ТРЕВОЖНАЯ МОЛОДОСТЬ ДОЧЕРИ КОРОЛЯ 36 страница

Его губы продолжали двигаться уже после того, как обгорело горло. Несчастный проповедник не мог больше издать ни звука, даже застонать, но наблюдавшие заметили, что после того «как рот у пего стал совсем черный и распух язык, губы продолжали шевелиться, пока их не съел огонь». Единственное, чем мог еще управлять Хупер, были руки, и он стучал ими в грудь, как бы каясь перед Богом, а затем одна упала вниз, а вторая быстро барабанила по тому, что осталось от груди, хотя с пальцев «капали жир, вода и кровь». Только спустя некоторое время его голова безвольно опустилась вниз, и он умер.

Хупер сгорал заживо почти три четверти часа. «С покорностью агнца он вынес высшую степень мучений, — записал исследователь преследований протестантов Фокс, прочтя присланное ему описание последних минут Хупера, — он не дергался — пи вперед, ни назад, ни в какую сторону. Вся его нижняя часть была объята огнем, из живота выпадали кишки, но он умер тихо, как младенец в постели. И вот теперь сей благословенный мученик царствует, обласканный Господом, на небесах, угот-ованиых верным Христу еще до основания мира. И мы, христиане, должны славить Бога за то, что он ниспослал нам таких верных праведников, как Хупер».

 

ГЛАВА 41

 

Когда нестерпим тирании гнет

И правят страною жестокость и зло,

Когда страдает простой народ

И время огня и меча пришло,

В час казней и пыток, несчастий и бед

Взываем мы к нашей Элизабет!

 

 

Хупер был одним из нескольких протестантов, сожженных за ересь в феврале 1555 года. В некоторых исследованиях это событие обозначается как начало нового этапа в правлении Марии, однако в феврале 1555-го никакой кровавой кампании против протестантов еще не начиналось. Просто некоторые еретики понесли заслуженное наказание, которого давно ждали. Епископа Гардинера — он в конце января судил в своем епископальном суде Хупера и его единомышленников — обвиняли в том, что он был «слишком мягким и деликатным» по отношению к виновным в «кошмарной и в высшей степени дерзостной» ереси. Считалось, что еретики — не обычные преступники и не могут восприниматься как простые поджигатели, убийцы или предатели. Они покусились не только па человека, по и на Бога! Распространяя ложь о природе Бога и его священных символах, они были для общества опаснее, чем зараженные проказой или потницей. Еретики являлись разносчиками гораздо худшей моровой язвы, которая приводила к духовной гибели и отказу от вечного загробного блаженства.

Гардинер полностью разделял эту точку зрения, считая ересь худшим злом из всех возможных, но он осознавал политическую опасность слишком поспешных действий в деле ее подавления. «Для меня, — говорил он, — церковная ересь — это как нарыв па теле человека. Несмотря на сильную боль, его необходимо вскрыть, иначе он сгноит все тело».

Как видим, высказывание весьма сдержанное, хотя Пэд-жет со своими единомышленниками в Совете постоянно называл лорд-канцлера кровавым палачом.

Следует заметить, что при дворе Марии и за его пределами не было никого, кто бы не требовал сожжения еретиков. Совет обсуждал этот вопрос начиная с лета 1554 года, и говорили, что особенно яростно за самые жестокие наказания для не отрекшихся от своих убеждений протестантов выступал казначей Полет. Реджинальд Поул, много размышлявший о мученичестве и больше двадцати лет близко связанный с кардиналами-реформаторами, был полон решимости сражаться с ересью любым оружием, какое только имеется в распоряжении церкви. Среди его единомышленников был кардинал Ка-рафа, глава ордена тиетинов, будущий папа Павел IV, немилосердный к протестантам, лично надзиравший за пытками и безжалостными гонениями, проводимыми папской инквизицией. На континенте Поул находился па переднем крае воинствующей католической реформации и принес эти радикальные идеи с собой в Англию.

Ренар, следивший за протестантской угрозой с самым пристальным вниманием, считал, что, если епископов не обуздать, они отправят на костер всех еретиков. Вызывали тревогу статьи Лондонского епископа Боннера, опубликованные осенью 1554 года. В них почти в каждом абзаце встречалось слово «инквизиция», и, чтобы оправдать их публикацию без одобрения короля, королевы или Совета, Боннер заметил, что «в религиозных делах надо действовать твердо и без страха». Как и Ренар, Боннер осознавал опасность протестантского бунта как реакцию на сожжения еретиков, но причин прекращать эти казни не видел. Напротив, он рекомендовал их продолжать, но действуя втайне.

