Рћ самом главном 2 страница

Замятин отлично знал эту РРѕСЃСЃРёСЋ — РЅРѕ как иностранец. РћРЅ ненавидел главную черту здешней публики — готовность надевать РЅР° себя любые маски, РёР±Рѕ суть РѕС‚ маски РЅРµ зависит: предательство остается предательством РїРѕРґ любой маской. Р’РѕС‚ РѕРЅ негодует: «Я РЅРёРєРѕРіРґР° РЅРµ скрывал своего отношения Рє почти повальному литературному раболепству, прислуживанию Рё перекрашиванию». РћРЅ РІ знаменитой статье «Я Р±РѕСЋСЃСЊВ» боится именно того, что РРѕСЃСЃРёСЏ недостаточно изменилась РІ результате революции. Очень европейский страх. РћРЅ ставит нам РІ пример французов, которые были РІ своей революционности РєСѓРґР° радикальней; РЅРѕ РіРґРµ Р¶ ему было понять, что русская революция — это наиболее радикальное средство сохранить существующий РїРѕСЂСЏРґРѕРє вещей? Сталин РІРѕС‚ это понимал. И Булгаков понимал. Рђ ему, европейцу, РіРґРµ же проникнуться?

И выпустили его, вероятно, именно по этой тайной причине — потому что низкоинтеллектуальные сущности отличаются поразительным чутьем. Он был чужой — и порядочный; он умел держать слово; если он пообещал ТАМ не говорить и не писать гадостей — значит, и не будет.

И слово сдержал.

Рђ если ты чувствуешь себя СЂСѓСЃСЃРєРёРј, то есть СЃРІРѕРёРј для этой сдвинутой системы ценностей, РІ которой традиционная этика ничего РЅРµ значит, Р° сила Рё РјРёРјРёРєСЂРёСЏ решают РІСЃРµ,— то Рё ради Р±РѕРіР°. Оставайся, милости РїСЂРѕСЃРёРј. Художественный результат гарантирован. Напишешь СЃРѕ временем знаменитый СЂСѓСЃСЃРєРёР№ роман, Р° потом его, глядишь, Рё напечатают. Роман Рѕ том, что Понтий Пилат был милейший человек, Рё так СЃ РЅРёРјРё СЃРѕ всеми Рё надо. Только храбрости ему немного РЅРµ хватало, РЅРѕ это дело поправимое. Всегда найдется Мастер, который крикнет: «Свободен! Свободен! РћРЅ ждет тебя!В»

Те же, кто устойчив к этому соблазну, выберут, пожалуй, Замятина — и его прозу, и его путь. И не сказать, чтобы у меня был готовый ответ,— но вчуже я, пожалуй, склоняюсь на сторону Евгения Ивановича с вечным его мундштучком.

Дмитрий Быков

Три соблазна

Михаил Булгаков (1891—1940)

 

Я не люблю роман «Мастер и Маргарита», хотя высоко ценю его. Такое бывает. Скажем, «Воскресение» нельзя не ставить очень высоко, но любить — увольте, тоже почти невозможно. Это же касается, допустим, прозы Мережковского. Или, чего там, Чехова — есть люди, я сам из них, которые признают все его достоинства, а полюбить не в силах. Это чужое. Хотя Чехов мне все-таки стократ ближе Булгакова — даром что Булгаков, сдается мне, как драматург ничем ему не уступает, а то и… Молчу, молчу.

 

 

