Флаги без башни 3 страница

И это вторая, куда более серьезная с точки зрения вечности награда: личного негодования Сталина удостаивались считаные единицы. Прорабатывали всех, но только Платонова Сталин назвал сволочью (в заметках на полях хроники «Впрок»), а про Зощенко сказал: «Пусть катится ко всем чертям». Вся кампания по уничтожению журналов «Звезда» и «Ленинград» в конце концов вылилась в дискредитацию Ахматовой и Зощенко — по ним, как говорила Ахматова, страна-победительница проехала танками. И не то чтобы в это время было не из кого выбирать — кое-кто уцелел в тридцатые, да и новая поросль добавилась после войны; но для показательной гражданской казни — с полным запретом на любые литературные заработки, длившимся по крайней мере год,— выбраны были эти двое. Что означает, конечно, полное понимание их огромного значения — современному читателю это не так-то легко понять. Про Ахматову ладно, но про Зощенко, которого уж никак не назовешь сегодня чемпионом читательского спроса? Ильф и Петров ушли в язык, в речь советского и даже постсоветского читателя; что из Зощенко стало «частью речи»? Он слишком для этого тонок,— и с этой ажурной тонкостью связана третья, поистине уникальная награда.

Мандельштам почти никого не хвалил. Он даже Ахматову однажды ругал в печати («столпничество на паркете»), что им не мешало дружить. Но о Зощенко он сказал: «У нас есть библия труда, но мы ее не ценим. Это рассказы Зощенки. Единственного человека, который нам показал трудящегося, мы втоптали в грязь. Я требую памятников для Зощенки по всем городам и местечкам или, по крайней мере, как для дедушки Крылова, в Летнем саду. Вот у кого прогулы дышат, вот у кого брюссельское кружево живет!..»

РЎ Мандельштамом спорить РЅРµ принято. РќРѕ кто СѓР¶ так-то втаптывал Зощенко РІ РіСЂСЏР·СЊ РІ 1930 РіРѕРґСѓ, РІ РіРѕРґ «Четвертой прозы»? Ругали, случалось, РЅРѕ как издавали! И РЅРµ только его, РЅРѕ СЃР±РѕСЂРЅРёРєРё критических статей, посвященных ему. Р’РёРґРёРјРѕ, тут предвидение, каких Сѓ Мандельштама РјРЅРѕРіРѕ: увидел же РѕРЅ РІ 1937 РіРѕРґСѓ «небо крупных оптовых смертей» Рё Вторую РјРёСЂРѕРІСѓСЋ, Рё сам РЅРµ знал, что делать СЃ этим наваждением. Так же увиделась ему участь Зощенко, хотя РґРѕ проработки оставалось полтора десятилетия. Однако какие проколы Рё прогулы РѕРЅ умел демонстрировать читателю — РІРѕРїСЂРѕСЃ РЅРµ праздный. Дело РІ том, что Мандельштам Р·Р° РІСЃРµ время своей поэтической работы горячо похвалил РѕС‚ силы пять человек: Данте, Пастернака («Пастернака почитать — горло прочистить»), Зощенко, Вагинова Рё Яхонтова, Рё то последний удостоился хвалы РЅРµ Р·Р° тексты, Р° Р·Р° РёС… исполнение. Казалось Р±С‹, Мандельштаму — даже советскому — Зощенко СЃ его подчеркнутым антиэстетизмом должен быть поперек души; Р° РІРѕС‚ РїРѕРґРё Р¶ ты — РЅРё для РєРѕРіРѕ РґСЂСѓРіРѕРіРѕ РѕРЅ РЅРµ требует памятников РІ Летнем саду. Р—Р° что ему РІСЃРµ это?

И параллельно — РІРѕРїСЂРѕСЃ РЅРµ менее важный: почему Зощенко сегодня практически РЅРµ читается? Выбираю именно эту двусмысленную формулировку: его РЅРµ только РЅРµ читают, РЅРѕ Рё сам текст сопротивляется, РЅРµ играет прежними красками, как РјРѕСЂСЃРєРѕР№ камень, вынутый РёР· РІРѕРґС‹. Разумеется, смешное осталось смешным,— РЅРѕ РІСЃРїРѕРјРЅРёРј, как действовал Зощенко РЅР° современников. Это был гомерический С…РѕС…РѕС‚, цитирование наизусть, вырывание свежего номера «Смехача» или «Бегемота» РёР· СЂСѓРє счастливца-подписчика.