Опасаясь слишком большого усердия епископов в этом вопросе, Ренар тем не менее верил, что Филипп, если захочет, сможет их сдержать. Но король не захотел. Причиной этому была его глубокая личная неприязнь к малейшему намеку на ересь. Конечно, сразу же после того как начались сожжения еретиков, Филипп решил на всякий случай от них отмежеваться и вывести из-под удара всех остальных испанцев, потому что подобная политика здесь могла привести к восстанию. Он повелел своему капеллану осудить сожжения, но это был всего лишь жест. Большую часть жизни Филипп прожил среди знаменитой испанской инквизиции, где в течение нескольких веков наказать за религиозные заблуждения мучительной смертью считалось богоугодным деянием. Инквизиторскую машину на полный ход запустила его прапрабабушка (она же бабушка Марии), королева Изабелла, а главный наставник Филиппа в государственных делах, его отец Карл V, по некоторым оценкам, сжег, обезглавил и похоронил живьем в своих фламандских землях по крайней мере тридцать тысяч лютеран и анабаптистов. В том же 1555 году по его повелению казнили семьдесят человек в месяц. Капеллан Филиппа, приехавший с ним в Англию, Альфонсо-и-Кастро, был известен как решительный гонитель еретиков. Свои трактаты на эту тему он посвящал испанскому принцу.

Обычно Филипп старался держать свои чувства при себе, но однажды в откровенном письме, написанном спустя четыре месяца после прибытия в Англию, заметил относительно англичан, назначенных быть его личными слугами в спальных покоях: «Я не уверен, что они достаточно добрые католики, чтобы постоянно находиться при моей персоне». Изощренная жестокость Филиппа во всем объеме проявилась вскоре после того, как он стал королем Испании. Филипп невероятно усилил работу инквизиции и лично председательствовал на многочисленных аутодафе, проводимых на городской площади в Вальядолиде. Сохранилось свидетельство, согласно которому король на вопрос одного из мучеников, за что он предает его такой жестокой смерти, ответил: «Если бы у меня был сын, такой же упрямый, как ты, я бы сам принес хвороста на его костер».

Странно, но об отношении Марии к февральским казням Хупера и остальных в хрониках ничего не говорится. Обсуждая в своих письмах сожжение еретиков, Ренар делает акцепт не па Марии, а на Филиппе. Разумеется, ему хотелось подчеркнуть превосходство Филиппа, но если бы Мария была среди наиболее яростных приверженцев сожжений, то в его депешах это бы обязательно как-то отразилось. Как и все в ее окружении, Мария считала, что еретики заслуживают самого сурового наказания и что сражение с неправедной верой — одна из важнейших задач ее правления. И все же сохранилась заметка, сделанная «ее собственной рукой», из которой ясно следует, что борьбу с протестантами с помощью репрессий она считала мерой временной и что такая политика должна проводиться без мстительности и благоразумно.

Чтобы охладить пыл чиновников, она приказала членам Совета лично осуществлять надзор за казнями на костре в Лондоне, обращая особое внимание не на самих преступников-еретиков, а на то воздействие, которое их казнь оказывает на окружающих. Филипп питал к еретикам физическое отвращение, Мария же находила их просто презренными отщепенцами, которые вводят в заблуждение других, слишком невежественных, чтобы осознать правду, и потому губящих себя в пучине ереси, не позволяя своей душе получить спасение на небесах. «Что касается наказания еретиков, — писала она, — то я считаю, что было бы хорошо наложить наказание в самом начале, без большой жестокости или пристрастия, но соблюдая должную строгость по отношению к тем, кто выбрал лживую доктрину, чтобы обманывать простаков. При этом надо дать этим людям возможность ясно уразуметь, что они осуждены не без основания. Тогда другие, узнав правду, будут остерегаться быть соблазненными впадением в ересь. Очень важно также, чтобы в Лондоне никто не был сожжен без присутствия кого-то из членов Совета. А во время такой казни, здесь и в любом другом месте, должна быть произнесена добрая и благочестивая проповедь».

