Рћ самом главном 8 страница

Думаю, истоки раздражения, которое подсознательно вызывает Твардовский (подсознательно — потому что причина РЅРµ так очевидна), РЅРµ столько РІ его личности или манере, сколько РІ той самой эстетике, которую РѕРЅ сам же Рё определил: «Вот стихи, Р° РІСЃРµ понятно, РІСЃРµ РЅР° СЂСѓСЃСЃРєРѕРј языке». Метод Твардовского исключает пускание пыли РІ глаза, пустые строчки, манерничанье, ложные красивости, многозначительные темноты, невнятицу: эта установка РЅР° ясность — так называемый кларизм — вообще РЅРµ добавляет поэту друзей, РёР±Рѕ предполагает самую честную РёРіСЂСѓ. Боюсь, массовая — СЃРѕ всех сторон — неприязнь Рє акмеизму связана была РЅРµ СЃ гумилевским высокомерием или РєСѓР·РјРёРЅСЃРєРёРјРё перверсиями, Р° РІРѕС‚ СЃ этой честной РёРіСЂРѕР№, которую футуристы Рё символисты одинаково РЅРµ жаловали, прибегая Рє массе внелитературных приемов. Твардовский, пользуясь выражением РёР· «Свана», дотягивает ars poetica РґРѕ светлого поля сознания, выводит это занятие РёР· области авгурских перемигиваний, жреческих секретов, высокомерных умствований. РћРЅ РЅРµ прибегает РЅРё Рє традиционным поэтизмам, РЅРё Рє выгодным лирическим сюжетам (любовной лирики вообще ноль, случай уникальный даже для советской лирики, РіРґРµ объекты любви бывали специфические — вождь, РРѕРґРёРЅР°, прокатный стан). Темы сниженные, средства аскетические — Рё РІРѕС‚ РїРѕРґРё ты СЃ этим инструментарием, СЃ этой сниженной тематикой сделай высокую лирику, РѕС‚ которой перехватывает дыхание. Твардовский манифестирует тот тип РїРѕСЌР·РёРё (его-то РѕРЅ Рё защищал СЃ такой яростью, считая РІСЃРµ прочее шарлатанством), РІ котором мастер сразу виден, нет СЃРїРѕСЂСѓ, РЅРѕ ведь Рё бездарь сразу РІРёРґРЅР°. Проблема Твардовского — РІ частности, его посмертной репутации — РЅРµ РІ том, что Сѓ него «все понятно» (понятно как раз далеко РЅРµ РІСЃРµ, РјРЅРѕРіРёРµ подтексты утрачены безвозвратно, Р° ремеслом автор владеет лучше всех сверстников, Рё РѕР± этой технической стороне дела написано РґРѕ РѕР±РёРґРЅРѕРіРѕ мало). Проблема РІ том, что РїСЂРё таком РїРѕРґС…РѕРґРµ Рє РїРѕСЌР·РёРё сразу понятно, кто РїРѕСЌС‚, Р° кто нет. Твардовский выгоняет стих, как солдата, РёР· СѓРєСЂРѕРјРЅРѕРіРѕ РѕРєРѕРїР°, РіРґРµ можно отсидеться,— РёР· традиционных областей, РіРґРµ живет Рё вольно дышит лирика,— РЅР° открытое, простреливаемое пространство; Рё РЅР° нем, РІ самом честном Р±РѕСЋ,— побеждает. Даже Слуцкий лучше вооружен — Р·Р° РЅРёРј опыт Маяковского Рё обэриутов, традиция европейского авангарда; Твардовский РѕС‚ всего этого отказался начисто, пошел врукопашную. Инструментарий самый простой — частушечный хорей либо гражданский пятистопный СЏРјР±. Это РІРѕ всех отношениях солдатский, крестьянский, черный труд — вышедшие двухтомные дневники демонстрируют его интенсивность. И РІРѕР№РЅСѓ СЃРІРѕСЋ РѕРЅ выигрывает. РќРѕ РјРЅРѕРіРёРµ ли так РјРѕРіСѓС‚ — Рё РјРЅРѕРіРёРµ ли готовы это простить?