Разгадка, РІРёРґРёРјРѕ, РІ том, что Зощенко был РїРѕ-настоящему понятен только читателю — хотя Р±С‹ Рё самому непросвещенному,— который РїРѕРјРЅРёР» прежнее время или РїРѕ крайней мере прежнее словоупотребление; только тому, для РєРѕРіРѕ его знаменитый сказ — манера, вызвавшая Рє жизни бесчисленных подражателей, среди которых называли Рё Бабеля,— был РЅРµ только замечательной имитацией РЅРѕРІРѕР№ речи, РЅРѕ Рё свидетельством разложения старой. Обыватель, который зачитывался рассказами Зощенко, воспринимал подтекст, нам уже недоступный: для нас эта речь — РЅРѕСЂРјР°, Р° РїРѕ сравнению СЃ нынешним волапюком большинства РѕРЅР°, пожалуй, еще Рё сложна Рё цветиста. РњС‹ понятия РЅРµ имеем Рѕ втором члене сравнения — Рѕ речи Серебряного века, который был прекрасен хотя Р±С‹ Рё РІ пошлости своей. Зощенко вызывал восторг Сѓ интеллигентного читателя Рё ненависть Сѓ властей именно тем, что каждым СЃРІРѕРёРј словом свидетельствовал Рѕ прежних временах, напоминал Рѕ РЅРёС…, показывал бездны советского падения — видимые лишь тому, кто знал РїРѕР·РґРЅРёР№ СЂСѓСЃСЃРєРёР№ романтизм.

Зощенко и есть по преимуществу романтик, и это его происхождение — сосредоточенность на проблематике, стилистике, даже и быте русского предреволюционного ренессанса — было очевидно и для друзей, и для врагов. Подозреваю, что именно здесь — разгадка его тайны.

 

 

РћРЅ принадлежал Рє поколению, которому адаптация Рє РЅРѕРІРѕР№ СЌРїРѕС…Рµ далась трудней всего: Рє семнадцатому РіРѕРґСѓ РѕРЅРё сформировались, успели повоевать, Р° самый впечатлительный РёС… возраст пришелся РЅР° небывалый расцвет русского… чего же СЂСѓСЃСЃРєРѕРіРѕ? РСѓСЃСЃРєРѕРіРѕ всего. РќРµ сказать чтобы это была только культура: было Рё бескультурье. РЈ нас, пожалуй, РѕРґРёРЅ Олег Ковалов РІ фильме-коллаже «Остров мертвых» увидел Серебряный век как исключительный синтез элитарного искусства Рё отъявленного, разнузданного масскульта; Рё, пожалуй, этот масскульт молодые воспринимали прежде всего. Р’ нем есть пошлятина, конечно, как Рё РІ самом эстетском РґРѕРјРµ петербургского модерна жили тараканы; РЅРѕ РІ величайших исторических Р±СѓСЂСЏС… только эти тараканы Рё выжили — Рё остались свидетельством великой СЌРїРѕС…Рё. Строго РіРѕРІРѕСЂСЏ, среди прозаиков этого поколения реализоваться, постранствовать, повоевать Рё даже напечататься РґРѕ революции успели четверо, Рё РѕРЅРё представляют наибольший интерес — РїРѕ крайней мере для меня: это Зощенко, Бабель, Катаев Рё Булгаков. И что интересно, каждый несет РЅР° себе отпечаток того прекрасного, невыносимо напряженного, навеки утраченного РјРёСЂР°, каким был для интеллигентного юноши СЂСѓСЃСЃРєРёР№ Серебряный век: интеллигентские квартиры РІ Киеве Рё Петербурге, бандитский Рё меценатский, торговый Рё дачный быт Одессы — всем этим РѕРЅРё были отравлены РЅР° РІСЃСЋ жизнь Рё только РѕР± этом РІСЃСЋ жизнь писали. Отравленный — РІРѕС‚ самое точное слово для Зощенко, Рё РІ его биографии есть тому буквальная иллюстрация: РѕРЅ РІСЃСЋ жизнь страдал РѕС‚ нескольких глотков ядовитого РІРѕР·РґСѓС…Р° РІРѕ время германской газовой атаки. РџРѕРєР° РѕРЅ схватил противогаз, зеленая сладковатая тошная РґСЂСЏРЅСЊ успела заползти ему РІ легкие. Катаев, кстати, тоже хлебнул фосгена.