Следует отметить, что в христианском мире не было кон фессии, которая бы с большей яростью, чем протестанты, требовала подвергнуть мучительной казни всех виновных в религиозных заблуждениях. Здесь они отличались от католиков лишь в суждении, что истинно, а что ложно. Во всяком случае, Джон Нокс более страстно желал видеть на костре Гардинера, Танстола и Боннера, чем любой из католиков хотел сжечь его. «Это не только законно — наказать смертью таких, которые стремятся ниспровергнуть истинную веру, — писал он, — но к этому следует обязать магистраты и вообще всех людей». Здесь он вторит словам Жана Кальвина, который утверждал, что любой, кто считает, что казнить еретиков несправедливо, так же виновен, как и сами еретики. Во время правления Эдуарда Кальвин советовал герцогу Сомерсету: «Ни в коем случае не следует допускать никакой сдержанности и терпимости. Этим можно погубить дело оздоровления религии». Эту точку зрения разделяли почти все лидеры протестантов: Меланктон, Беза, Фарель и Лютер, чьи последователи в Германии не позволили английским беженцам поселиться на их землях, потому что те отказывались признавать физическое присутствие Иисуса в священных символах. В Англии Джон Филпот, разоблачая группу своих же единомышленников-протестантов, называл их «горячими головешками из ада», которых дьявол «уполномочил в наши дни осквернять Евангелие». «Такие негодяи, — писал он, — достойны быть сожженными без жалости».

Таким образом, первые сожжения протестантов в феврале 1555 года, как мы видим, не были вызовом общественной морали, но возбудили сильный гнев их единоверцев по отношению к королеве и правительству. Существенно увеличилось число поставленных к позорному столбу за то, что они произносили «ужасную ложь и подстрекательские слова против Ее Величества королевы и Совета». Менестрели, которые совсем недавно писали хвалебные песни во славу нового правления, теперь сочиняли баллады о «плохих делах» королевы и жестокости епископов. Ученик менестреля из Колчестера пришел в деревню Раф-Хедж петь на свадьбе. Он исполнял старые антипапские песни времен правления Генриха и Эдуарда и новую балладу «Вести из Лондона». В ней высмеивались месса и королева. На следующий день приходский священник донес на него местным властям, и молодой менестрель был наказан.

Как и во времена правления Генриха, сила народного мистицизма сейчас также была направлена против правящего монарха.

«Когда сучья и ветви начнут набухать почками, из Тауэра выйдут две Марии и принесут жертву своей собственной кровью», — говорилось в одном туманном предсказании. Другие недвусмысленно предрекали смерть Марии и восхождение на престол Елизаветы. Ходили настойчивые слухи, что Эдуард на самом деле не умер и вновь взойдет на престол. Удивительно, но эта надежда существовала в народе много лет. Мария пыталась остановить распространение подобных россказней, посылая письма мировым судьям с приказами «использовать все возможные средства и способы усердной проверки от человека к человеку, чтобы найти авторов и публикаторов этих вздорных пророчеств и неправедной молвы, которая является основой всех бунтов». Однако все продолжалось, как прежде.

Когда пошли последние месяцы беременности Марии, в народе начали распространяться другие слухи. Говорилось, что королева замыслила выдать чужого ребенка за своего. Была арестована Элис Первик, жена лондонского купца, которая говорила, что «ребенка носит не Королевское Величество, а другая леди и ребенок этой леди, когда она его произведет на свет, будет назван ребенком королевы». Люди французского посла стремились разнести этот слух как можно шире, а бунтовщики из Хемпшира собирались использовать его для того, чтобы поднять население на восстание против королевы с целью возвести на престол Елизавету и Кортни.

Рождественские празднества при дворе прошли так, как и было задумано. На пиршествах и представлениях испанцы и англичане в равной степени продемонстрировали и великодушие, и вспыльчивость. Были показаны живые картины из жизни венецианских сенаторов и галерных рабов, а также представление с «Венерами или влюбленными леди» и «Купидонами». «Венеры» ходили на котурнах, «не очень высоких по сравнению со старинными» ради экономии, но головные уборы на них были дорогие — высокие шлемы с блестками и сеткой, украшенные разноцветными шелковыми цветами. На «Купидонах» были рубашки из белой шелковой тафты, а в руках — луки с тетивой из «переплетенного шелкового кружева». Крылья из перьев специально для них изготовил известный лондонский мастер.

