Рћ самом главном 5 страница

Насчет «меньшего сюжетного разнообразия» очень точно: РІ В«XXВ» вообще нет сюжета, гибель Учителя РІ конце предельно искусственна, действуют РЅРµ герои, Р° типы, Рё типы эти фельетонны, РЅРѕ это РІС…РѕРґРёС‚ РІ условия задачи. Рљ СЂСѓСЃСЃРєРѕР№ литературе это РЅРµ имеет РІСЂРѕРґРµ Р±С‹ никакого отношения, поскольку вещи, традиционно ею ценимые,— психологизм, стилистическое многообразие (даже Сѓ Достоевского!), серьезность постановки последних РІРѕРїСЂРѕСЃРѕРІ — для Эренбурга, особенно молодого, немыслимы. РќРѕ есть РІ В«XXВ» — Рё вообще РІ Эренбурге — РѕРґРЅР° типичная для СЂСѓСЃСЃРєРѕР№ РїСЂРѕР·С‹ черта: социальная чуткость, почти звериная; стремление как можно раньше приметить Рё обозначить явление. РљРѕРіРґР° Тургенев прежде всех вывел РІ романе революционного разночинца Рё придумал для него слово «нигилист», РєРѕРіРґР° Достоевский РїРѕ мотивам недавнего преступления написал «…и наказание», РєРѕРіРґР° Толстой вставляет РІ 1812 РіРѕРґ сверхчеловека Долохова — СЃРІРѕСЋ реплику РІ РґРёСЃРєСѓСЃСЃРёСЏС… Рѕ РЅРѕРІРѕРј наполеонизме людей шестидесятых РіРѕРґРѕРІ,— это что, фельетонность? РџРѕРіРѕРЅСЏ Р·Р° повседневностью? Русская литература дорожит сверхактуальностью, стремительно реагирует РЅР° любые перемены РїРѕРіРѕРґС‹, Рё РІ этом смысле Эренбург как раз наследник классиков — Р° Рѕ «вечном» Рё «вневременном» как раз задумываются обычно люди, Сѓ которых плохо СЃ интуицией; именно эти тугодумы, Рє сожалению, чаще подаются РІ критики — потому что писатели РёР· РЅРёС… РЅРµ выходят.

В«XXВ» — РЅРµ бестселлер, РїРѕ крайней мере сейчас, РЅРµ С…РёС‚, РЅРµ столь бесспорная классика, как романы Булгакова, Ильфа Рё Петрова или, если брать РґСЂСѓРіСѓСЋ сторону, Франса (который РЅР° Эренбурга сильно повлиял). РќРѕ это первый роман, РІ котором советская СЌРїРѕС…Р° использована как материал для плутовского СЌРїРѕСЃР° РІ странном, РЅРѕ плодотворном СЃРёРјР±РёРѕР·Рµ СЃ романом идей. Почему В«XXВ» сегодня РЅРµ С…РёС‚ — понятно: там, РІРѕ-первых, слишком РјРЅРѕРіРѕ РіРѕРІРѕСЂСЏС‚, Р° РІРѕ-вторых, там преобладает скепсис, который РІ РРѕСЃСЃРёРё Рё всегда-то РЅРµ слишком востребован, Р° нынче, РїСЂРё дефиците позитивных идей, подавно. Однако РІСЃРµ это РЅРµ отменяет первопроходческой Рё формотворческой заслуги автора, чей XX узнавался потом РІРѕ множестве советских пьяных ресторанных философов Рё РїСЂРѕСЂРѕРєРѕРІ, вплоть РґРѕ Бабичева-старшего РёР· «Зависти».