Случай Булгакова — особый интерес именно Рє мистике, которой Серебряный век буквально бредил, Рё Рє религиозной философии, которой РІ РРѕСЃСЃРёРё РґРѕ того, РїРѕ сути, РЅРµ было. Эти увлечения РІ среде интеллигентной молодежи были, положим, поверхностны, вплоть РґРѕ спиритических сеансов,— РЅРѕ важна ведь атмосфера, тайна, сочетание РёРіСЂС‹ Рё РЅРѕРІРѕРіРѕ, почти потустороннего опыта; Булгаков вырос, конечно, РЅРµ РёР· Ренана Рё СѓР¶ точно РЅРµ РёР· Гофмана, Р° РёР· Мережковского, Рё сама идея философского мистического романа РЅР° историческом материале, СЃ обильными евангельскими аллюзиями, романа, РІ котором приключения героев — лишь бледный отсвет приключений РњРёСЂРѕРІРѕР№ души… разве это РЅРµ «Христос Рё Антихрист», настольная РєРЅРёРіР° умных гимназистов десятых РіРѕРґРѕРІ? Разве полет Маргариты РІ «Мастере» РЅРµ РІР·СЏС‚ почти дословно — думаю, бессознательно — РёР· сцены шабаша РІ «Леонардо РґР° Винчи»? Тема эта — Мережковский Рё Булгаков — почти РЅРµ разработана, если РЅРµ считать пары упоминаний Сѓ Майи Каганской Рё основательной статьи саратовского филолога Татьяны Дроновой; РЅРѕ РєРѕСЂРЅРё Булгакова — Рё Зощенко СЃ его интересом Рє истории Рё философии — безусловно тут.

Случай Катаева — вечная отравленность предреволюционной прозой Бунина с ее упоением точностью, вещественностью, плотностью, и все это в соседстве неотступного ужаса смерти, разрушения, упадка. Катаев — восторженный живописатель прекрасных, вкусных вещей — все время жаждет задержать время, потому что не понимает, за что обязательно надо всего лишаться и будет ли что-нибудь взамен. Катаевские корни — одесская литературная богема, кружок гимназистов, бредящих стихами, читающих на дачных эстрадах, и эта закваска — одесский материализм в удивительном сочетании с абсолютным и бескомпромиссным литературо-центризмом — осталась в нем навсегда. Отсюда и сочетание его успешной советской карьеры с вечной и горькой неудовлетворенностью на грани отчаяния,— по-настоящему все это зазвучало, конечно, только в поздней прозе.

Случай Бабеля технически проще — виднее, как сделана его проза: прочитанные в детстве французы — Мопассан и в особенности Золя — плюс усвоенный в детстве ритм талмудической фразы. Так получается этот библейский натурализм — а Библия ведь стесняется еще меньше, чем Золя, то есть ей вообще стесняться нечего. О том, как связано все это с литературным бытом предреволюционной Одессы и Питера, Бабель сам поведал в «Гюи де Мопассане» и «Ди Грассо».