Написать эпос так, чтобы он все-таки оставался поэзией, запоминался, читался, звучал, попросту говоря,— задача, которая никому из этой генерации оказалась не по плечу. «Улялаевщина» Сельвинского — нет слов, вещь блестящая, но всенародной она не стала и на цитаты не разошлась, и мало кто сегодня всплакнет над ней. Песни Исаковского, за исключением, может быть, «Прасковьи»,— простоваты и жидковаты. Одному Твардовскому оказалась доступна та мера эпичности и лиризма, демократизма и сложности, которая определяет классику. И не зря в его стихах — это отмечалось множеством пародистов — так часты указательные местоимения: «На той войне незнаменитой», «то был порыв души артельной», «дельный, что и говорить, был старик тот самый», «и по горькой той привычке», «мне сладок был тот шум сонливый»,— примеров сто наберешь без труда. А это потому, что острейшее чувство «того», неназываемого, но всеми одинаково ощутимого уровня, той меры, той границы,— Твардовскому было присуще с молодости. Трудноопределимо — но то, то самое. Шаг — и сорвешься в упрощенную, водянистую песенность; шаг — и ушла музыка, началось жестяное скрежетание, по-своему, конечно, интересное, но наизусть не запомнится и слезу не выбьет. Вот по какому ножу он ходит — с великолепной естественностью; кто с ним сегодня сравнится — я не знаю.

Когда читаю Твардовского, часто плачу — не потому, что с возрастом, по-толстовски говоря, «слаб стал на слезы», а потому, что он умеет вызывать одну чрезвычайно тонкую и сильную эмоцию, которая в самом деле почти всегда разрешается слезами. Дать ей словесное определение особенно трудно — это почти значит научиться так делать самому; конечно, это уже скорей область физиологии, нежели филологии. Общеизвестно, что заплачешь не от всякого потрясения — надо еще разрешить себе заплакать, и сделать это можно лишь в условиях относительной расслабленности, или, точней, паузы после долгого и страшного напряжения. В бою-то не плачут. Вот нечто подобное улавливает Твардовский: сочетание тоски и силы, почти бабьей сентиментальности и абсолютно мужской надежности — то есть, грубо говоря, трагизма, но и поправимости всего,— как раз и позволяет читателю расплакаться, светло и облегчающе. И в стихах его в самом деле иногда мелькает нечто бабье, не в уничижительном, а в наилучшем, песенном и сострадательном смысле,— но природа их, конечно, мужская; сочетается это в его лирике так же, как его собственное белое рыхлое тело, слабость к выпивке, отходчивый нрав — сочетались с истинно мужской, даже мачистской силой и волей, с упорством, памятливостью, умелостью во всякой работе. Слабость сильных, нежность железных, надежность усталых и неприветливых — на этом контрапункте почти все у него держится. Это эмоция трудная, редкая, пожалуй что и неприятная для «сердечников и психов», как он презрительно обозначил как-то городских жителей, санаторных обитателей. Но в поэзии она необходима — кто этого не умеет, тот не поэт. «И велик, да не страшен белый свет никому. Всюду наши да наши, как в родимом дому». Все наши, и нам не страшно. Страшно пусть будет «Нашим» в кавычках, а мы у себя дома.

…Типологически он, конечно, инкарнация Некрасова: демонстративно непоэтичный, а то и антипоэтичный, но при этом пронзительно сентиментальный, напевный, вспыльчивый и расчетливый, сильно пьющий, умеющий вести журнальные дела и неизбежно проигрывающий в тонкой схватке с цензурой и начальством. Потому что он умеет играть и выигрывать, а на него в какой-то момент просто наступают, и все. И ему при жизни довелось выслушать немало разговоров о том, что «это не поэзия» — любимый упрек непоэтов поэтам, осваивающим новые территории. И его журнал почти заслонил его собственную литературную работу в памяти современников, как некрасовский «Современник» в какой-то момент затмил его лирику. И его при жизни корили компромиссами, а после смерти провозгласили великим. И он открыл Солженицына — инкарнацию Достоевского: все роли в русском спектакле расписаны давно. Надо сказать, и Некрасова в какой-то момент вытеснили декаденты, но потом Ахматова честно повела от него свое преемство, да, впрочем, еще и Анненский пошел от этого корня. И у Твардовского будет свое возвращение — потому что серый русский нестрашный свет силы и терпения во тьме светит, и тьма не объемлет его.