Обычно между нами и писателем стоит еще и орда читателей-почитателей, способных скомпрометировать неумеренными восторгами кого угодно. Мало ли мы знали девушек с черным лаком на ногтях, с неизменными тонкими шрамиками на запястье, с экстравагантными манерами (одна курит вересковые трубки, другая носит рваные юбки), с роковым, хотя и очень провинциальным, обаянием, и все они были Маргариты, и все называли себя ведьмами, и все бегали отмечать булгаковский день рождения в нехороший подъезд и исписывали его стены фразами вроде: «Я жду тебя, Воланд!» Я не хочу тут вставать в позу оскорбленного пуританина, которого не устраивает булгаковское заигрывание с нечистой силой. Все мы с ней заигрываем по десять раз на дню, и с точки зрения самого ортодоксального богословия роман Булгакова ничуть не более сомнителен, чем, допустим, гётевский «Пролог на небе», где Господь так и говорит Мефистофелю: «Из духов отрицания ты всех мене бывал мне и тягость, плут и весельчак». Мне случалось встречать таких хулителей Булгакова (разумеется, с позиций нравственнорелигиозных), что стоять рядом с ними и то было как-то греховно, веяло слегка серой; так что дело, конечно, не в религиозной или этической сомнительности этой увлекательной книжки, а в некоторой ее, как бы сказать, масскультовости. Эдуард Лимонов, человек с чутким врожденным вкусом, в своей недавней книге «Священные чудовища» прямо отмечает некоторую пошловатость «Мастера», его потакание обывателю. Когда в одной книге сводятся Христос и коммунальные кальсоны, всегда есть шанс, что метафизическая, высокая проблематика перетянет коммунальную в иной регистр, но чаще случается наоборот: кальсоны компрометируют тему Христа, утаскивают ее в быт, в социальную сатиру, в анекдот. По мысли Лимонова, с которым я тут совершенно согласен, «Мастер» действительно льстит среднему советскому читателю, сервируя ему в масскультовом, чрезвычайно упрощенном варианте один из величайших конфликтов в истории мировой культуры — и это не конфликт художника и власти, а, поднимай выше, спор Христа с Пилатом. Место этой книги в одном ряду с двумя другими бесспорными шедеврами, а именно с дилогией об О.Бендере. Этот обаятельный злодей гораздо ближе к Воланду, чем реальный Сатана: проделки Воланда в Москве — именно бендеровские, мелкие, и аналогии тут самые прямые. Свита Бендера — Балаганов, Паниковский и Козлевич — весьма точно накладывается на свиту Воланда: Азазелло, Бегемот и Коровьев. И то и другое сочинения успешно разошлись на цитаты — «Сижу, никого не трогаю, примус починяю», «Знаете ли вы, что такое гусь?», «Никогда не разговаривайте с неизвестными», «Ключ от квартиры, где деньги лежат»… Тридцатые годы располагали к этакой легкой инфернальщинке, к мистике летних ночей. Шла очаровательная двойная жизнь: в дневной — все героически вкалывали, строили метро, пили газировку; в ночной — устраивались таинственные приемы после спектаклей, послы принимали московскую богему, столы сверкали сервировкой: серебром, хрустальными гранями… «Мастер и Маргарита» — очень точная книга, этого не отнять; отпечаток того времени — чудовищного и неотразимо обаятельного — на ней есть. И, как это время, она так же обаятельна и так же чудовищна; художник, конечно, не в ответе за поклонников, а все-таки тот факт, что книгу обожает определенный контингент, о ней говорит вполне красноречиво. И что ни говори, а есть, есть пошлость в этом превосходном, кто бы спорил, романе. Она, разумеется, не в черноватом булгаковском юморе и даже не в откровенно фарсовых сценах вроде раздевания в варьете. Тут все как раз отлично. Пошлость — в некоей генеральной интенции: в допущении самой мысли о том, что некто великий и могучий, творящий зло, доброжелательно следит за нами и намеревается сделать нам добро.

Что интересно, в жизни Булгаков этот соблазн преодолел. А в литературе — нет. Есть в его романе хрестоматийная, но неполная фраза: «Никогда ничего не просите у тех, кто сильнее вас. Сами придут и все дадут».

Следовало бы только добавить: но и тогда не берите.

В жизни Булгакова — трагической, едва ли не самой горькой в российской литературе прошлого века — было три соблазна, два из которых он преодолел героически, а третий, быть может, и непреодолим.