Случай Зощенко РІ стилистическом отношении самый интересный. РўСѓС‚ действительно «проколы, прогулы», потому что наслоений больше, чем Сѓ всех современников. Вопреки штампу, главную часть зощенковского сказа, РѕСЃРЅРѕРІСѓ его словаря составляет РІРѕРІСЃРµ РЅРµ канцелярит первых лет советской власти: речь мещанина — это прежде всего ложные красивости, усвоенные РёР· паралитературы, кинематографических титров Рё рекламы, РёР· душераздирающей бульварщины Рё газетных отчетов Рѕ происшествиях. Герой Зощенко всего этого нахватался РґРѕ революции — РёР±Рѕ автор РІСЃРµ это активно потреблял. Почему? РќРµ потому, конечно, что Зощенко любит пошлость; точней, РѕРЅ любит ее, РЅРѕ именно Р·Р° хармсовскую «чистоту порядка», беспримесность, стилистическую цельность. Его восхищает — как художника СЃ врожденным РІРєСѓСЃРѕРј — душещипательная литература, романсовые красивости ему милей подлинной РїРѕСЌР·РёРё, поскольку РІ подлинной РїРѕСЌР·РёРё нет той бескомпромиссности. Там есть случайные Рё проходные слова — романс РёС… РЅРµ терпит: РІ нем каждое слово ложь Рё каждое — надрыв. Назар Ильич РіРѕСЃРїРѕРґРёРЅ Синебрюхов — чьи В«Рассказы» Зощенко напечатал РІ 1922 РіРѕРґСѓ — еще РЅРµ владеет советской речью, РѕРЅР° РЅРµ успела состояться, РѕРЅ оперирует только штампами минувшей СЌРїРѕС…Рё. «Я РєСЂРѕС…РѕР±РѕСЂРѕРј хожу РїРѕ разным святым местам, будто преподобная Мария Египетская», «случилось СЃРѕ РјРЅРѕР№ великосветское приключение, Рё оттого пошла РјРѕСЏ жизнь РІ разные стороны», «случилась СЃРѕ РјРЅРѕР№ РіРЅСѓСЃСЊ всякая, Р° сердцем СЏ Рё посейчас Р±РѕРґСЂСЋСЃСЊВ», «вполне ты прелестный человек», «прелестный княжеский уголок Рё чудное, запомнил, заглавие — вилла «Забава»», «ходит РїРѕ садовым дорожкам ваше сиятельство», «ходил легкомысленно женишком РїСЂСЏРјРѕ около нее, бороденку даже подстриг Рё подлую ее ручку целовал» — РІСЃРµ это, РІРєСѓРїРµ СЃ откровенно лубочными либо кинематографическими сюжетами, никак еще РЅРµ советская речь, Р° стилизация крестьянского РіРѕРІРѕСЂРєР° РёР· Белого или даже раньше, РёР· народного романа, РёР· милорда глупого. Зощенко вообще почти ничего РЅРµ заимствует РёР· высокой литературы — РѕРЅ всегда имеет дело СЃ низовым, самым презираемым слоем масскульта; РЅРѕ этот-то масскульт Рё сохранился, РєРѕРіРґР°, РїРѕ выражению Маяковского, «кругом тонула РРѕСЃСЃРёСЏ Блока». «Нами оставляются РѕС‚ старого РјРёСЂР° только папиросы «Ира»»,— заявлял Маяковский; ах, как Р±С‹ РЅРµ так! Папиросы, мыло, синематограф, Р° РёР· РїСЂРѕР·С‹ — РґР° весь пролетариат зачитывался РЅРµ пролетарскими поэтами, РЅРµ «Цементом», Р° «Ключами счастья» Анастасии Вербицкой, этого худшего Рё популярнейшего прозаика десятых РіРѕРґРѕРІ. Это хуже Арцыбашева, Сѓ которого, случалось, «в темноте белели белые стволы берез». РќРѕ Зощенко называет СЃРІРѕСЋ главную вещь именно «Ключи счастья» — Р° перед публикацией, РЅРµ желая, РІРёРґРёРјРѕ, ассоциироваться СЃ РІРѕРІСЃРµ СѓР¶ графоманской эпопеей, дает ей название «Перед РІРѕСЃС…РѕРґРѕРј солнца». Тоже ведь заемное название, отсылающее РІСЃРµ Рє тому же Серебряному веку — Рє драме Гауптмана «Перед РІРѕСЃС…РѕРґРѕРј солнца» (1889), Р° Гауптман был РІ РРѕСЃСЃРёРё едва ли РЅРµ моднее Ибсена. Правда, «Перед РІРѕСЃС…РѕРґРѕРј солнца» — довольно, РЅР° РјРѕР№ РІРєСѓСЃ, плохая пьеса. Квинтэссенция пошлости РІ РґСѓС…Рµ fin de siГЁcle, причем после нее особенно РІРёРґРЅРѕ, откуда растут РЅРѕРіРё Сѓ РіРѕСЂСЊРєРѕРІСЃРєРёС… «Мещан»: РІСЃСЏ расстановка СЃРёР» налицо, только Сѓ Гауптмана прогрессивного РЅРѕРІРѕРіРѕ человека Р·РѕРІСѓС‚ Лот, Р° Сѓ Горького — РќРёР». РќРѕ Рѕ том, почему Зощенко так любит именно пошлость, РјС‹ РїРѕРіРѕРІРѕСЂРёРј отдельно.

 

 

Блок тут очень неслучаен — он главное имя в русской литературе первых двадцати лет XX века, да и потом; он икона Серебряного века, абсолютное олицетворение благородства и безупречности, транслятор небесной гармонии. Таков он был для Катаева, для Олеши, для Зощенко, который, если ему надо в «Голубой книге» представить читателю никому не известного поэта Леонида Семенова, говорит только: «Друг Блока» — и этого достаточно. Скрытые и явные цитаты из Блока, напоминания о нем, аллюзии к его судьбе — тайный нерв всего творчества Зощенко, если не сводить это творчество к фельетонам, но и в них нет-нет и промелькнет… Главное, что роднит Зощенко с Блоком,— это чувство исторической обреченности, греховности, приближения заслуженной — не лично ими, а десятками поколений — кары. Грядут великие события, в которых самое понятие гуманизма, человечности, милосердия будет уничтожено или по крайней мере надолго отодвинуто. Но так нам и надо,— позиция, принципиально отличающая Блока от большинства современников; они им восхищаются, но сами так не могут. Опомнитесь, кричит Блок, мы же это звали! «Звали, да не это»,— отвечает он сам себе три года спустя («Но не эти дни мы звали, а грядущие века»). Но от «Возмездия» уйти не пытались.