Идем далее: именно Эренбург изобрел советскую военную эпопею. Именно с его дилогии — «Буря» и «Девятый вал» — начался русский эпос о Второй мировой. Вероятно, не все готовы это признать, но Гроссман свою «Жизнь и судьбу» делал именно по эренбурговским лекалам: в первом романе — «За правое дело» — это сходство разительно, в собственно «Жизни и судьбе» оно менее заметно, однако проступает в самой ткани повествования и способе его организации. Об этом точно написал Аннинский: где у Толстого поток, там у Гроссмана сухое осыпание, песчаное струение. Но ведь советскую эпопею начал так писать именно Эренбург! Получается этот эффект — когда вместо эпопеи перед нами именно чередование эпизодов, пусть и широко разбросанных и касающихся разных сфер,— потому, что никакого единого, цельного мировоззрения, которое можно было бы положить в основу такого эпоса, советский писатель себе позволить не может. Социалистического реализма для такой эпопеи недостаточно, диалектического материализма тоже. Но религиозного взгляда на вещи — или уж такого атеизма, для которого и Маркс не авторитет,— у советского писателя нет. У него вообще не может быть мировоззрения, поскольку советскость предполагает послушность, следование канону, усвоение чужих мыслей, шитье по чужим выкройкам. Советская власть остановила, а по сути отменила, философию, не желала никакой историософии, кроме теории формаций, а мысль о Боге — для нее природа оставила место даже в самых убогих мозгах — заменила расчетом на бессмертие в делах да в благодарной памяти. Поэтому написать настоящую эпопею о Великой Отечественной войне не могли ни Эренбург, ни даже Гроссман, у которого своего мировоззрения — по крайней мере цельного — тоже не было; упомянуть в романе о зверствах против евреев и вообще поднять еврейский вопрос еще не значит создать свою историческую теорию, сопоставимую с толстовской. Не хочу ругать Гроссмана — «Жизнь и судьба» при всех своих минусах безусловно сильный роман, но рискну заметить, что «Буря», если правильно ее читать, местами глубже. И нашелся человек, который прочел ее глубже,— говорю о Джонатане Литтелле, который, сочиняя своих «Благоволительниц», обратился не только к Гроссману, но и, через голову его, прямо к Эренбургу. Его немец-эстет прямо слизан с эренбурговского немца-антрополога. Что до цельного мировоззрения, то у Литтелла его еще меньше, чем у Эренбурга,— множества аспектов войны он вообще не затрагивает, да и пишет, в сущности, не о войне, а о мерзкой перверсии, которая постоянно тщится выдать себя за норму, за скрытую доминанту всякой человеческой личности. «Буря» — не столько роман, сколько способ организации материала. Но вопрос она ставит серьезный — и не зря во многих настоящих послевоенных романах (скажем, у Домбровского в «Обезьяне») главным героем сделан антрополог. Война ставит вопрос о границах человеческого, и именно на него пытается у Эренбурга ответить антрополог Келлер. Это поглубже, поинтереснее, чем темы Гроссмана,— иное дело, что у Эренбурга залогом сверхчеловечности, победы над человеческим (которого уже недостаточно) становится, по крайней мере в «Буре», верность гуманистической идее. Это не так, и Эренбург отлично это понимал. Но понимал он и то, что релятивизм не помогает выстоять. Выстоять можно либо за счет колоссальной любви, либо за счет такой же колоссальной, всепоглощающей, как любовь, ненависти. Ненависть эта у Эренбурга была — не только к фашизму, но и к немцам в принципе; она живая, настоящая, и только она делает «Бурю» великим романом, до сих пор хорошо читающимся.

Конечно, это РЅРµ тупая ненависть Рє немецкому народу как таковому — та, РІ которой Эренбурга устами пропагандиста Александрова упрекнул Сталин РІ статье 1945 РіРѕРґР° «Товарищ Эренбург упрощает». Это ненависть Рє идее казарменного идеализма, Рє сочетанию фельдфебельства СЃ романтизмом. РќРѕ РІ немецкой культуре эта идея исключительно авторитетна, этот РґРёСЃРєСѓСЂСЃ представлен СЃ РѕСЃРѕР±РѕР№ наглядностью — немудрено, что Сѓ Эренбурга РѕРЅР° перешла РЅР° большинство представителей народа. Больше всего его — как Рё Набокова, кстати,— бесит именно немецкая тотальность, Рё этой тотальности РѕРЅ РЅРµ прощает. Р’ РРѕСЃСЃРёРё ее нет — «Буря» как раз Рѕ том, что РІ СЂСѓСЃСЃРєРёС… нет фанатизма, что победил РЅРµ фанатизм, как пишут сейчас РјРЅРѕРіРёРµ, Р° именно его отсутствие; победила та сверхчеловечность, которая есть РІ Пьере Безухове, Р° РЅРµ та, которую культивирует РІ себе Долохов. Страстная брезгливость Рє недочеловеку, возомнившему себя сверхчеловеком, страстная ненависть Рє дегуманизации — РІРѕС‚ что было РІ «Буре», Рё это сделало ее романом более глубоким, чем «Благоволительницы», Рё более увлекательным сегодня, чем «Жизнь Рё судьба». РќРѕ Гроссман позволил себе написать Рё то, что думал Рѕ советской системе, Р° Эренбург это обошел,— Рё РІ результате РІРёРЅРѕ Гроссмана, налитое РІ его мехи, оказалось долговечнее; РІ «Буре» хорошо читаются иностранные главы Рё разговоры немцев, Р° самой РІРѕР№РЅС‹ нет, РѕРЅР° названа, Р° РЅРµ показана. И потому Эренбург — первый РїРѕ сути — опять оказался РЅРµ вторым даже, Р° РѕРґРЅРёРј РёР· РјРЅРѕРіРёС….