РЇ отметаю примитивные, мелкие искушения РІСЂРѕРґРµ того, чтобы принять советскую власть: РѕРЅ был интеллигент, умница, РѕРЅ РїРѕ самому составу РєСЂРѕРІРё РЅРµ РјРѕРі принять это царство хамства. Сохранившийся его дневник наглядно демонстрирует, что уже Рє двадцать шестому РіРѕРґСѓ его окончательно достали склоки вождей, РёС… провинциализм, самодовольство Рё весь советский идиотизм РјРѕСЃРєРѕРІСЃРєРѕРіРѕ разлива. РўСѓС‚-то Рё подстерегал его первый соблазн, перед которым, случалось, РЅРµ могли устоять Рё более зрелые люди: соблазн интеллигентского «подкусывания соввласти РїРѕРґ одеялом», как называл это РѕРЅ сам. Единственной газетой, регулярно его печатавшей, была сменовеховская «Накануне», РЅРѕ РёР· дневника РІРёРґРЅРѕ, как РѕРЅ ненавидел этот РєСЂСѓРі: подхихикивания, пересмешки, тайная фронда РїСЂРё СЏРІРЅРѕР№ Рё подчеркнутой лояльности… РўСѓС‚ РІСЃРµ дело РІ масштабе личности Рё таланта — Р° задуман РѕРЅ был первостатейным писателем, исключительной фигурой, быть может, чеховского ранга. Людям этакого масштаба тесно РІ любых кружках, особенно РІ таких, РіРґРµ занимаются мелочной фрондой. Собственно, РїРѕ идеологии своей ранний Булгаков был чистым сменовеховцем, то есть убедился РІ крахе белого дела Рё предпочитал восстановление империи руками большевиков, еще РЅРµ понимавших собственной задачи, РЅРѕ уже приступивших Рє ее решению. Однако, скажем, Алексея Толстого эта новая империя устраивала, Р° для Булгакова РІ ней слишком воняло. Разочаровавшись РІ противниках этой власти, Р° попутно РЅРёРєРѕРіРґР° РЅРµ будучи очарован ее размахом Рё безвкусицей, РѕРЅ принимает единственно возможное решение — уехать, РЅРѕ его РЅРµ выпускают. И тут начинается второй соблазн: соблазн РЅРµ то чтобы сделаться государственным писателем (этого Рё РЅРµ предлагали, зная, СЃ кем имеют дело), Р° признать, одобрить, способствовать восстановлению империи РЅР° новых началах… Р’С‹ же видите: РјС‹ уже РЅРµ те оголтелые революционеры, что раньше. РњС‹ смотрим «Дни Турбиных» Рё вполне готовы выпустить «Бег», если РІС‹ РѕРґРёРЅ-РґРІР° СЃРЅР° допишете. Нам даже снятся хмелевские СѓСЃРёРєРё. Серьезно, Сталин так Рё сказал обалдевшему Хмелеву, еще РЅРµ смывшему РіСЂРёРј Алексея РўСѓСЂР±РёРЅР°: «Мне даже СѓСЃРёРєРё ваши снятся». Любовь РґР° Рё только.

Самое страшное было, что РЅР° глазах Булгакова РІРґСЂСѓРі РѕРґРЅР° Р·Р° РґСЂСѓРіРѕР№ полетели головы его злейших врагов. Его топтали РєРѕРіРґР°-то Афиногенов Рё Киршон, его животной ненавистью ненавидел Авербах — люди РЅРµ просто ограниченные, РЅРѕ откровенно, вызывающе бездарные, РѕС‚ которых вдобавок разило самой что РЅРё РЅР° есть доподлинной местечковой местью, ненавистью РЅРµ только Рє РРѕСЃСЃРёРё царской, РЅРѕ Рє РРѕСЃСЃРёРё как таковой. Добро Р±С‹ это были благородные разрушители, ангелы мщения, предсказанные Серебряным веком, нет, это были графоманы; Рё РІ том-то Рё заключается ужасная РёСЂРѕРЅРёСЏ истории, что великие отмщения осуществляются руками людей, которые РІРѕ РІСЃРµ времена считались Р±С‹ нерукопожатными. Казнь осуществляется РЅРµ ангелом, РЅРѕ палачом. Булгаков это прекрасно понимал. И тут РІРґСЂСѓРі палачи — Авербах, Киршон, чуть более симпатичный Афиногенов, РѕСЂРґС‹ рапповских теоретиков, борцы СЃ формализмом, буржуазностью, попутчиками Рё РїСЂ.— начинают гибнуть РЅР° его глазах! Восторг, который испытывали попутчики, можно сравнить лишь СЃРѕ злорадством давних врагов РќРўР’, РЅР° глазах Сѓ которых — совершенно, кстати, заслуженно!— разваливали империю медиашантажа, выстроенную Гусинским.