 

 

Если говорить собственно Рѕ «Теркине» — более популярной, всенародно знаменитой РїРѕСЌРјС‹ РІ РРѕСЃСЃРёРё РЅРµ было: РѕРЅР° РЅРµ просто заслонила РІСЃРµ прочие достижения Твардовского, которые РІ литературном отношении, может быть, гораздо интересней (скажем, «Дом Сѓ РґРѕСЂРѕРіРёВ» или РїРѕР·РґРЅСЏСЏ лирика), РЅРѕ обогнала РїРѕ славе Рё цитируемости даже «Жди меня». Любовь Рє «Теркину» РЅРѕСЃРёС‚ характер особый, почти физиологический — поскольку цитаты РёР· этого текста поразительно легко РІС…РѕРґСЏС‚ РІ речь, Рё самый ритм его, самое дыхание стиха идеально совпадают СЃ РІРѕР№РЅРѕР№, СЃ самоощущением усталого, РЅРµ первой молодости солдата (как-никак Твардовскому РІ момент окончания РїРѕСЌРјС‹ было 35). Хорошая РїРѕСЌР·РёСЏ всегда физиологична (РїСЂРѕР·Р° тоже, РЅРѕ РІ РїСЂРѕР·Рµ это трудней): РѕРЅР° приноровлена Рє конкретному действию или физическому состоянию, РѕРЅР° РїСЂРёС…РѕРґРёС‚ РЅР° СѓРј РІРѕ время любви или после любви или РїСЂРё сильной физической нагрузке; РјС‹ повторяем СЃРєРІРѕР·СЊ Р·СѓР±С‹ совершенно случайные, РЅРµ относящиеся Рє делу строки — РІ том же состоянии, РІ каком РѕРЅРё были написаны. Так, РІ минуты сильной любовной тоски СЏ всегда повторяю Заболоцкого, «В этой роще березовой», хотя стихи эти написаны РІСЂРѕРґРµ Р±С‹ совершенно РїСЂРѕ РґСЂСѓРіРѕРµ,— РЅРѕ РЅР° СѓСЂРѕРІРЅРµ Р·РІСѓРєР° транслируют то состояние, которым продиктованы. Так толкиеновские лунные Р±СѓРєРІС‹ проступают лишь РІ определенной фазе Луны. «Теркин» написан так, что идеально приспособлен РїРѕРґ дыхание усталого человека РЅР° долгом марше, или РїСЂРё толкании РѕСЂСѓРґРёСЏ РїРѕ жидкой РіСЂСЏР·Рё, или РїСЂРё таскании снарядных ящиков Рё прочих тяжестей. Р’ значительной своей части — особенно РІ первой половине РїРѕСЌРјС‹, РґРѕ перелома Рє победе, весьма отчетливого РІ интонации «Теркина»,— это даже Рё РЅРµ стихи, собственно, Р° бормотания, заклинания: СЃ РёС… помощью легче восстанавливается ритм РІРґРѕС…Р°-выдоха или С…РѕРґСЊР±С‹. Впрочем, физическое напряжение необязательно. Р’ момент сильнейшей нервной перегрузки тоже ведь себе что-то твердишь, РІСЃСЏРєСѓСЋ ерунду, РІСЂРѕРґРµ как Верховенский-старший Сѓ РѕРєРЅР° вагона повторяет себе: «Век Рё век Рё Лев Камбек, Лев Камбек Рё век Рё век!В» И РІ разведке, или РІ невыносимом ожидании атаки («самый страшный час РІ Р±РѕСЋВ», РїРѕ Гудзенко), или РїСЂРё получении холодного РїРёСЃСЊРјР° РѕС‚ возлюбленной — случались Рё такие казусы — можно бормотать «Теркина», тогда как РІСЃСЏ другая РїРѕСЌР·РёСЏ, содержательно более богатая, отступает неизвестно РєСѓРґР°. Что РґРѕ содержания — тут «Теркин» предельно демократичен: есть удивительно точные