Выход Слуцкого 5 страница

И тут еще одно чудо в ее судьбе — до Шишаков она дошла, доехала на попутках и поездах, и мать Пановой была цела, и дети живы, и пришла она в это село примерно за три месяца до того, как ушли оттуда немцы. За неделю до их ухода по многим приметам стало ясно, что дела их плохи, и жители, зная уже по вездесущему русскому телеграфу слухов или изредка попадавших на оккупированную землю советских газет, что жителям при отходе пощады не будет, стали уходить в ближайший лес. Там в землянке Панова с детьми и матерью прожили неделю, пока в выжженное дотла село, где торчали одни печные трубы, не пришли наши. И снова ей повезло — никто не стал допытываться о ее беженской одиссее, ведь она была тут с детьми и матерью, что может быть естественней? Вскоре возобновилось почтовое сообщение, и первый муж, Старосельский, написал ей из Перми, где был в эвакуации; он сумел устроить вызов всей семье, Панова поступила работать в местную газету, детей отправили в лагерь для эвакуированных ленинградских подростков, и начала налаживаться хоть какая-то жизнь. А зимой сорок четвертого года, ночуя в редакции, непрерывно куря «Беломор» (от этого, да еще с голоду, у нее начались внезапные обмороки), Панова написала первую свою прозу — повесть «Семья Пирожковых», названную впоследствии «Евдокия». И эта вещь на волне военного реализма была опубликована, и получила добрые отзывы, и в сорок пятом, сорока лет от роду, Панова ощутила себя профессиональным литератором: дебют поздний, даже по советским меркам.

Еще в сорок четвертом она по редакционному заданию четыре месяца провела в санитарном поезде и написала серию очерков о страшной, но сравнительно малоизвестной стороне войны; почти все герои ее тогдашних заметок перешли в прозу, строго документальную, но отличавшуюся от прочих тогдашних текстов — даже самых правдивых — неуловимым изяществом, при всей трудноприложимости этого слова к военной литературе. Панова умела сказать многое на крошечном пространстве, ничего не проговаривая прямо, обходясь почти без описаний и тем более без экскурсов в довоенные биографии героев; штрих, намек, сухая кисть. «Спутники» были вещью совсем не батальной — жизнь тесного, маленького, весьма пестрого коллектива санпоезда с неизбежными романами, ссорами, драмами; война была не в описаниях боев, не в нагромождении кровавых деталей (хотя куда уж кровавей — будни военного хирурга!). Она была в неотступной тревоге, чувстве бездомности и бесприютности, в жизни людей, сорванных с места и забывших об оседлости; однако и в этой кочевой жизни, часто без пищи и тепла, иногда под бомбами, они умудрялись жить. И самая мелочность их ссор служила великим утешением: человек неубиваем, он на такусеньком пятачке обустраивает себе быт с влюбленностями, ревностями, скандалами, с постепенным привыканием к любому страху и даже насмешкой над ним. «Спутников» горячо полюбил Твардовский — он вообще Панову обожал, печатал все, что она предлагала, и даже почти всех, кого рекомендовала; странно — «Теркина» и «Спутников» роднит полусумасшедшее ощущение уюта на войне, способности даже на ней обжиться. И вообще ему нравились такие суровые женщины — с прямыми оценками, резкими суждениями, с раздражительной, тщательно скрываемой добротой. У Пановой и у Твардовского была одинаковая репутация ругателей и чуть не самодуров — но по размышлении зрелом оказалось, что они втащили в литературу страшное количество народу, что помогали сотням людей, хоть и с разбором, весьма выборочно; что не упускали случая сказать доброе слово дебютанту, старику или попросту одинокому коллеге. Воспоминания о них пестрят именно такими изумлениями: казалось… а оказалось! Я боялся/боялась, что он/она — исчадие ада, советский лауреат, резкий критик, злой редактор, и действительно вначале последовал разнос, но потом… Еще она дружила с Ольгой Берггольц, человеком сходного опыта: та тоже потеряла мужа, тоже молодого гения с монгольскими глазами, Бориса Корнилова; и тоже всю жизнь благодарно вспоминала двадцатые годы, когда совсем девчонкой занималась все той же вечно проклинаемой и спасительной журналистикой и читала свои первые стихи (вероятно, не лучше пановских) в газетных литобъединениях.