Он гениально находит слово для явления. Так нашел он слово «оттепель», но читать сегодня саму «Оттепель» совершенно невозможно.

Почему так?

 

 

Этот РІРѕРїСЂРѕСЃ тесно увязан СЃ РґСЂСѓРіРёРј: почему Эренбург выжил, почему РІСЃРµ-таки Сталин — несколько раз РІ него серьезно прицеливаясь — его РЅРµ тронул. РќРµ станем повторять, что РІ Большом терроре РІСЃРµ случайно: нежелание отыскивать закономерности еще РЅРµ отрицает РёС… наличия. РРёСЃРєРЅСѓ высказать мысль крамольную, РЅРѕ неоднократно подтвержденную: РІ сталинском государстве имел шансы уцелеть тот, кто был стилистически целен,— то есть являл СЃРѕР±РѕР№ абсолютный Рё законченный тип. Это интуитивно почувствовал Пастернак, разыгрывая роль поэта-небожителя, благо РІСЃРµ данные для этого имелись. Думаю, Эренбург уцелел именно потому, что РІ столь же законченном РІРёРґРµ демонстрировал (Р° может быть, Рё являл СЃРѕР±РѕСЋ РІ действительности) тип еврея: РЅРµ жестковыйного иудея, как Гроссман (тоже уцелевший), Р° еврея СЃ его вечным внутренним хаосом, скепсисом, неуверенностью, внутренней «бурей». Ибо «Буря» — это ведь еще Рё внутренняя Р±СѓСЂСЏ самого Эренбурга, неокончательность Рё беспокойство РІРѕ всем. РќРµ художническая, Р° именно еврейская черта: внутренний ад вечного чужака, который Рё РІ Европе всем чужой.

Почему эта цельность давала шанс выжить? Вероятно, потому, что Сталин не воспринимал сложное, относился к нему подозрительно, мнение о человеке формировал раз и навсегда, и когда человек переставал соответствовать этому мнению — Сталин воспринимал это как предательство. Шанс выжить был у всех, кто оставался в образе. Хрущев, напротив, стилистической цельности не выносил, потому что в нем, человеке промежутка, ее не было. Вот почему он так быстро разлюбил, скажем, Солженицына, но это особенная, отдельная и крайне сложная тема — не для наших времен, когда ярлыки опять важнее истины.

…Да, Эренбург этот тип собой олицетворял как мало кто. Именно поэтому плохи в большинстве своем его стихи: лирика требует цельности или по крайней мере предельной серьезности. Эренбург же либо не решается высказаться, спасаясь эзоповой речью, либо тут же осмеивает и отрицает сам себя. Но эзопова речь не потому используется, что автор боится советской цензуры: он вообще боится высказаться полностью, ибо мимикрия у него в крови. Этой неполнотой характеризуется еврейский дискурс в целом — в отличие от иудейского, ветхозаветного. Именно поэтому израильские евреи не любят тех, кто остался. И именно поэтому израильские евреи так редко пишут выдающиеся тексты.

