂСЃРєРёС… жовиальных авантюристов. Р’СЃРµ, РІ общем, существа РѕРґРЅРѕРіРѕ РІРёРґР°. Совершенно РЅРµ то РїСЂРѕРёСЃС…РѕРґРёС‚ РІ «Конармии», РіРґРµ Кирилл Васильевич Лютов (бабелевский псевдоним РІ газете «Красный кавалерист») РІСЃРµ время ощущает себя существом принципиально РёРЅРѕР№ РїРѕСЂРѕРґС‹. Радость его РїСЂРё РІРёРґРµ РґСЂСѓРіРёС… товарищей РїРѕ несчастью — тоже людей РІСЂРѕРґРµ мечтательного старьевщика Гедали — РЅРµ поддается описанию. Это как если Р±С‹ вам РЅР° Марсе, РїРѕ-маяковски РіРѕРІРѕСЂСЏ, встретился «хоть РѕРґРёРЅ сердцелюдый». Р’РѕРєСЂСѓРі него ликуют, страдают, любятся Рё взаимно истребляются совершенно непостижимые существа. Для РЅРёС… человека шлепнуть, может быть, ничуть РЅРµ труднее, чем для Бени РљСЂРёРєР°, РЅРѕ Беня РљСЂРёРє, пуская РІ С…РѕРґ оружие, РІСЃРµ-таки испытывает какие-никакие чувства. Для конармейца «снять СЃ плеча верного винта» — что-то рефлекторное, никаких эмоций РЅРµ вызывающее. Элементарная неспособность убить человека тут — страшный грех. «Жалеете РІС‹ нашего брата, как кошка мышку!В» — кричит Афонька Бида Лютову, РєРѕРіРґР° тот отказывается пристрелить смертельно раненного Долгушова. Неумение держаться РІ седле Рё правильно седлать лошадь выглядит тут страшнейшим РїРѕСЂРѕРєРѕРј, Р° стрельба над СѓС…РѕРј Сѓ РґСЊСЏРєРѕРЅР°, сказавшегося глухим, чтобы избежать мобилизации, расценивается как героизм: «Стоит Ваня Р·Р° комиссариков!В» Больше того, Рё сам этот РґСЊСЏРєРѕРЅ СЃ его сивыми волосами Рё звериной кротостью, нечеловеческой покорностью кажется Бабелю ничуть РЅРµ менее фантастическим существом, чем его мучители. РќРµ Р·СЂСЏ рассказ Рѕ РґСЊСЏРєРѕРЅРµ Рё его палаче называется «Иваны». Конармия, РїРѕ Бабелю, охвачена Р±СѓСЂРЅРѕР№ эпидемией убийства Рё самоубийства. Самым героичным Рё отважным здесь выглядит тот, кто делает как хуже: грубее, болезненнее, труднее. Чем изощреннее жестокость, тем больше почет. Отчаявшись обрести справедливость РІ Р±РѕСЂСЊР±Рµ Р·Р° РјРёСЂРѕРІСѓСЋ революцию (потому что никакой справедливости нет Рё быть РЅРµ может — взяться ей РЅР° земле неоткуда), страна РІ отчаянии кончает СЃ СЃРѕР±РѕР№: бессмысленно разоряет местечки, бессмысленно идет РЅР° Польшу, еще того бессмысленней выясняет отношения… Людьми овладевает маниакальная подозрительность, как несчастным Балмашевым РІ «Измене». Сыновья восстают РЅР° отцов, как РІ «Письме». Р’СЃРµ СЃ СѓРјР° посходили, среди этого безумия мечется нормальный Лютов, привыкший Сѓ себя РІ Одессе, что убивать можно РІСЃРµ-таки Р·Р° что-то, что убивать РІСЃРµ время вообще необязательно, можно как-то договариваться, Рё СЃ каждым новым приключением Лютову РІСЃРµ яснее: что-то здесь очень капитально РЅРµ так. РћРЅ попал РІ больную среду, РІ странное пространство, РіРґРµ всем обязательно надо его убить Р·Р° то, что РѕРЅ РІ очках. Беня Король РЅРё Р·Р° что РЅРµ стал Р±С‹ убивать человека Р·Р° то, что РЅР° РЅРѕСЃСѓ Сѓ него очки, Р° РІ душе осень. РћРЅ Р±С‹, может быть, даже послушал его рассказы. РќРѕ здесь Р·Р° очки надо платить. РўРѕ есть РІСЃРµ РґРѕ такой степени вывернуто наизнанку, что благословлять этот РїРѕСЂСЏРґРѕРє вещей РјРѕРіСѓС‚ только слепцы РІСЂРѕРґРµ бельмастого Галина, «узкого РІ плечах». Галину РІСЃРµ происходящее очень нравится, РѕРЅ искренне верит РІ торжество прекрасной РЅРѕРІРѕР№ жизни, Р° РІ это время полковая прачка, которой РѕРЅ тщетно домогается, отдается мордатому повару Василию СЃ кривыми Рё черными ногтями РЅР° ногах. Так же поступят Рё революция, Рё светлое будущее — РІСЃРµ будет Сѓ мордатых поваров СЃ кривыми черными ногтями, Р° бельмастые Р±СѓРґСѓС‚ выстраивать оправдания происходящему. РњРёСЂ «Конармии» — грязный, заскорузлый, портяночно-бинтовой, вывороченный, вымороченный. РўСѓС‚ люди — РЅРµ люди, Р° странные, сросшиеся СЃ РєРѕРЅСЏРјРё кентавры, Рё законы Сѓ РЅРёС… кентаврические, СЃ людской точки зрения необъяснимые. Бабель тут чужак РЅРµ потому, что РѕРЅ еврей, Р° потому, что РѕРЅ человек. И РІ «Иване-РґР°-Марье» уже незадолго РґРѕ гибели РѕРЅ подтвердит этот страшный диагноз, поставленный РРѕСЃСЃРёРё: ее народ сам себе чужой. Комиссар-латыш Ларсон ругает РРѕСЃСЃРёСЋ, капитан Рё бывший послушник Коростелев ее защищает СЃ кротким отчаянием: «Мучай, мучай нас, Карл», Р° наутро этого самого Коростелева убьет РЅРµ чужой, Р° СЃРІРѕР№, СЂСѓСЃСЃРєРёР№, Макеев Р·Р° то, что Коростелев пожег казенное горючее, РєРѕРіРґР° ездил РЅР° барже Р·Р° самогоном. РўРѕ есть, РІ общем, РЅРё Р·Р° что убьет. Из чистого удовольствия проявить СЃРІРѕР№ революционный фанатизм. Потому что жестокость есть наивысшая добродетель, Рё без этой жестокости никакая РјРёСЃСЃРёСЏ РЅРµ может считаться исполненной. Больше того — жестокость самоцельна, РёР±Рѕ РІСЃРµ остальные цели, РІ общем, иллюзорны. Можно было РІСЃРµ то же самое сделать РєСѓРґР° меньшей РєСЂРѕРІСЊСЋ. РќРѕ Конармия РЅР° меньшее РЅРµ согласна. И народ, который себя потерял, РЅР° меньшее РЅРµ готов: РѕРЅ найти себя РЅРµ может, Р° потому предпочитает самоуничтожиться.

Р’РѕС‚ РѕР± этом самоуничтожении народа, который сам себе чужой, Бабель Рё написал СЃРІРѕСЋ главную РєРЅРёРіСѓ. Вторую РєРЅРёРіСѓ РѕРЅ написал для контраста, чтобы показать, как можно было Р±С‹ жить. РќРѕ РёР· РРѕСЃСЃРёРё РїСЂРё всем желании РЅРµ сделаешь РѕРґРЅСѓ большую Одессу — нету РІ ней столько РјРѕСЂСЏ Рё столько евреев, столько греков Рё столько солнца. Главное же — Сѓ ее народа нет чувства принадлежности Рє единой Рё щедрой матери. Есть Сѓ него только тоска РѕС‚ ощущения вечного сосущего долга перед неласковой, СЃСѓСЂРѕРІРѕР№ мачехой, требующей новых Рё новых жертв неизвестно РІРѕ РёРјСЏ чего. Р’РѕС‚ РѕР± этом Бабель Рё написал. Р—Р° это его убили. Убили Рё стали любить так, как любят только мертвых. Потому что РІСЃРµ остальные РІ РРѕСЃСЃРёРё виноваты РїРѕ умолчанию.

Дмитрий Быков