«Спутники» были напечатаны в сорок шестом. После этого литературная судьба Пановой относительно благополучна: те самые три Сталинские премии, производственная «Кружилиха» об эвакуированном заводе на Урале, «Сентиментальный роман», рассказы, повести, книга исторической прозы «Лики на заре», третий брак — с ленинградским эстетом, диссидентом, фантастом, руководителем популярнейшего литобъединения Давидом Даром (Бродский считал, что проза Дара всегда была заслонена гениальностью его личности). Ее читали, потому что на фоне советской литературы она в самом деле выделялась, но чем — об этом, думаю, всерьез задумывались немногие. Панову трудно разбирать, почти невозможно пародировать, прием у нее спрятан, а темы подчеркнуто будничны; ни тебе стилистических излишеств, ни эффектных концовок — голо, но уютно. Этого противоречия ее аскетической, все более лапидарной прозы никто из критиков не удосужился по-настоящему продумать, и Панова глубоко ценила немногочисленные аналитические или хоть попросту вдумчивые рецензии, всегда благодарила за них, искала серьезного общения (стоит прочесть ее переписку с Соломоном Аптом — там много изумительных суждений о Томасе Манне, о европейском авангарде, об эпосе). Если реалистические ее вещи мало кем были поняты, что уж говорить об исторических, условных, обобщенных? Лучшая из них — «Кто умирает?», о смерти Василия III, полная предчувствий не только собственной, а какой-то общей, неотвратимой имперской гибели,— вызвала восторженное письмо Константина Симонова; они тесно подружились в американской поездке 1960 года.

Днем своей смерти сама она называла день инсульта в 1968 году: после него она не могла уже писать и думать с прежней интенсивностью, двигалась с трудом — от стола до дивана — и ненавидела собственную немощь, как это вообще было свойственно людям двадцатых годов. Все-таки она написала «О моей жизни, книгах и читателях» — с конспектами нескольких отличных ненаписанных вещей. Эта повесть вышла посмертно, с огромными купюрами (вылетели главы об аресте Вахтина и свидании — лучшие, вероятно). А еще позже, в 1981 году, «Новый мир» напечатал ту самую сказку «Который час?», которую она переделала в шестьдесят третьем из своей готической военной пьесы.

РЇ тогда — «мне четырнадцать лет» — считал, что РґРЅРё реализма сочтены, что будущее только Р·Р° гротеском, фантастикой, вымыслом, Рё последующие тридцать лет меня РІ этом почти РЅРµ разубедили. Так что подзаголовок В«Роман-сказка» привлек меня незамедлительно, Рё СЏ открыл для себя Веру Панову — РЅРµ СЃ «Сережи», РЅРµ СЃРѕ «Спутников», Р° РІРѕС‚ СЃ этого почти никем РЅРµ замеченного тогда романа, извлеченного ее сыном Борисом Борисовичем Вахтиным РёР· архива матери. РЎ тех РїРѕСЂ СЏ ее полюбил навеки, потому что открылся РјРЅРµ отнюдь РЅРµ суровый советский реалист Рё даже РЅРµ, как это называлось, тонкий знаток детской психологии, Р° сказочник СЃ темпераментом Шварца Рё жестокой сентиментальностью Андерсена, ядовитый, желчный насмешник, отлично понимающий, что победы над злом РЅРµ будет. Р’ лучшем случае будет гибель ВМЕСТЕ СЃРѕ злом. Именно так СЏ тогда РїРѕРЅСЏР» Последнюю Гибель, которая — расплатой Р·Р° РІСЃРµ — прилетает РІ финале, погребая Рё горожан, Рё часовщика, Рё сумасшедшего Гуна. Кстати, чуть ли РЅРµ лучшей метафорой любой диктатуры было описание РіСѓРЅРѕРІСЃРєРёС… митингов СЃ речевками:

— Эники-беники!

— Ели варе… ники!— ревет толпа.

— Эники-беники!

— Клец!

«Клец» становится самым популярным словом в городе. Оно обозначает все — и смерть, и счастье, и светлое будущее. Еще мне понравилось, что это было написано с какой-то вызывающей последней дерзостью, с насмешкой человека, который перестал бояться, очень близко увидев смерть и поняв, что от нее ничто, вообще ничто не спасает. Отсрочить — можно, но не любой ценой. А так, чтобы совсем спастись,— это бросьте даже и думать. Всем клец. Жаль, что при советской власти эта вещь осталась неоцененной по причине явной несвоевременности выхода, а после было уж совсем не до нее. Но сейчас ее перечитывать — большая радость. В Интернете она есть, в составе пятитомника, во втором томе.

