Роль кушетки в психоанализе

В техниках психоанализа использование образа тела становится возможным именно благодаря тому, что схема тела нейтрализована положением лежа пациента. Он включается в игру, и в то же время для него становится невозможным видеть тело и в особенности лицо аналитика, что вызывает у анализирующего воображаемое представ­ление другого, а не схватывание видимой реальности. Таким образом, имеет место отсутствие наслаждения визуальными влечениями и фрустрация наслаждения от аудитивных влечений (поскольку больше говорит пациент, а аналитик говорит очень мало). В какой-то степени Шрейд пользовался, сам того не подозревая, образом тела, и он этим пользовался даже больше, чем мы сейчас, поскольку он накладывал своим пациентам запрет на генитальное удовлетворение в течение всего срока лечения.

Поиск желания и защита против желаний составляют конструк­тивные речевые процессы для образа тела, целью которых является предохранение целостности схемы тела, т. е. самого тела как связную телесную совокупность, которая должна оставаться целостной, чтобы воспринимать. Так, при очень сильной боли весь организм (весь психический аппарат?) предчувствует, что встреча с препятствием Для тела, страдающего в том или ином раненом или больном месте, может нарушить его безопасность, и это защита себя в соблюдаемой Дистанции по отношению к другим. Это исходит от схемы тела, вооб­ражаемого сознательно, здесь речь не идет об образе тела.


 


Бывает, что аффективные процессы отрицания удовольствия— неудовольствия или идеативные процессы отрицания эротического объекта посредством языка тела или вербального языка имеют целью предохранить субъект от повторного опыта, от которого он может ожидать лишь неприятное1. Интересным для аналитика будет ухватить динамику бессознательного желания на его разных уровнях: сначала уровень тела-объекта, затем уровни, открываемые образом тела каждой стадии в ее бессознательном тройном аспекте: бессозна­тельный мимический язык, висцеральный и жестовый.

В случае лепки колодца, упомянутом мной2, мы увидели, как анальный частичный образ тела мог оказаться актуализированным в проживаемом опыте отношении. Приведем в качестве иллюстрации пример девочки, которая на первом сеансе нарисовала, будучи одна со мной, очень красивую вазу с распустившимися цветами, указав уровень воды, куда помещены стебли. Затем, пока я беседовала в присутствии девочки с ее матерью, она сделала другой рисунок: маленький цветочный горшок без уровня воды с маленьким букетом завядших цветов. Видна разница между образом тела девочки, каким она его бессознательно ощущает в присутствии матери, и ее образом тела в отсутствие матери. По отношению к матери она чувствует себя ничтожной и увядшей, в то время как в качестве единственной собе­седницы аналитика, который ее слушает, она себя ощущает вправе расцвести и пребывать в нарциссической соблазнительной красоте.

Схема тела этой девочки не менялась в присутствии матери; зато ее присутствие влекло изменения в образе тела и, вследствие этого, в его проективной репрезентации. Эта модификация позво­ляет понять нарушенные в настоящий момент отношения между матерью и дочерью. Симптомы, послужившие мотивами для консультации, получают иллюстрацию в рисунках. Ребенок выра­жает в них то, что ощущается как рана в его нарциссизме в отно­шении с матерью, то, что может быть развязано, декодировано лишь благодаря психоаналитической работе. Это декодирование должно происходить не только по отношению к желанию девочки в ее отношении с желанием матери и обратно, но также по отно­шению к желанию каждой из них в их эдиповом треугольнике отношений — актуальном для ребенка, прошлом для матери, — т. е. по отношению к объекту их генитального желания: для девочки это отец, иначе говоря, супруг ее матери.

 

[1] Банальным примером этого служит застенчивость, ее язык тела- «краснеть», «потеть». Эритрофобия является неврозом, но застенчивость к неврозам не относится.

[2] См. выше, с 8.