После полудня свита Филиппа пригласила английских вельмож на турнир. Но это были уже не безобидные испанские «игры с лозой», а довольно грубые пешие сражения с копьями и мечами. В нескольких случаях королю и его приближенным удалосВ доказать английским противникам свое превосходство, но поединки легко выливались в недовольство и ссоры. Одному испанцу заклеймили лоб и отрезали одно ухо за то, что он ранил человека в церкви, а позднее у ворот Вестминстерского дворца другой дворянин из свиты Филиппа бросился на англичанина с рапирой, в то время как двое других испанцев держали его за руки. Убийцу повесили на Чаринг-Кросс, но двух его сообщников Мария помиловала. Плохо закончилась устроенная по соседству с дворцом травля медведя, когда «огромный слепой медведь» доведенный до бешенства мучившими его собаками, разорвал цепь и ринулся на толпу. Он схватил одного из воинов за ногу и содрал большой кусок плоти от икры до колена. Человек этот через три дня умер, что стало с медведем, хроникер не записал.

Турниры продолжались всю зиму, и в первые недели марта стало очевидно, что Филипп решил отложить свой отъезд на континент до родов Марии. К этому времени он уже вошел во вкус поединков в английском стиле, и турнир, проведенный на Благовещение 1555 года, стал самым интересным из всех. Сражающиеся испанец и англичанин были в белом, а король и его свита — в голубых безрукавках с желтыми украшениями. На их шлемах красовались большие плюмажи из голубых и желтых перьев. Их оруженосцы и слуги, расчищавшие путь, были одеты в атласные костюмы и шляпы, а другая группа была одета турками — все в красном, с соколами на руках и большими мишенями. Королева вместе со своим двором с интересом следила за поединками. Участники сменили много лошадей и не успокоились, пака не сломали больше сотни копий.

Мария получала удовольствие от этих зрелищ и участия в них супруга, но венецианский посол заметил, что она нервничает. Королева испытала большое облегчение, узнав, что Филипп остается в Англии, но все равно не могла избавиться от страха, наблюдая, как он отважно мчится на соперника и обменивается с ним ударами с поразительной быстротой и точностью, каких никогда не показывал на турнирах, устраиваемых для него отцом во Фландрии. В день Благовещения «она не могла скрыть страха и обеспокоенности» за короля и после того, как он провел много поединков, послала ему записку, «умоляя больше не подвергать себя опасности». Получив записку, тот сразу же покинул ристалище.

 

* * *

 

В пасхальную неделю королевская чета отправилась в Хэмптон-Корт, где в присутствии главных придворных Мария прошла церемонию удаления на роды. Через месяц, самое большее шесть недель, должен был наступить «счастливый час» родов. Мария предпочла бы удалиться в Виндзор, но он был слишком далеко от столицы. В Хэмптон-Корте будет ей безопаснее под защитой гвардии, столичного гарнизона и арсенала Тауэра.

Прежде чем отправиться в свои покои, Мария стала свидетельницей начала второго этапа религиозной коптррефор-мации. После разорения монастырей многие францисканские и доминиканские монахи жили в нищете во Фландрии, тщетно ожидая восстановления справедливости. Теперь Мария возвратила их в Англию, вернув то немногое из бывшей монастырской собственности, которая не попала в частные руки, а принадлежала королевской семье. К монахам «в Лондоне отнеслись очень по-доброму». Начали восстанавливать свой орден и бенедиктинцы. Шестнадцать бывших монахов, которые с 30-х годов жили как миряне, снова возобновили свои службы, хотя были по-прежиему лишены всего имущества и земель. Они испросили аудиенции у королевы и предстали перед ней все вместе, с тонзурами и в монашеских одеяниях. Такого количества монахов сразу Мария не видела с детства и заплакала от радости, как только они вошли в тронный зал.