РєСѓСЃРєРё, Р° есть именно повторы Рё заговоры, РЅРѕ ведь заговор Рё есть древнейшая народная РїРѕСЌР·РёСЏ, наилучший СЃРїРѕСЃРѕР± заклясть боль. Слушайте: «Теркин — кто же РѕРЅ такой? Скажем откровенно: просто парень сам СЃРѕР±РѕР№ РѕРЅ обыкновенный. Впрочем, парень хоть РєСѓРґР°. Парень РІ этом СЂРѕРґРµ РІ каждой роте есть всегда, РґР° Рё РІ каждом взводе». Это что такое? Ноль информации. Забалтывающее боль повторение ничего РЅРµ значащих слов, чистое торжество ритма. Слово РѕС‚ повторения теряет смысл, как знаменитый теркинский «сабантуй»: «Сабантуй — такая штука: враг лютует — сам лютуй. РќРѕ совсем иная штука — это главный сабантуй. Повторить согласен СЃРЅРѕРІР°: что РЅРµ знаешь — РЅРµ толкуй. Сабантуй — РѕРґРЅРѕ лишь слово: сабантуй! РќРѕ сабантуй…» Р’ чем тут семантика, РїРѕРјРёРјРѕ созвучия СЃ самым знаменитым СЂСѓСЃСЃРєРёРј шиболетом? РќРё РІ чем решительно. «То-то РѕРЅРѕ, сладкая ветчина-то,— отвечал РґСЂСѓРіРѕР№ СЃ хохотом. И РѕРЅРё прошли, так что Несвицкий РЅРµ узнал, РєРѕРіРѕ ударили РІ Р·СѓР±С‹ Рё Рє чему относилась ветчина». Или Сѓ того же Толстого: «Запропала… РґР° ежова голова, РЅР° чужой стороне живучи». Что Р·Р° еж РЅР° чужой стороне? Твардовский, которого иные считают консервативнейшим традиционалистом,— возвращает РїРѕСЌР·РёСЋ РЅРµ Рє фольклору даже, Р° Рє дофольклору, РЅРµ Рє зауми, Р° Рє РґРѕ-СѓРјРё, идет РІ этом дальше Хлебникова, чье «Заклятие смехом» тоже ведь держится РЅРµ РЅР° семантике, Р° РЅР° завораживающем повторе Рё РЅР° ветвящихся побегах РѕРґРЅРѕРіРѕ РєРѕСЂРЅСЏ. Солдатская жизнь эмоционально РєСѓРґР° как богата — РІСЃРµ время убить РјРѕРіСѓС‚, постоянное пограничье,— РЅРѕ РїРѕ фактам чрезвычайно бедна: мало кто поймал это РІ литературе, разве что, может быть, Казакевич Рё Некрасов, писавшие РїРѕ горячим следам. Р’РѕС‚ почему Теркин Сѓ Твардовского каламбурит почти бессодержательно, Рё рассказы его — «складно врет» — удивительно нескладны. Там РЅРµ РІ содержании дело, Рё РІСЃСЏ РїРѕСЌРјР° — набор внутренних речевок РЅР° РІСЃРµ случаи жизни. Р’РѕС‚, например, для драки: «В самый жар вступает драка. Немец РіРѕСЂРґ Рё Теркин РіРѕСЂРґ. Раз ты пес, так СЏ собака. Раз ты черт, так сам СЏ черт. Кто РѕРґРЅРѕР№ боится смерти, кто плевал РЅР° сто смертей. Пусть ты черт. Да наши черти всех чертей РІ сто раз чертей». Черт РЅРѕРіСѓ сломит, РЅРѕ ритм драки дан предельно четко: бац! Бац! Бабац! «Мерзлый РіСЂСѓРЅС‚ долби, лопата. Танк — дави, греми — граната, штык — работай, Р±РѕРјР±Р° — бей»… И таких наговоров — полкниги, Рё СЃ РЅРёРјРё легче переносится как мирный труд, так Рё ратный, которого РІ СЂРѕСЃСЃРёР№СЃРєРѕР№ РјРёСЂРЅРѕР№ жизни всегда хватает, даже Рё СЃ РіРѕСЂРєРѕР№.