 

Ситуация треугольника, возникающая из-за присутствия аналитика, вследствие того, что мать разговаривает с врачом, поме­щает ребенка в положение второстепенного персонажа состаривше­гося цветка1, не получающего более жизненных сил, в то время как диада «ребенок—аналитик» благотворно сказалась на ее нарцис­сизме. (Аналитик, несмотря на то, что женщина, по всей видимости, занимает в данном случае место отца.) Этот рисунок выражает болезненное ощущение от генитальной кастрации девочки, вообра­жающей себя по причине матери в позиции нежеланной для отца.

Благодаря наблюдениюи выслушиванию детей, содной стороны, в их реальных семейных и дружеских отношениях, с другой — в отношениях переноса в аналитическом сеансе, мне удалось понять первостепенную роль образа тела пациента, своего собственного и его проекции на другого в любом экзистенциальном фантазме присутствия для себя и в мире.

Техника анализа, адаптированная клетям

Предложить ребенку, пришедшему на прием, нарисовать или слепит» не означает играть с ним. Для психоаналитика правилом является не участвовать активно в игре ребенка, т. е. не примешивать активно свои фантазмы к фантазмам ребенка на приеме; это подраз­умевает, что аналитик не эротизирует свое отношение с пациентом и не нацеливается на репарацию. Речь идет о работе, об облечении в слова фантазмов ребенка, таких, какими их часто видят на первых сеансах, которые выражаются лишь взглядами, а не в игре. Так же


Банальным примером этого служит застенчивость, ее язык тела — «крас­неть», «потеть». Эритрофобия является неврозом, но застенчивость к невро­зам не относится.

 

[1] Цветок — проекция эрогенной зоны пассивного орально-анального образа

тела, место вынашивания плодов растений, индивидных живых созданий, но лишенных одушевленности и двигательности.



 


как и взрослые, дети приходят к психоаналитику не развлекаться и забавляться. Они приходят выразить себя по правде. Многие дети, прошедшие психоаналитическое лечение, не смогли из него извлечь для себя никакой пользы по той простой причине, что эти сеансы были им представлены как то, где они поиграют с дядей или тетей, которые любят детей. Результатом было испытанное ими эротизированное отношение, как продолжение «существа-игрушки для другого».

Роль психоаналитика как раз состоит не в том, чтобы заменить желание родителей, предполагаемое патологическим, на желание, предполагаемое здоровым, не в том, чтобы «похитить» ребенка у родителей или воспитателей, которые теоретически были, есть или будут для него плохими. Но, напротив, позволить ребенку через свои жесты, речевые знаки, к которым он добавляет свои высказы­вания, обращенные к его персоне (в присутствии родителей или в их отсутствие), узнать о том, что аналитик испытывает доверие к его родителям и что они остаются такими, какие есть, ответственными за опеку над ним, с тем, чтобы он сам смог прийти к собственному пониманию того, из-за чего он страдает. И тогда он сможет обрести себя как желающего субъекта в первичном треугольнике первосцены. И если он на самом деле страдает, принять или, по крайней мере, попытаться принять предложенный ему контракт: не играть с ним для его удовольствия, но выразить рядом с психоаналитиком через игру, пока он не может это сделать словами, свои мысли, чувства, фантазмы. Его рисунки и лепка должны быть проговорены, они находятся в ситуации переноса, как в психоаналитической технике для взрослых сновидения, фантазмы и свободная ассоциация.

Добавлю, что моим принципом по отношению к детям, не пережившим период Эдипа, даже если они не глубокие аутисты или фобисты, независимо от их возраста, является принимать их в начале лечения в присутствии родителей, часто приглашать роди­телей одних, и давать возможность всякий раз, как ребенок желает, родителям присутствовать и даже участвовать в сеансах.

Я никогда не позволяла себе во время сеанса играть с ребенком. То же и со взрослым больным. Мы не вступаем в беседу. То же и с ребенком. Мы не имеем права примешивать свои фантазмы к фантазмам больного. Наша задача — быть настроенным, наблюдая его поведение, на слушание того, что больному нужно сказать, того, что он чувствует и что думает и что а рriori нами абсолютно прини­мается.