Вот так счастливо удалилась Мария па роды. Окруженная фрейлинами, она отдыхала и мечтала о младенце, следя за появлением признаков, указывающих на приближение родов. По словам Реиара, появление ребенка ожидалось примерно 9 мая, и уже были начаты окончательные приготовления комнаты для родов и детской. Фрейлины проводили время за шитьем многочисленных и разнообразных одежд для королевы, ее головных уборов и постельных принадлежностей. Все пеленки и покрывала должны были быть обязательно вышитыми, белье для крещения тоже. Одежды королеве шили из мягчайшей голландской ткани с изящными украшениями из серебряных нитей и шелка на шее и запястьях. Так же были отделаны простыни и все остальное. Лекари готовили инструменты, под их наблюдением обставляли комнату для родов соответствующими столами и скамейками, кувшинами и флаконами с душистой жидкостью, которая должна была очищать воздух.

Радости от присутствия на этих родах они не предвкушали. В феврале Марии исполнилось тридцать девять лет, и хотя беременность проходила как будто бы нормально, все равно королева не полностью освободилась от меланхолии и своих хронических болезней. Марии эти свои опасения лекари, конечно, не открывали. Напротив, они старались ее всячески воодушевить. Вскоре после удаления к пей в-дворцовые апартаменты в Хэмптон-Корте доставили крестьянку с тремя новорожденными младенцами. Женщина «низкого звания и такого же большого возраста, как и королева», несколько дней назад родила тройню. Все младенцы были крепкими и здоровыми. Мать была уже на ногах, «в хорошем самочувствии», и Марии было очень приятно их всех видеть.

В пасхальное воскресенье протестант Томас Флауэр совершил в приходской церкви Святой Маргариты в Вестминстере акт возмутительного кощунства. Флауэр, сам бывший священник и монах с острова Или, очевидно, пришел на мессу с намерением совершить какое-то зло, поскольку переоделся воином и имел при себе деревянный нож. Во время наблюдения за священником в церковном облачении, стоявшим перед алтарем с потиром, полным освященных облаток, его вдруг охватил гнев. Кинувшись к алтарю, Флауэр прокричал свя-щеннику, что тот занимается идолопоклонством и обманывает людей, затем нанес ему несколько ударов ножом в голову и руку, так что кровь от ран хлынула на ризу и в потир. Священник замертво повалился на пол, а толпа прихожан в ужасе выбежала из церкви. Пронзительные крики привлекли внимание находившихся поблизости горожан, они схватили оружие и ринулись в церковь за Флауэром. Вначале говорили, что убийца священника в церкви Святой Маргариты таким образом подавал сигнал к всеобщему восстанию против иностранцев в Вестминстере, что сильно встревожило все население этого квартала. Но вскоре стало очевидным, что Флауэр действовал один. Его заточили в тюрьму Ныогейт, и через некоторое время он был осужден за «злое и порочное» деяние.

Преступление Флауэра явилось как бы ответом на вторую волну сожжений еретиков, которые имели место в графстве Эссекс, пограничных районах Уэльса, а также пригородах Лондона. На той неделе, когда Мария радовалась, принимая во дворце бенедиктинцев, на Смитфилд был сожжен второй узник (первый, Джон Роджерс, погиб здесь 4 февраля), а на следующей неделе в нескольких городах графства Эссекс смерть на костре приняли пять человек и, кроме того, один парикмахер в Молдене. На одном из мест казни случился «небольшой бунт». Когда лорд Дакр и его люди привезли узников к назначенному месту, «здесь собралось огромное количество народа, какое доселе на подобных зрелищах не видывали». Приговоренные обратились к толпе, убеждая их продолжать борьбу за веру и, если понадобится, «как они, перенести любые преследования и муки». Присутствующие были настолько возбуждены, что представители власти опасались за свою жизнь, поскольку в толпе «очень крепко ругали» тех, кто приказал казнить этих людей. Когда поднялось пламя костра, начали раздаваться громкие выкрики, что гибнут «святые мученики». Их предсмертные слова были записаны и потом передавались из рук в руки. В этот же день люди разгребли пепел, чтобы похоронить останки страдальцев за веру.