Р—Р° что возмездие? Рђ РІРѕС‚ Р·Р° то же, Рѕ чем Ахматова: «Все РјС‹ бражники здесь, блудницы». Р’СЃРµ прокляты вместе СЃ Россией, РІСЃРµ несем тяжесть этого проклятия, Рё РІСЃРµ сейчас будем сметены Рё рассеяны.

Но нельзя ведь жить с этим вечным чувством надвигающейся гибели. И Блок — которому все откуда-то известно, который из самых высоких сфер принимает свои сигналы, сквозь петроградское небо всегда видит иное небо,— отворачивается, уходит в человеческое, в трактиры и пьяные песни Петроградской стороны, в рестораны и на песчаные пляжи Стрельны, в пошлость цыганского и городского романса: словом, в человеческое. Вот тут разгадка, потому что Зощенко — отлично знающий Блока, дышащий тем же отравленным воздухом — бежит туда же. Мало ли у Блока пошлости? Сколько угодно. «В кабаках, в переулках, в извивах, в электрическом сне наяву я искал бесконечно красивых и бессмертно влюбленных в молву» — дикий набор пошлейшей, романсовой бессмыслицы, ни на что другое не претендующий. Но Блок ведь пишет, что слышит,— он ничего не выдумывает. «В сердце — острый французский каблук»: это ведь не юмор, он вполне серьезен (ну, может, не вполне — но разглядит это только самый квалифицированный читатель). Бегство в пошлость — норма для Серебряного века: откуда, думаете, в нем такой огромный слой первосортной, высококачественной, даже и талантливой пошлости? (В случае Блока я говорил бы о гениальной.) Сколько ее у Грина! Какие залежи у Куприна! Что там — Ахматова, Гумилев, Сологуб! И все это — нормальная реакция на грядущее расчеловечивание. Предложим свой вариант классического афоризма: если патриотизм — последнее убежище негодяя, то пошлость — последнее прибежище человеческого. В самом деле, неизменной от Серебряного века уцелела лишь его пошлятина — сначала футуристическая, все эти утопии радикального пересоздания природы и т.д., а потом нэповская. Все по Фолкнеру: глупость бессмертна, она победит.

Что такое, РІ сущности, пошлость? Автору уже случалось давать определение: РІСЃРµ, что человек делает ради позиционирования, чужого мнения, оценки; РЅРѕ думаю, что Рё это следствие. РќР° самом деле пошлятина — это высокая идея, попавшая РІ лапы дурака. Дурак — последнее противоядие РѕС‚ сверхчеловека (РЅРµ РІ последнюю очередь именно поэтому архаическая РРѕСЃСЃРёСЏ оказалась последним щитом РЅР° пути сверхчеловеков — Наполеона, Гитлера, РІ прошлом Мамая, Рѕ чем Рё Блок: «держали щит меж РґРІСѓС… враждебных рас»). И Зощенко выбрал пошлятину, которой отравлен,— РЅРµ потому, что высмеивает ее, Р° потому, что РІ ней еще можно дышать. РћРЅР° последнее прибежище того человеческого, что вдохновляло РєРѕРіРґР°-то великую (Рё обреченную) культуру гуманизма. Очень возможно, что гуманизм только Рё уцелел благодаря обывателю — Рѕ чем еще Честертон догадался.

Герои «Аристократки», «Бани», «Светлого гения» — тараканы, кто бы спорил. Но это те тараканы, которые уцелели от великой человеческой цивилизации. Те новые существа, которые выросли на ее руинах,— страшнее тараканов; и Зощенко кидается к тараканам с той же нежностью, с какой Присыпкин у Маяковского спасает единственного уцелевшего на нем клопа.

— Клоп! Клопик! Клопуля!

Человеческий паразит в расчеловеченном мире, живое напоминание о временах, когда мы все читали Блока и ходили в синематограф.

И семейная жизнь Зощенко — точно такая же утопия Серебряного века, опущенная на коммунальный уровень. Два дома, две жены, полная сексуальная свобода. Живет с официальной женой Верой, знает о ее романе с «большевичком», спасает от репрессий семью «большевичка», одновременно заводит многолетний роман с Лидией Чаловой, одновременно увлекается Олей Шепелевой, и еще все время какие-то истории, и все это на фоне непроходящей депрессии, о которой он всем печально рассказывает,— словом, романтический промискуитет в коммунальном антураже. И любовные его письма точно так же балансируют на грани высокой литературы и стилистики девчачьего альбома — он знал, что нравится девушкам.