Опираясь на свой рисунок, ребенок постепенно приходит — через ассоциации идей — к тому, чтобы говорить об отце, матери, братьях и сестрах, своем окружении, обо мне по отношению к себе и предлагаемым мною интерпретациям. Мои «интерпретации», как и в случае взрослых, — это вопросы относительно того, чтобы оживить те или иные фантазмы, и в особенности они касаются близости между ассоциациями, относящихся к тому или иному прошедшему периоду его жизни.

Рисунки и лепка, однако, предлагаются ребенку не с целью побудить рассказать об отце или матери... они являются, так же как и сновидения и фантазмы взрослых, свидетельствами бессознатель­ного. Любой рисунок, любое представление мира есть выражение, немая коммуникация, сказанное себе или сказанное другому. Во время сеанса это приглашение к коммуникации с аналитиком, к чему следует добавить, что, когда ребенок разговаривает во время сеанса (впрочем, так же как и взрослый), если он говорит об отце, матери, братьях, он говорит о них в их реальности, но об этом отце в нем самом, матери в нем, братьях в нем, т. е. уже о диалектике его отно­шения с этими реальными лицами, которые в его словах становятся уже фантазмами.

Веря в то, что он говорит об этих людях в их реальности, он говорит на самом деле о них таких, каковыми он себе их представляет, по отношению к своей собственной субъективности. Его опыт есть факт суперпозиций по мере развития его истории в его отношении со взрослыми. Отсюда возможность проецирования опыта отношений в пластическом представлении, описанном нами в терминах антропоморфизации. На мой вопрос «Кто мог бы быть солнцем?», в котором условное наклонение выражает возможность дать ассоциации с солнцем, ребенок может ответить: «Солнцем мог бы быть папа, травой такой-то...». Я еще могу спросить у него: «Если бы ты был на этом рисунке, где бы ты был?», не забывая о том, что маленький ребенок может войти в отношение лишь через проекцию. И действительно, лишь по мере переживания эдиповой кастрации и вхождения в симво­лический порядок Закона, одного для всех, реальное прямое отно­шение становится возможным. До тех пор мужчина имеет референтам папу, присутствующего или отсутствующего, женщина — маму, есть



 


она или нет. И через наблюдение проективных интерпретаций — «бабушка была бы чашкой», «дедушка был бы креслом» — мы видим, до какой степени ребенок отдает часть образа тела или целиком образ тела предметам, животным, людям и т. п. И в тот момент, когда имеет место эта проекция, он сообщает о своей бессо­знательной жизни.

Ребенку около полутора лет, он у окна, смотрит на небо. Впервые он привлечен видом звезды на еще светлом небе. Подходит мама закрыть ставни. «Подожди, подожди, смотри!» — говорит он. Мама ему объясняет: «Это звезда, это Венера, первая звезда, появляю­щаяся на небе». И она добавляет: «Холодно- Нужно закрыть окно». С сожалением покидая свое место, ребенок бросает в окно: «До свидания, принцесса!» и машет на прощание рукой звезде. Он говорит «до свидания» не принцессам из сказок, но звезде, которая блестит, как взгляд его матери, которая соотносится с принцессой в сердце ребенка, он говорит «до свидания» принцессе, каковой она для него является.

Увиденный в жизни, этот пример позволяет вообра­зить, что представляет собой небо на рисунке ребенка. Доста­точно пронаблюдать, что маленький ребенок, который смотрит на взрослого снизу вверх, видит, как голова его родителей вырисовывается на небе, когда они на улице, и приписывает их лицо воображаемому человеку, занимающему небо, т. е. своему Богу или своему Королю в реальности пространства рисунка: своему Богу «воображаемой реальности» (фантазм родительского всемогущества), реальность космического и божественного всемо­гущества — всемогуществу, господствующему над его поведе­нием, символизируемому словами «Король» или «Королева». Это его способ обнаружить в детском небе инстанции Сверх-Я или Я-Идеального'.

