Флаги без башни 4 страница

 

 

Здесь, пожалуй, разгадка и самой странной его книги — «Голубой». Не думал же он всерьез, осуществляя безумный, невыполнимый, в сущности, совет Горького — написать всемирную историю языком мещан и алкашей,— что у него получится серьезное произведение? Не пытался же он, в конце концов, повторить «Всеобщую историю, обработанную «Сатириконом»»,— тем более что у «Сатирикона» получилось хорошо?

Нет, РѕРЅ писал человеческим (обывательским) языком обывательскую историю человечества. Там соврали, там отравили, там папашу СЂРѕРґРЅРѕРіРѕ переехали РЅР° колеснице. РќРѕ это была последняя РІ советское время попытка отстоять — Рё даже последовательно, цветисто провести!— человеческий взгляд РЅР° историю, Р° РЅРµ излагать идиотскую теорию Рѕ производительных силах Рё производственных отношениях. РљРѕРјСѓ нужны эти силы Рё отношения, РєРѕРіРґР° речь идет РѕР± истории? Кто придумал ее Рє РЅРёРј сводить? «Голубая книга» — пересказ сплетен Рё вранья, домыслов Рё светониевских гастрономических либо кровавых деталей, любовь Рё коварство, Рё читать ее увлекательно, Р° РєСѓСЂСЃ истории РІ советском исполнении — скучно. Зощенко РЅРµ ставил перед СЃРѕР±РѕР№ задачи высмеять советский язык или РґРёСЃРєСѓСЂСЃ. РћРЅ рассказывал пошлые, РЅРѕ живые истории пошлым, ажурно выстроенным языком, РІ котором последние остатки великой литературы соседствуют СЃ базарной руганью. Сейчас то же самое делает Радзинский.

Ведь герой зощенковской литературы, РІ сущности, Подсекальников. Эрдман заметил тот же самый типаж Рё вывел его РЅР° сцене РІ «Самоубийце» — Рё что же получилось? Получилось, что РѕРЅ единственный РІ советской драматургии живой человек. Обыватель, таракан, клоп — РЅРѕ только Сѓ него есть чувства, Рё СЋРјРѕСЂ, Рё культурная память. Рђ СЂСЏРґРѕРј такой же человек, Остап Бендер, явный осколок прошлого, был единственным положительным героем среди всей Советской РРѕСЃСЃРёРё, Рё никто РЅРµ РјРѕРі объяснить, как это получается.

Зощенко говорил, писал, жил от имени Подсекальникова — потому что Подсекальников, подсеченный, но не уничтоженный революцией, был последним, для кого еще что-то значили человеческие критерии. Зощенко, конечно, мог ненавидеть своих героев и ужасаться им. Но штука в том, что новых людей он вообще не видел. Они были вне его понимания, за пределами его зрения. Попытка написать о них «Черного принца» или «Партизанские рассказы» — вообще не проза.

А вот с этими он ладил. И, не побоюсь этого слова, они были единственными, кто напоминал ему о прекрасной жизни до 1914 года — жизни, которой он, романтический гимназист, был отравлен навсегда; дальше лицо его не менялось, как свидетельствуют фотографии,— только темнело, словно опаленное языками адского пламени. Говорят, так же темнело с годами лицо у Блока; и таким — «опаленным языками подземельного огня» — явился он в видении Даниилу Андрееву.

 

 

Александр Жолковский в отличной книге «Поэтика недоверия» предположил, что продуктивнее всего перечитывать сатирические рассказы Зощенко как попытку автора излечить не чужие, а собственные пороки; иными словами — как его же опыт самолечения, поскольку хроникой такого самолечения является и главная книга, автобиографическая повесть «Перед восходом солнца», миниатюры из которой — больше ста печальных и гротескных анекдотов из собственной жизни — многим кажутся лучшими зощенковскими текстами за всю жизнь. Этот метод продуктивен, но правильней тут было бы, на мой взгляд, говорить не о самоизлечении (как думает и сам Зощенко), а о попытке расчеловечивания. Автору надоело быть человеком, он устал чувствовать себя тараканом, обреченность слабого и культурного в мире сильных и диких ему претит. В «Мишеле Синягине» — одной из вполне серьезных повестей, написанных им в период расцвета,— он себя уже похоронил. Он уже доказал себе, что выживает только грубое и тупое. И вот он пытается себя превратить в нового человека на новой земле — искореняя то, что кажется ему пороками, хотя на самом деле только это и связывает его с жизнью. Больше того — он борется со старением, со смертью, а разве не старость, не смерть делают нас людьми, являясь, по сути, главным стимулом для самых трогательных человеческих проявлений? Он борется с трусостью, со скупостью,— но надо ведь не с ними бороться, а с зависимостью от них; преодолевать их, как мы знаем, он умел отлично, храбро воюя на Империалистической и раздавая деньги семьям близких и дальних знакомых во времена Большого террора. Вот бороться — можно, а искоренять — нельзя, ибо без них ты не человек; и слава богу, что все попытки Зощенко исцелиться от человечности заканчивались полнейшей неудачей.

Но сама эта книга уже не могла сойти ему с рук, потому что была слишком хорошо написана. В его автобиографических рассказах увидели ту самую человечность, с которой железный век боролся наиболее бескомпромиссно. И пошлость увидели — и правильно сделали, потому что в гимназических попытках самоубийства, в бесчисленных увлечениях, в любовании собой, штабс-капитаном,— эта пошлость есть. Но она человечна, жива, убедительна,— это-то и не прощается. В его книге увидели, разумеется, манифест борьбы — но не с болезнью, а со всем живым, что в нем было; и пусть бессознательно — но разозлились именно на это. Идет война народная, священная война, а он пишет совершенно не про то! Нужны сверхлюди — а он вытаскивает на поверхность и с великолепным мастерством, с нескрываемой силой описывает все то, что делает людей людьми! Топтать немедленно.

Сегодня Зощенко не перечитывают (разве что отдельные и наиболее утонченные любители) именно потому, что проблема снята. Люди, о которых он говорил и с которыми мог себя отождествить, вымерли.

А потомки тех новолюдей, которые заселили землю после катастрофы, не скоро еще дорастут до своего Серебряного века.

Дмитрий Быков