В быту и Елена Сергеевна, и сам Михаил Афанасьевич не удерживались от известного злорадства. «Все-таки есть Бог»,— записывала в дневник жена Мастера. Но, слава богу, в хоре улюлюкающих и ликующих булгаковского голоса не было. Он удержался от крика: «Ату его!» — и даже посочувствовал Киршону. Больше того: он был твердо убежден, что вопросы литературы не решаются расстрельными методами.

Однако от третьего соблазна он защищен не был: крупный писатель почти всегда государственник. По крайней мере он взыскует государственного признания, рассчитывает на него, полагая себя фигурой, в чем-то равной правителю. Он может колебать трон этого правителя, как Лев Толстой, или хочет советовать ему, как тот же Толстой, как Достоевский, почитавший за честь посещать Зимний дворец и общаться с наследниками,— но так или иначе почти никогда не мыслит себя вне этой системы координат.

И Булгаков не был исключением. Ему казалось, что они со Сталиным единомышленники. Что Сталин прислушивается к его голосу, внимательно читает его письма, снисходит именно к его просьбам. Что снятие «Мольера» и запрет на выезд за границу — лишь уступка необходимости, и уж по крайней мере даже такой запрет есть некий знак повышенного государственного внимания. Булгаков понял, что от него ждут перековки; он решил подыграть — и заплатил за это жизнью.

 

 

Не нам говорить о чьем-либо конформизме. И потому «Батум» — это не слабость Булгакова: он всей предшествующей жизнью доказал, что в чем в чем, а в трусости его не упрекнешь. «Батум» — вера художника в то, что он может быть нужен государству, соблазн, о котором Пастернак, гоже не всегда умудрявшийся выстоять, сказал точнее всех: «Хотеть, в отличье от хлыща, в его существованье кратком, труда со всеми сообща и заодно с правопорядком».

Булгаков — захотел. Да что говорить Рѕ Булгакове, если Мандельштам, «усыхающий довесок прежде вынутых хлебов», человек, осознавший себя изгоем Рё обретший РЅРѕРІСѓСЋ гордость РІ этом осознании, РІ тридцать седьмом после всех «Воронежских тетрадей» РІСЃРµ-таки написал «Оду»! И дело РЅРµ РІ тотальной пропаганде, влиянию которой художник, как самая чуткая мембрана, особенно подвержен,— дело РІ твердой убежденности: РРѕСЃСЃРёСЏ идет единственно верным путем, ей так Рё надо, РѕРЅР° так Рё хочет…

И Булгаков написал «Батум». И поехал собирать материалы для постановки на родину героя. И с полдороги его вернули телеграммой. Это его подкосило. Он понял, что с ним играли.

Я, кстати, и до сих пор не уверен — играл ли с ним Сталин или он в самом деле рассчитывал получить хорошую пьесу о хорошем себе? Но логика судьбы Мандельштама, из которого выколотили-таки «Оду» и «Сталина — имя громовое», подсказывает, что тиран — как все тираны — алкал сопротивления, пробовал его на зуб. Если уж такой умный, тонкий и сильный человек как Булгаков не устоял, стало быть, можно все.

Так и прервалось то, что Булгакову казалось мистической связью, а Сталину — окончательной пробой на собственное всемогущество. Оба все поняли и расстались. Но роман был уже написан.

Вот почему Булгаков до последнего дня правил и переписывал его, был недоволен им, не считал его законченным. «Ваш роман прочитали и сказали только, что он не окончен».