Цельности нет почти РІРѕ всех стихах Эренбурга, почти РІРѕ всех его романах (включая даже В«XXВ», хотя РѕРЅ наиболее целен), РЅРѕ есть РѕРЅР° РІ его военной публицистике, отчасти РІ автобиографическом цикле, Р° главное — РІ его личности. Р’РѕС‚ почему его тексты РїРѕ большей части канули либо используются как сырье, Р° личность — бессмертна, РІСЃРµ ее отлично представляют. Мало кто РЅРµ то что перескажет, Р° перечислит его романы — РІСЃРїРѕРјРЅРёС‚ «Трест Р”.Р•.В», В«Рвача» или «Николая Курбова», РЅРµ РіРѕРІРѕСЂСЏ СѓР¶ Рѕ чудовищном «Лазике Ройтшванеце», РёР· которого, однако, выросли РјРЅРѕРіРёРµ тексты советской Рё постсоветской литературы РЅР° еврейском материале. Однако сам Эренбург остается обсуждаемой Рё увлекательной темой — Рѕ нем СЃ увлечением пишет РЅРµ только блистательный Борис Фрезинский, РЅРѕ Рё множество авторов, интересующихся советским периодом. РћРЅ жив Рё актуален, хотя, вероятно, РЅРµ желал Р±С‹ такого бессмертия. РќРѕ лучше такое, чем громкая мертвая слава, почтительные упоминания Рё никакого реального представления РѕР± авторе.

Лучшим за всю жизнь его другом, действительно задушевнейшим, был, думаю, Пикассо. В самом деле, у них масса общего — прежде всего потому, что и Пикассо такой же гениальный формотворец, открывший тьму направлений, в которых преуспели другие. А себя он в работы не вкладывал — по крайней мере с десятых годов. Так мне кажется. Кто-то будет с этим спорить, кто-то согласится, с некоторыми искусствоведами я эту точку зрения обсуждал, и большая часть осторожно признает, что Пикассо в самом деле с великолепным азартом осваивает новые художественные пространства, но в этом формотворческом азарте его душа почти не участвует. Это и по его стихам отлично видно — очень талантливым, как мне кажется, и очень плохим. Вот у Дали, которого сколько угодно называли и холодным, и провокативным, и эпатажным,— были свои больные темы и навязчивые идеи, и если рассматривать корпус его работ без учета автобиографии с рассуждениями о видах и способах пуканья, без учета старческого безумия и юношеских эскапад,— этот огромный массив производит впечатление барочной, избыточной серьезности, маниакальной босховской сосредоточенности на ужасах мира, поисках и оправдании Бога, и вообще есть в этом испанце пресловутая испанская, эль-грековская трагическая страсть. Пикассо — испанец, всю жизнь проведший во Франции, и Франция научила его стремительности развития, страсти к переменам; безусловно, есть у него работы нечеловеческого трагизма,— далеко не только «Герника»,— но (сформулировать бы так, чтобы не набросились и чтобы вышло не оскорбительно) главный вектор его направлен, как и у Эренбурга, вовне, а не вглубь, и развитие его, по преимуществу экстенсивное, захватывает всё новые методы и территории. Почему? Потому что темперамент такой, потому что век двадцатый, а отчасти — потому, что нечто в себе, внутри, представляет для художника абсолютную загадку, и заглянуть он туда боится. Там или хаос иудейский, как у Эренбурга, или расчеловечивание, как у Пикассо; ведь до катастрофы «Герники» катастрофа эта была на антифранкистских его работах, да что там — с двадцатых годов этот внутренний ад выплескивается на холст. В том-то и ужас, что с ужасами двадцатого века резонирует внутренний ад, и поди пойми, что чем обусловлено и что было сначала.

Бесспорно одно: своего хаоса Эренбург ни на какую стройность не променял бы. В статье 1925 года «Ложка дегтя» он об ассимиляции и сионизме высказался вполне определенно: «Ведь без соли человеку и дня не прожить, но соль едка, ее скопление — солончаки, где нет ни птицы, ни былинки, где мыслимы только умелая эксплуатация или угрюмая смерть. Я не хочу сейчас говорить о солончаках,— я хочу говорить о соли, о щепотке соли в супе… Критицизм — не программа. Это — состояние. Народ, фабрикующий истины вот уже третье тысячелетие, всяческие истины — религиозные, социальные, философские, фабрикующий их миролюбиво, добросовестно, не покладая рук, истины оптом, истины сериями, этот народ отнюдь не склонен верить в спасительность своих фабрикатов».