После покушения Флауэра и других подобных происшествий король и королева повелели прислать в Хэмптон-Корт дополнительно «настоящих и преданных государству людей». По соседству с дворцом расквартировали несколько отрядов воинов с пушками. Аналогичные меры предосторожности были приняты в Лондоне — из опасения, что наводнившие город «праздные бродяги» могут попытаться воспользоваться любой «неприятностью» во время родов королевы, чтобы начать грабить дома богатых горожан. У городских ворот увеличили количество стражи, а по улицам всю" ночь ходили патрульные. Знать, стараясь не обращать внимания на большое скопление воинов, начала стекаться во дворец, чтобы присутствовать при рождении наследника престола. Филипп удивил всех, посетив свадьбу сына графа Арундела, лорда Мелтраверса. Он прибыл в дом графа со всеми своими приближенными и подарил невесте великолепное ожерелье стоимостью в тысячу дукатов. Буквально через несколько дней во дворце была устроена еще одна свадьба. Сын графа Суссекса, лорд Фит — цуолтер, с огромной помпой женился на дочери графа Саут — гемптона. Чтобы оказать жениху и невесте еще большую честь, Филипп вместе с остальными гостями принял участие в турнире.

Рано утром во вторник, 30 апреля, пришла весть, что вскоре после полуночи королева родила принца. Боль она перенесла небольшую и сейчас нормально себя чувствует. Мальчик красивый, можно сказать, безукоризненный. Королевские чиновники это сообщение подтвердили, так что к полудню па улицах запылали праздничные костры и зазвонили все колокола. В этот день ни одна лавка открыта не была, а на площадях и в купеческих дворах были выставлены столы с даровым вином и мясом. Вокруг каждой церкви священники устроили крестные ходы с пением Те Deum «в честь рождения нашего принца». Отплывающие моряки понесли эту радостную весть с собой на континент.

К вечеру 2 мая императорский двор испытал «радость безмерную», услышав о рождении принца, а в четыре утра 3 мая император послал за английским послом, чтобы услышать из его уст официальное подтверждение этого события. Мейсон сказал, что он тоже слышал весть из Лондона, но пока никаких официальных сообщений из дворца не поступало. Карл, видимо, был «не склонен подвергать известие какому-либо сомнению», то же самое его сестра в Антверпене. Она «приказала звонить в большой колокол, чтобы дать знать всем людям, что весть правдива». Стоящие в гавани корабли английского купца принялись палить из всех пушек, а их капитаны встретились, чтобы обсудить план «достойного празднества на воде». Но еще до того, как они успели договориться, из Брюсселя пришли сведения о том, что радость преждевременна. Герцог Альба прислал императору сообщение из Хэмптон-Корта, что никакого ребенка не было, у королевы еще не начались роды. Императорский дворец возвратился к своему привычному режиму «надежд и ожиданий», но лондонцы были разочарованы и обижены. «Трудно передать, — писал венецианский посол Мишель, — как сильно это привело всех в уныние».

 

ГЛАВА 42

 

И мельничья дочка в платьишке своем посконном

Все краше, чем Мэри — владычица без короны!

 

 

Ожидалось, что ребенок Марии родится в конце апреля. Главные фрейлины королевства прибыли в Хэмптон-Корт, чтобы стать свидетельницами родов, и во дворце каким-то образом для всех гостей нашлось место. Уже были закончены и шитье, и вышивка, приготовлены кормилицы, прилажены колыбельки. В покоях Марии стояла «очень роскошная и великолепно украшенная» королевская колыбелька. На ее деревянной поверхности были выгравированы стихи на латыни и английском, славящие дарованную Англии Божью милость:

 

Господь, дитя, что Мэри высшей силой

Послал, во имя Англии помилуй!

 

Но проходили дни, а схватки все не начинались. Марию в этот период почти никто не видел, кроме самых приближенных дам. Она даже старалась как можно реже подходить к окну. А во дворце придворные сменили шелковые платья со шлейфами и бархатные камзолы веселых тонов на черные одеяния, потому что начался траур по бабушке короля. Наконец закончилось многолетнее убогое существование Иоанны Безумной — она умерла. По обычаю Филипп до похорон уединился в своих апартаментах. Он, конечно, собирался прервать траур для «празднования рождения наследника», но пока этого не случилось, ему вместе со свитой следовало предаваться официальной скорби, находя утешение в том, что годовой доход Иоанны, составляющий около двадцати пяти тысяч дукатов, теперь должен был перейти к нему.