 

 

Надо, наверное, признаться РІ нелюбви Рє ее известным, даже Рё каноническим советским текстам: наиболее известная ее повесть «Спутники» прекрасна, РЅРѕ неровна, местами РєРѕРјРїСЂРѕРјРёСЃСЃРЅР°, вообще написана РІ половину авторской силы. Производственный роман «Кружилиха» загублен необходимостью проводить линию партии, Р° «Сережа», РїСЂРё всем его очаровании, испорчен сусальностью, отсвет которой упал РЅР° эту прелестную повесть СЃРѕ страниц ее невыносимого приквела, «Ясного берега», Рѕ хорошей жизни послевоенного колхоза. Некоторые шансы были Сѓ «Времен года», хронологически совпавшего СЃ «Оттепелью» Эренбурга,— Рё весьма симптоматичны эти отсылки именно Рє РїСЂРёСЂРѕРґРЅРѕРјСѓ, календарному циклу: РІСЃРµ уже понимали, что русская история мало зависит РѕС‚ человека Рё развивается РїРѕ законам РЅРµ социума, РЅРѕ натуры. Вместе СЃ тем РІСЃРµ это именно хорошая советская РїСЂРѕР·Р°, РЅРµ более Рё РЅРµ менее. Гораздо лучше «Сентиментальный роман» — РІРѕ всем, что Трифонов, Панова Рё Нилин писали Рѕ двадцатых, виден огромный подтекст, который РЅРµ РІСЃСЏРєРѕРјСѓ читателю откроется. Р—Р° каждой деталью — ассоциативные бездны, сотни запретных или забытых имен. Взять хоть «Астральную теорию шлиссельбуржца Морозова», которая дошла РґРѕ нас РІ РІРёРґРµ бреда Фоменко Рё РќРѕСЃРѕРІСЃРєРѕРіРѕ,— там Сема Городницкий читает доклад РЅР° эту тему, Рё РѕРґРЅР° тема этого доклада почти РІСЃРµ РіРѕРІРѕСЂРёС‚ нам РѕР± атмосфере отмены времен, РІ которой шла тогдашняя выморочная, Р° РІСЃРµ же Рё прекрасная жизнь. И сожжение Р±РѕРіРѕРІ РЅР° комсомольской Пасхе, Рё побеги РёР· РґРѕРјРѕРІ, РѕС‚ родителей-мещан, Рё жизнь РІ коммунах, Рё спанье РІ ванных, Рё влюбленности, оказавшиеся, как РЅРё фантастично, действительно главными Рё РЅР° РІСЃСЋ жизнь,— РІСЃСЏ эта дикая Рё прелестная атмосфера двадцатых мало РіРґРµ дышит так СЏСЃРЅРѕ Рё горячо, как Сѓ Пановой РІ третьем романе. Разве что Сѓ Белых Рё Пантелеева РІ «Шкиде», Сѓ Рыбакова РІ юношеской трилогии РґР°, может быть, Сѓ Шарова РІ «Повести Рѕ десяти ошибках».

Но главное в Пановой, разумеется, не то, «про что», а то, как строится абзац, фраза. Как и Нилин, которого тоже не грех перечесть, Панова — чудо стиля, а стиль и есть мораль, потому что стилю, по определению Хармса, присуща «чистота порядка». Единство критериев, ненарушимость целостности — поскольку именно эклектика и есть главный враг стиля, морали и вообще всего хорошего на свете.

Три источника и три составные части этой стилистики (ничего страшного, в речь героев Пановой тоже вплавлен многое о нас говорящий советский язык с его цитатами из вождей и газетных заголовков) видятся мне так. Во-первых — это репортаж, газетная школа, акцент не на показе, а на пересказе, вынужденно беглом и лапидарном; масштабных картин природы, описаний, призванных продемонстрировать авторские живописные способности,— нет. Читатель должен быстро, уколом, почувствовать главное — и мчаться дальше. Не роман, а «Конспект романа», как называется одна из лучших пановских повестей, которая лишь внешне — про то, как поссорившаяся с невесткой женщина средних лет ушла из дома и встретила любовь. На самом деле она — про эволюцию жанра. В этом смысле проза Пановой — та же музыка: про что симфония Моцарта или Малера? Если угодно — про всю вашу жизнь, как, скажем, Итальянский концерт Баха, ч.2,— про то, как я зимой иду из школы и вижу снегирей; но на самом деле они про соотношение таких-то и таких-то музыкальных тем, про сложные взаимоотношения ля и фа. И у Пановой главное происходит не в лексике, а в ритме фразы, который причудливо и незаметно сообщает читателю и о пейзаже, и о характере или внешности героя, и о погоде вокруг. Эта репортерская школа — быстро и незаметно прописывать фон, главное внимание уделяя диалогу и событию,— сформировала целое поколение советских прозаиков, и Трифонов, по собственному признанию, учился писать на спортивных репортажах, передавая атмосферу матча с помощью все того же ритма.