Бенедикт Сарнов в замечательной книге об Эренбурге справедливо замечает, что за эти слова — и эту позицию — Эренбургу регулярно прилетало с обеих сторон: и от сионистов, и от антисемитов. Эренбурговские слова о соли в солонке я цитировал в Израиле, когда меня спрашивали об отношении к сионистскому проекту,— и там они вызывали почти у всех свежее, горячее бешенство, словно и не было почти девяноста лет, отделяющих этот текст Эренбурга от наших дней. Эренбург — убежденный скептик, апологет беспочвенности и «патриот диаспоры», как обозначает его Сарнов. Эта позиция для него дороже твердой почвы, правоты, неуязвимости — особенно если учесть, что правота эта базировалась бы на вещах врожденных, которые он, модернист, недорого ценил.

Разумеется, такая позиция РЅРµ всегда РїСЂРёРІРѕРґРёС‚ Рє великой литературе — РёР±Рѕ для создания великой литературы надо РІ самом деле глубоко Рё страстно верить или РїРѕ крайней мере РЅРµ ограничиваться скепсисом. РќРѕ Рє великому формотворчеству ведет именно такая позиция — РёР±Рѕ для формотворчества нужен РїРѕРёСЃРє, Р° тот, кто уже нашел, Рє РїРѕРёСЃРєСѓ мало способен. Эренбург — РЅРµ столько соль, сколько фермент, дрожжи; РЅР° этих дрожжах РІ РРѕСЃСЃРёРё поднялась великая литература шестидесятых-семидесятых. И более того — РЅР° РЅРёС… поднимается сегодня мировая РїСЂРѕР·Р°, которая продолжает — хотим РјС‹ того или нет — потаенные тенденции культуры семидесятых. РўРѕРіРґР° развитие империи искусственно прервалось, Р° между тем Трифонов, Стругацкие, Тарковский выходили уже РЅР° новый уровень: РІРѕ всем РјРёСЂРµ было мало такой РїСЂРѕР·С‹ Рё такого РєРёРЅРѕ. Сейчас РРѕСЃСЃРёРё РґРѕ этого СѓСЂРѕРІРЅСЏ — как РґРѕ звезды. РќРѕ это РЅРµ значит, что остальной РјРёСЂ столь же решительно готов отречься РѕС‚ высших СЃРІРѕРёС… достижений. Именно роман Литтелла, выстроенный РїРѕ эренбурговским лекалам, именно трансформация еврейской темы Сѓ РљРѕСЌРЅРѕРІ, именно РїРѕР·РґРЅСЏСЏ РїСЂРѕР·Р° Хеллера заставляют вспоминать Эренбурга: может быть, первым СЂСѓСЃСЃРєРёРј, Р° то Рё европейским постмодернистом был именно РѕРЅ. Ведь постмодерн — РЅРµ более чем освоение массовой культурой практик модернизма; Рё РІСЃСЏ РїСЂРѕР·Р° Эренбурга двадцатых-шестидесятых была именно такова.

 

 

Что до его биографии — она не слишком богата любовными увлечениями (или по крайней мере мы о них не знаем): все борения протекали в сфере литературной, идеологической, культурной, все подвиги совершены в сфере общественной (а таким подвигом был отказ подписать мерзкое письмо с требованием выслать евреев в 1953 году и личное обращение к Сталину с мотивировкой). Личной жизни вообще не было. Была смертельная опасность — многажды; правильней сказать, что для человека эренбурговского склада это было постоянным фоном жизни, почти нормой. Тот, кто равно подвергался опасности в воюющей Испании, осажденном немцами Париже, во время Великой Отечественной (все помнят личный гитлеровский приказ после взятия Москвы разыскать и повесить именно Эренбурга),— вообще не знал, что такое безопасность; профессией Эренбурга было, в сущности, хождение по весьма тонкому канату. Все, что он сказал и написал, написано на этом канате. Не думаю, что это гарантирует высокий художественный результат. Но это само по себе — выдающееся художественное произведение. Добавим, что в долгой, семидесятишестилетней жизни Эренбурга практически нет поступков, которых ему стоило бы стыдиться. И не зря Борис Слуцкий в стихах на его смерть написал: «Выиграл последнее сражение». Кстати, не будь Эренбурга — и Слуцкого не опубликовали бы, даже в оттепельные времена.