1 Я-Идеальное есть инстанция, которая принимает существо в реальности (некое Ты) как идеализированную опору (модель), для пред-субъекта, како­вым является Я, соотнесенное с Ты. Главная модель, имеющая право сказать "Я-собственное». В период после Эдипа субъект есть сам субъект «Я-соб-ствснного», несущий в себе Я, его поведение отмечено генитальным законом таким же образом, как это происходит у взрослых; Идеал-Я более не соот­носится с кем-либо, но с этикой, которая служит для Я воображаемой под­держкой, чтобы вступить в возраст взрослого человека.


Образ тела — до Эдипа — может проецироваться в любое представление, каким бы оно ни бьгло, и не только в человеческие представления. Так, рисунок или слепленный предмет, растение, животное или человек являются одновременно образом того, кто рисует или лепит, и образом тех, кого он рисует и лепит, какими бы он их хотел, в соответствии с тем, что он позволяет себе от них ожидать.

Все эти представления символически связаны с эмоциями, отметившими его личность в течение проживания, и учитывают эрогенньге зоны, которые были для него последовательно превали­рующими. Известно, что превалирование, элективность эрогенных зон меняется, перемещается по мере роста субъекта и развития его схемьг тела, насколько это позволяет неврологическая система ребенка (формирование которой еще не закончено при его рождении и заканчивается в 2—2,5 года). Эта эволюция к эрогенносги явля­ется не только развитием физиологической программы, она струк­турирована содержанием интерпсихической связи с другим, в част­ности, с матерью. Свидетельством этому является образ тела.

Интерпсихическое отношение означает, что не только потреб­ность имеет место быть, речь идет не только об отношении «тело— тело». Например, когда ребенок просит конфетку у матери, удоволь­ствие, которое он предвкушает, артикулируется с исчезнувшим удовольствием от контакта его рта с соском груди матери или с соской, но это удовольствие освобождено от питательности лактации, равно как и от обоняния запаха матери. Получить конфету есть доказа­тельство того, что человек, который ее дает, любит ребенка и что ребенок может чувствовать себя любимым и признанным в своем желании. Это дар любви1. В конечном счете, если ребенку отка­зывают в исполнении его просьбы дать конфету, признавая то, что за его просьбой скрывается проспба отношения, и если этот кто-то интересуется личностью ребенка в данный момент, говорит с ним, общается, это доказывает ребенку, что он любим, даже если ему отказано в материальном вознаграждении. Любовь, которую ему дают, хотя и не была удовлетворена просьба в оральном удоволь-

1 сожалению, это не всегда доказывает на практике, что он любим как лич­ность. Поскольку конфета является иногда средством отказать ему в закраши­вании отношения. Давая конфету, часто стремятся заставить его замолчать.

26


 


ствии (рта), ему дает удовольствие человеческой ценности, которое имеет гораздо больший компенсирующий эффект.