РќРѕ, само СЃРѕР±РѕР№, Р±СѓРґСЊ РІ Теркине только эта полуфольклорная — Рё даже дофольклорная — составляющая, РЅРµ быть Р±С‹ ему главной РєРЅРёРіРѕР№ РїСЂРѕ бойца. Наиболее значима здесь та РёСЃРєРѕРЅРЅРѕ русская, крестьянская интонация, какой Сѓ Твардовского больше потом РЅРёРіРґРµ нет, даже РІ «Доме Сѓ РґРѕСЂРѕРіРёВ», Рё которая наиболее РїСЂСЏРјРѕ выражает собственную его суть: может, проблема РІ том, что Твардовский эту суть старательно прятал, РґРѕ конца дней чувствуя себя РІ литературе — Рё среди литераторов — чужаком. РќРµ знаю, почему: может, так глубоко сидела РІ нем боль — неразлучная СЃРѕ стыдом — РѕС‚ собственного кулацкого происхождения, РѕС‚ РѕР±РёРґС‹ Р·Р° семью, РѕС‚ самоненависти — Р·Р° то, что семью сослали, Р° сам РѕРЅ воспевал коллективизацию… Рђ может, РѕРЅ действительно — Рё РЅРµ без оснований — чувствовал себя лучшим поэтом, «первым парнем РЅР° деревне», как сказал РѕРЅ РІ итальянской поездке Слуцкому (Рё услышал, как желчно усмехнулся Заболоцкий). Как Р±С‹ то РЅРё было, Твардовскому РІ жизни Рё РІ РїРѕСЌР·РёРё РЅРµ особенно РїСЂРёСЃСѓС‰ коллективизм, тот «порыв души артельной, самозабвенный, нераздельный», РїРѕ которому РѕРЅ так ностальгирует РІ РїРѕСЌРјРµ «За далью даль» (довольно слабой РЅР° фоне прочих). РћРЅ Р·Р° этим порывом ехал Рё РІ упомянутую СЃРёР±РёСЂСЃРєСѓСЋ даль, Рє РїРѕСЂРѕРіСѓ Падуну, Рё ради этого же порыва РїСЂРѕРІРѕРґРёС‚ РјРЅРѕРіРѕ часов РІ плацкартных вагонах, РіРґРµ РІСЃРµ еще пахнет РІРѕР№РЅРѕР№, теми теплушками Рё теми землянками. Это тоска РїРѕ единому телу нации, которое РІРґСЂСѓРі напомнило Рѕ себе РІ РІРѕР№РЅСѓ,— Рѕ древнейших, архаических, РїРѕ сути доисторических скрепах (РёР±Рѕ история всегда разобщает, делит РЅР° РіСЂСѓРїРїС‹, РЅР° классы,— Р° тут, перед лицом конца света, люди едины против нелюдей). Этот РґСѓС… всеобщей СЃРІСЏР·Рё, толерантности Рє чужим странностям, понимания чужих ошибок, это чувство своячины, повязанности, родства РЅР° СѓСЂРѕРІРЅРµ досознательном, молекулярном,— пронизывает «Теркина», как радиация: РїРѕ сути, это толстовская «скрытая теплота патриотизма», проницающая РІСЃРµ общество Рё угаданная гениальным толстовским чутьем. РќР° его собственной памяти такое ощущалось только РїРѕРґ Севастополем, Рё очень недолго. Твардовский РІ этом жил четыре РіРѕРґР°, Рё потому РѕС‚ «Теркина» РёСЃС…РѕРґСЏС‚ лучи этого радия. Уловить РёС… может только тот, кто вообще знает, что это такое,— РІ сегодняшней РРѕСЃСЃРёРё, думаю, подобные эмоции крайне редки,— РЅРѕ генетическая память выручает: «Обнялись РѕРЅРё, мужчины, генерал-майор СЃ бойцом: генерал — СЃ любимым сыном, Р° боец — СЃ родным отцом». Где Рё РєРѕРіРґР° было РІ советской действительности нечто РїРѕРґРѕР±РЅРѕРµ? Начальство уже было РІРѕ-РѕРЅ РіРґРµ! РќРѕ РЅР° РІРѕР№РЅРµ РІСЃРµ СЃРІРѕРё — Рё это сладостнейшее, столь редкое РІ СЂСѓСЃСЃРєРѕР№ действительности чувство РЅРёРєРѕРіРґР° уже РЅРµ повторялось СЃ той остротой. Собственно, там всего РґРІР° разделения: РѕРґРЅРѕ — «Живые Рё мертвые». Второе — «Мы Рё РѕРЅРёВ». И отсюда — «Своего несем, живого. Мертвый — РІРґРІРѕРµ тяжелей».