Вторая составляющая — РєРёРЅРѕ, СЃ которым Панова была теснейшим образом связана, почитай, лет двадцать. Лучшая, вероятно, картина РїРѕ ее сценарию — В«Рабочий поселок» Венгерова (РЅР° котором дебютировал вторым режиссером Алексей Герман). Это тоже умение ничего РЅРµ объяснять, сосредоточиться РЅР° ритме — уже РІ чередовании СЌРїРёР·РѕРґРѕРІ,— РЅР° речевых характеристиках, РЅР° быстрых, как музыкальное опять-таки обозначение В«moderatoВ» или В«fortissimoВ», обозначениях настроения: «стало грустно», «было темно Рё страшно». «Кино» РІСЃРµ-таки РїСЂРѕРёСЃС…РѕРґРёС‚ РѕС‚ кинематики, движения, Р° Сѓ нас РѕР± этом сплошь Рё СЂСЏРґРѕРј помнить РЅРµ хотят; Панова даже РІ таких фильмах практически РЅРё Рѕ чем, как «Сережа», РіРґРµ, РїРѕ сути, РІСЃРµ события РјРѕРіСѓС‚ выглядеть таковыми лишь СЃ точки зрения пятилетнего мальчика,— невероятно изобретательна именно РїРѕ части динамики. РќРё РѕРґРЅРѕРіРѕ долгого плана — режиссеры чувствуют темп ее РїСЂРѕР·С‹ Рё стараются ему соответствовать, особенно удачно, РїРѕ-моему, тот же Венгеров РІ «Високосном годе»; там РјРЅРѕРіРѕ РґСЂСѓРіРёС… недостатков РІСЂРѕРґРµ компромиссности, наивности,— РЅРѕ пановская манера видеть РјРёСЂ, стремительно схватывая главное, там чувствуется.

И третья — совсем неожиданная — подспудная тема: Панова РІСЃРµ-таки росла Рё воспитывалась РІ большом имперском РіРѕСЂРѕРґРµ начала века, РѕРЅР° застала Серебряный век, читала СЃ детства РЅРµ только Чарскую, РЅРѕ Рё своего любимца Леонида Андреева, Рё Сологуба, Рё — СѓР¶ обязательно — Блока, которого чуть РЅРµ всего знала наизусть. И Сѓ РЅРёС… — поэтов, прозаиков Рё лучшего драматурга этой СЌРїРѕС…Рё — научилась символизму, то есть обобщению, то есть умению РЅРµ РІСЃРµ сказать вслух; впоследствии РІРѕР·РЅРёРє, как называла это РќРѕРЅРЅР° Слепакова, «советский символизм» — то есть вынужденные недоговорки, умолчания Рё обобщения; РЅРѕ, диктуясь чисто политическими моментами, это превратилось РІ прием, привело Рє образованию мощнейшего подтекста РІ РїСЂРѕР·Рµ Трифонова, Казакова, Стругацких (еще нельзя РЅРµ назвать Фриду Р’РёРіРґРѕСЂРѕРІСѓ, Сусанну Георгиевскую — РѕРЅРё этим же приемом владели РІ совершенстве, Р° ведь РЅР° РЅРёС… воспитывались именно подростки). РџРѕРјРёРјРѕ символистской поэтики умолчаний, которая младосимволистам помогала казаться таинственными, Р° РёС… советским ученикам — избегать столкновений СЃ цензурой, для литературы Серебряного века характерно было благородное, продиктованное заботой Рѕ РЅРѕРІРѕРј широком читателе стремление: писать увлекательно, РЅР° сильном материале. Панова РЅРµ пишет Рѕ повседневности, считая ее суетливой; РѕРЅР° РіРѕРІРѕСЂРёС‚ Рѕ том, что, РїРѕ ее определению, «вдавилось РІ сердце». Рутина Рё быт даны Сѓ нее фоном, РІ кратком Рё беглом пересказе,— действие ее РїСЂРѕР·С‹ всегда РїСЂРѕРёСЃС…РѕРґРёС‚ РІРѕ время мировых катаклизмов, всегда связано СЃ эсхатологическими предчувствиями, Р° если речь идет Рѕ сравнительно мирных пятидесятых—шестидесятых, РѕРЅР° старается изображать сильные мелодраматические коллизии, как РІ изумительной судебной зарисовке «Шура, Маня Рё РђРЅСЏВ». Писать интересно, то есть так, чтобы события, настроения, темпы менялись РїРѕ С…РѕРґСѓ текста быстро Рё РЅР° первый взгляд гладко,— РѕРЅР° училась Сѓ журнальной, РІ том числе Рё массовой, литературы девяностых Рё девятисотых. Кстати, тому же выучилась другая книжная девочка — Саша Выгодская, более известная РїРѕРґ именем Александры Бруштейн; Бруштейн своей гениальной, без преувеличения, трилогией «Дорога СѓС…РѕРґРёС‚ вдаль» воспитала несколько поколений хороших детей, РЅРѕ РѕРЅР° Рё РІ личной своей жизни служила источником тепла Рё веры для десятков коллег. Именно Сѓ нее РјРЅРѕРіРѕРјСѓ научилась Фрида Р’РёРіРґРѕСЂРѕРІР°; именно РѕРЅР° первой заметила Рё похвалила драматургию Пановой — Рё Панова навеки осталась ее благодарной ученицей. Бруштейн как никто умела быть увлекательной — Рё РјРЅРѕРіРѕРµ проговаривать вполголоса: конспирации РѕРЅР° научилась еще РІ старших классах гимназии.