Французский посол считал, что в Хэмптон-Корте разыгрывается изощренный фарс. Он никогда не питал особого уважения к Марии, а в последние годы и вовсе имел все основания для недовольства. После подавления восстания Уайат-та она по понятным причинам была с ним довольно резка, и Ноайль находил такое отношение к себе несправедливым. Он написал Генриху II, что Мария в общении с ним «потеряла все свое женское очарование». Кажется, ему было невдомек, что королеву раздражает тот факт, что французы поддерживают группу английских мятежников, которые сбежали во Францию и основали небольшую колонию в Невшателе. Эти «знатные дворяне и молодые джентльмены» численностью около двух сотен поговаривали о том, чтобы вместе с французской армией вторгнуться в Англию. Они водили дружбу с промышляющими в Ла-Манше пиратами, и французский король поощрял их всеми средствами, кроме денег и оружия. Мария выложила все это Ноайлю, обвиняя короля Генриха в вероломстве по отношению к ней и говоря, что «она никогда бы не стала предпринимать против него такие действия, даже если бы ей пообещали три королевства».

Сказав это, она вышла из комнаты, оставив посла с широко раскрытым ртом. Несколько секунд он в замешательстве смотрел ей вслед, но затем его смущение сменилось гневом, и он выместил его на первом, кто подвернулся под руку. Им случайно оказался лорд-канцлер. Ноайль обвинил Гардинера в том, что тот, вместо того чтобы слушать его разговор с королевой, занимался чтением, и напомнил епископу о старых договоренностях поддерживать друг друга. Гардинер, как известно, тоже был довольно вспыльчив и, в свою очередь, разозлился. Их спор мог перерасти в серьезную ссору, если бы Ноайль не заметил, что они не одни. В противоположном конце галереи находился один из секретарей Реиара, притворяющийся погруженным в свои мысли, но на самом деле ловящий каждое сказанное ими слово, чтобы вскорости донести своему господину. Злобно пробормотав что-то невнятное, Ноайль удалился.

И вот теперь, проходя в Хэмптон-Корте мимо одетых в черное английских и испанских придворных, возносящих молитвы и преисполненных ожиданиями радостного события, которое вот-вот должно было наступить, он внутренне смеялся над ними. Потому что совершенно точно знал: никакого ребенка не будет. И не может быть, поскольку не было никакой беременности. Один из его осведомителей — человек, пользующийся доверием и у Сюзанны Кларенсье, и у повивальной бабки, которые постоянно общались с королевой, сказал ему, что обе женщины уже давно заметили это. Мария была «бледная и осунувшаяся», но, кроме вздутого живота, никаких признаков беременности у нее не было. Повитуха, «одна из лучших в городе», считала, что королевские лекари либо невежественны, либо просто боятся сказать королеве правду. Да и сама она, «больше для того, чтобы утешить ее словами», осмеливалась время от времени тактично намекать, что, возможно, сроки родов «неправильно определены». Уже несколько месяцев ходил слух, что увеличение живота королевы было всего лишь следствием «опухоли, которая часто случается у женщин». Слышали, как один из лекарей Марии сказал (видимо, чтобы придать диагнозу некую благовидность), что королева очень мало ест и это создает угрозу для жизни ребенка и ее самой. Все эти свидетельства были более чем достаточными, чтобы убедить Ноайля, что «сераль» в Хэмптон-Корте — как он называл удаление королевы на роды — был всего лишь нелепым притворством, а королева — либо откровенная лгунья, либо жалкая простушка.

Тем не менее истинное положение дел было гораздо сложнее, чем кто-либо это осознавал. Начать следует с того, что повитуха, рассказав осведомителю Ноайля об отсутствии у королевы симптомов беременности, была неточна. Вполне вероятно, что для ее опытного глаза это могло быть и очевидным, но симптомы были, и достаточно убедительные, так что у несведущих наблюдателей при дворе и у самой Марии не было никаких сомнений, что она действительно готовится стать матерью. Например, Ренар, обмануть которого было очень трудно, с уверенностью писал, что «королева поистине носит ребенка, поскольку чувствует его, и есть другие привычные симптомы, такие, как состояние грудей». Венецианский посол Мишель в своих записках, сделанных через несколько лет ; после описываемых событий, заверял синьорию, что «наряду со всеми остальными явными признаками беременности было набухание сосков, из которых выделялось молоко». Оглядываясь назад и вспоминая все, что он видел и слышал во время подготовки Марии к родам, Мишель считал, что «в этом деле не было ни обмана, пи злого умысла, а всего лишь ошибка, причем не только со стороны короля и королевы, по и со стороны советников вкупе со всем двором».