Твардовский отразил РІ «Теркине» — которого сама жизнь писала, потому что «на РІРѕР№РЅРµ сюжета нет» Рё РєРЅРёРіР° складывается РёР· хронологически нанизанных глав,— РІСЃРµ этапы превращения угнетенной Рё запуганной страны РІ величайшую Рё сильнейшую державу РјРёСЂР°, которая фашистов задушила Рё еще РєРѕРіРѕ хочешь теперь задушит; превращения неумелого штатского РІ опытного, РїРѕ-теркински тертого жителя РІРѕР№РЅС‹, который шилом бреется, дымом греется, РІ минуту окапывается, РІ РґРІРµ обустраивается, сливается СЃ местностью, Р° РґРѕРј воспринимает уже почти как абстракцию. РћРґРёРЅ РёР· этих этапов — неизбежное Рё весьма трудное для СЂСѓСЃСЃРєРѕРіРѕ понимание, что немцы РЅРµ люди. РСѓСЃСЃРєРёР№ человек РІ принципе незлобив, додавливать Рё дотаптывать РЅРµ любит, драться предпочитает РґРѕ первой РєСЂРѕРІРё, Р° после можно мириться; РЅРѕ тут перед РЅРёРј РЅРµ человек, Р° нечто антропологически РЅРѕРІРѕРµ, РёРЅРѕРµ. Это трудно было понять, РЅРѕ РІ главе РїСЂРѕ драку Твардовский сформулировал (Сѓ РЎРёРјРѕРЅРѕРІР° РЅР° эту же тему — «Убей его», называвшееся сначала «Убей немца»; РІ эту же точку прицельно Р±РёР» Эренбург). Точно так же отчетлив Сѓ Твардовского переход РѕС‚ «пережидания войны», РѕС‚ веры, что ее можно пережить, РЅРµ изменившись, закуклившись,— Рє долгому вживанию РІ РІРѕР№РЅСѓ, Рє осознанию, что это РЅР° РіРѕРґС‹, что это отдельная жизнь Рё РѕС‚ нее РЅРµ упрячешься РЅРё РІ какую оболочку. РћРЅР° тебя РІСЃРµ равно перепашет изнутри. И наконец — отчетливо РІРёРґРЅРѕ, как разреживается, становится воздушней самое вещество РєРЅРёРіРё: РЅРµ так уже густо расставлены слова, РЅРµ так ритмичны повторы, можно вздохнуть. Появляется смысл. Сначала ведь человек загнан, ему лишь Р±С‹ бомбежку переждать, шепча молитву — или, если молитвы РЅРµ знает, заклинание; потом РѕРЅ приучается существовать РІ этом ритме, РІ этом РІРѕРµ Рё реве, оглядывается РїРѕ сторонам, учится РїРѕ этому РІРѕСЋ определять, недолет или перелет; наконец, РѕРЅ становится человеком РІРѕР№РЅС‹, который уже РЅРµ убегает СЃ трассы РІРѕ время налета Рё даже голову может поднять,— Р° там начинается Рё новый фольклор, Рё песни, Рё мысли Рѕ РґРѕРјРµ без Р±РѕСЏР·РЅРё расслабиться. И наконец — появляется лирическое чувство, которого РІ раннем «Теркине» практически нет: заговор РЅР° наших глазах эволюционирует РґРѕ песни (песня появляется, допустим, РІ главе «О герое», потом РІ «Генерале») — Рё наконец пробивается РІ самую чистую Рё высокую лирику. Повторов Рё многословия РІ последних главах как РЅРµ бывало: большое пространство, огромная высота, РІРёРґРЅРѕ далеко РІРѕ РІСЃРµ концы света. Словно РІР·СЏС‚ тяжелейший подъем — Рё можно выдохнуть РІРѕ РІСЃСЋ широченную РіСЂСѓРґСЊ. Лучшее, что есть РІ советской военной РїРѕСЌР·РёРё,— так РјРЅРµ кажется, хотя вообще-то РЅР° таких вершинах уже нет иерархии, тут Рё РЎРёРјРѕРЅРѕРІ, Рё Слуцкий, Рё Самойлов, Рё Гудзенко, Рё окопные гении РІСЂРѕРґРµ Константина Левина или Иона Дегена,— глава «По РґРѕСЂРѕРіРµ РЅР° Берлин». Сколько Р± СЏ ее РЅРё перечитывал — слезы, РєСѓРґР° денешься.