В жизни все было окончено, и окончено так, как надо. В жизни Булгаков понял все.

В романе сохранилось одно из самых опасных заблуждений человечества, и точнее прочих написал о нем блистательный исследователь Булгакова, недавно скончавшийся Александр Исаакович Мирер. В его книге «Евангелие Михаила Булгакова», вышедшей сначала в США (и лишь недавно опубликованной у нас), содержится догадка, основательно подтвержденная на уровне текстуальном: что Булгаков всегда симпатизировал тайной власти, тайной силе, оберегающей художника… иногда, если угодно, и тайной полиции — посмотрите на Афрания… И главная догадка Мирера — так точно понять писателя способен только другой писатель: Булгаков разъял реального Христа на Иешуа и… ну да, на Пилата. Иешуа получил кротость и смелость, Пилат — силу и власть.

Это, конечно, смелый вывод. Но, похоже, так оно и есть. Булгаков самым искренним образом верил в полезное зло — и боюсь, что некий метафизический перелом случился с ним именно в конце двадцатых после неудачной попытки самоубийства. Возможно, ему была предложена определенная сделка — разумеется, говорю не о политике и вообще не о человеческих делах. Возможно, условием этой сделки были личное счастье (тут же на него обрушившееся), умеренное благосостояние и творческая состоятельность. Возможно, результатом этой сделки был и роман. Возможно — и даже скорее всего,— что Булгаков эту сделку расторг и это стоило ему жизни.

Вот о чем, если уж писать мистический роман, стоило бы написать большую прозу; и думаю, что Булгаков уже написал ее и даже — что Мирер уже прочитал.

Дмитрий Быков

Легкий гений

Евгений Шварц (1896—1958)

 

 

Как все гении, Евгений Шварц оставил нам точное самоописание, и даже не одно. Первое — ставший знаменитым с его легкой руки оксюморон «Обыкновенное чудо»: в его сказках не происходит почти ничего собственно чудесного. Больше того — он старается спрятать чудеса за сцену или над ней: никто не видит, как Ланцелот побеждает Дракона. Этого быть не может, и лучше этого даже не воображать. В «Золушке», «Дон-Кихоте» и самом «Обыкновенном чуде» нет почти ничего волшебного — в «Чуде» даже Волшебник почти не творит чудес, если не считать марширующих цыплят с усами. Шварц — такое же простое и очевидное чудо, как его герои, как его язык, как простые реплики его пьес, заставляющие неудержимо и блаженно рыдать; его тридцатилетнее творчество, его шестидесятидвухлетнее присутствие среди нас, его советских соотечественников,— непредставимо, ему неоткуда было взяться. А с другой стороны — что может быть естественней, чем сказочник в аду? Где еще быть святому, как не на передовой в борьбе добра со злом? Шварца нельзя себе представить в советском социуме,— но что может быть естественней, органичней, чем его улыбка, чем его воздушно-толстая, легкая, похожая на шар Монгольфьера широкая фигура? Невозможно представить себе, что кто-то в 1938 году в СССРнаписал «Снежную королеву». Но теперь представьте себе, что этой пьесы когда-то не было. Ведь этого не может быть, да? Ведь без нее мы все были бы не мы? Ведь без сочинений этого сказочника, вечно числившегося маргиналом, существовавшего словно из милости,— несколько поколений выросли бы другими; из драматургов XX века никто так не повлиял на зрителя! Кто во времена Погодина, Арбузова, Корнейчука мог допустить всерьез, что этот автор шести сказочных пьес будет самым цитируемым театральным писателем своего времени, что его реплики разойдутся на пословицы, что его будут ставить всегда, а титулованных, взрослых современников забудут, как и звали? Но вот поди ж ты — Шварц, которого при перечислении главных драматургов СССРчитатели вспомнили бы в последнюю очередь, оказался единственным из современников, чье искусство живо и победительно. Его не могло и не должно было быть — но без него вообще непонятно, зачем все это было. Чудо? Да. Обыкновенное? Проще не бывает.