Р’РѕС‚ это причудливое смещение советского репортажа, кинематографической эстетики Рё Серебряного века дало нам РїСЂРѕР·Сѓ Веры Пановой — РІ которой содержание, страшно сказать, РІ самом деле бедней, незначительней формы. Рђ РІ форме этой — сразу несколько важнейших сообщений, которые РјС‹ считываем подсознательно, потому что РѕРЅРё невербальны. Так интонация, голос для нас важнее сути сообщения: если кто-то нас ласково ругает — это душеспасительней, целительней, чем если кто-то РіСЂСѓР±Рѕ, фальшиво, СЃ тайной ненавистью хвалит. Р’РѕС‚ Панова Рё берет именно голосом, интонацией — СЃСѓСЂРѕРІРѕР№, глубоко таящей сентиментальность; берет аскетической, восходящей Рє двадцатым годам, лаконичной фразой, часто — коротким, РІ РґРІР° предложения, абзацем: ее РїСЂРѕР·Р° РїРѕРјРЅРёС‚ опыт Шкловского, Сѓ которого плотность мысли такова, что членение РїСЂРѕР·С‹ РЅР° фразы-абзацы РЅРµ воспринимается как искусственное. РўСѓС‚ есть Рё «скрытая теплота», Рё отказ РѕС‚ любых излишеств, Рё романтическая вера РІ РЅРѕРІРѕРіРѕ человека (для которого это Рё пишется — ведь Сѓ него мало времени, РѕРЅ вечно РєСѓРґР°-то едет или что-то строит, Сѓ него РЅР° себя, РЅР° любимые удовольствия РІСЂРѕРґРµ чтения, хорошо если час личного времени). РўСѓС‚ есть истинно ленинградское благородство подчеркнутого внимания Рє форме, забота Рѕ полном отсутствии лишнего,— Ахматова, скажем, так писала литературоведческие статьи, РґР° Рё мемуары, пожалуй. Никаких введений, долгой экспозиции: такой-то ехал РєСѓРґР°-то, Рё понеслась. Если поезд идет СЃ СЋРіР°, СЃ курорта, то — смуглые СЂСѓРєРё студенток РЅР° простынях казались почти черными. И РІРѕС‚ вам весь этот южный августовский поезд, доедающий черешню, соскучившийся РїРѕ РњРѕСЃРєРІРµ Рё одновременно РЅРµ желающий возвращаться Рє осени Рё работе. Героев Р·РѕРІСѓС‚ РїРѕ фамилиям или прозвищам. Глава — РЅРµ больше страницы, Р° СѓР¶ если больше, то РІ нее напихано столько событий, что читатель РЅРµ РІСЃРµ СѓРїРѕРјРЅРёС‚. Чувства РЅРµ описываются Рё даже РЅРµ называются — Р° что-РЅРёР±СѓРґСЊ РІСЂРѕРґРµ: «Поначалу обмерла, РєРѕРіРґР° Игорь предстал перед ней, ростом РІ сажень, РЅР° лице РІСЃРµ большое, мужское: РЅРѕСЃ, СЂРѕС‚, щеки, складки вдоль щек. Желтые волосы стекали РЅР° РіСЂСѓРґСЊ Рё плечи. РСѓРєРё белые были, длиннопалые. РћРЅ Рє ней потянулся этими руками, РѕРЅР° вскочила, распласталась РїРѕ стене, каждая жилка РІ ней боялась Рё билась. Рђ РѕРЅ смеялся Рё манил ее длинными руками, Рё РѕРЅР°, хоть Рё дрожала РІСЃРµ сильней, тоже стала смеяться Рё пошла Рє нему РІ СЂСѓРєРёВ».