И только, как было сказано, с достижением символического порядка вследствие эдиповой кастрации настоящее отношение в речи сможет ясно выразить того, кто говорит, как субъекта, ответ­ственного за свои действия от своего Я, манифестируемого телом. До этого собственное желание ребенка, будь оно обонятельного, орального, анального, уретрального (у мальчика) или генитального (у мальчика и у девочки) характера, не может быть прямо выражено речью, автономной или переданной (и зависимой) отно­сительно той или иной обладающей правами инстанции, которые, фиксируя желание, определяют мир отношений ребенка. Он может выразить свое желание лишь посредством частичных желаний, через проективные представления, даваемые им о частичных желаниях. Отсюда теоретическое и практическое значение — в психоанализе — понятия образа тела для детей доэдипова возраста. Желание ребенка выражается по отношению к любому мужчине и любой женщине, включая аналитика, с необходимой защитной осто­рожностью, чтобы предохранить совершающуюся структурапию. Он не мобилизует — по отношению к человеку внесемейного круга — те из эротических влечений, которые должны остаться задейство­ванными в эмоциональной ситуации, обеспечивающей безопасность семейного пространства, в бессознательно эротической ситуации по отношению к обоим родителям. Дело в том, что в своей реаль­ности родители отвечают за его нарциссическую целостность, они отсылают во времени к первородной сцене, а в пространстве — к его сегодняшнему отношению зависимости по отношению к себе, необ­ходимому для выживания. Его структурирующее желание имеет инцестуозный характер (бессознательный, конечно), гомосеку-альный и/или гетеросексуальный, который направлен — и должен таким оставаться — на отца и мать. Отсюда эмоции, вызванные сегодняшней эротической ситуацией в состоянии эволюции к полному установлению Эдипа1 по отношению к родителям, не могут

 

1 См. Dolto, F. Le complex d’Edipe, ses etapes structurantes et leurs accidents// AJD. – P. 194-244.

 

быть перенесены с безопасностью для нарциссической целостности ребенка на психоаналитика, ни на любую другую особу женского или мужского пола. Опасность происходит от риска, что ребенок может переносить лишь эмоции, не прошедшие кастрацию, не вошедшие в символический порядок, связанные с архаическими влечениями. И риск еще больше, если, как это часто бывает, родители сами испытывают регрессию из-за того, что ребенок проходит лечение, к столь же архаичным либидинозным состояниям, что проявляется, например, в безусловном доверии или иррациональном недоверии по отношению к аналитику своего ребенка. Ребенок попадает тогда в безвыходную ситуацию, где ему нужно противостоять архаичному бессознательному эротизированному и эротизирующему поведению своих родителей. Они, несмотря на то, что остаются по-прежнему ответственными за его воспитание, не могут быть представителями Я-Идеального в мужском или женском варианте, как только начи­нает доминировать в их поведении архаичное либидо над поведением взрослых, охваченных генитальным желанием друг по отношению к другу.

Для ребенка в процессе лечения, более чем для любого другого на пути эволюции в семейной обстановке к Эдипу и кастрации генитального инцестуозного желания, важно, чтобы родители осуществляли свою роль ответственных за ребенка и его кастрацию, утверждая свое автономное желание взрослых с доверием к себе таким, какими они себя ощущают, взрослыми среди взрослых своего возраста, короче, им надо сохранять этот нарциссизм.

Возможная регрессия опекунов-взрослых — родителей и любого взрослого — перед лицом архаичных желаний ребенка объясняет, почему не может идти речи о подготовке психоанали­тиков только для работы с детьми. Детский психоаналитик должен быть обязательно, прежде всего, психоаналитиком для взрослых.


Отсюда необходимость для нас, аналитиков, в некоторых случаях осуществлять выслушивание ребенка (или его молчания) и работу с ним в присутствии кого-то из родителей столь долго, как ребенок пожелает, чтобы иметь защиту по отношению к взрослой персоне в нашем лице. Поскольку он согласился придти к аналитику и остаться на сеанс, это означает, что он хочет, чтобы ему помогли,


 


но не в ущерб его отношению с родителями и до тех пор, пока он не почувствует себя в полной безопасности по отношению к нам, т. е. до тех пор, пока он не будет уверен, что мы уважаем в нем ребенка его родителей и через него родителей, каковыми они являются для него, такими, какие они есть, никоим образом не нацеливаясь на то, чтобы их разлучать, если он сильно к ним привязан, ни изменить их поведение по отношению к нему.

Быть психоаналитиком для взрослых необходимо еще и потому, что он принимает решение дать согласие или нет на лечение ребенка, симптоматика которого беспокоит его лечащего врача, родителей или воспитателей, в то время как его лично ничто не беспокоит, благо­даря именно этим симптомам. Предварительные сеансы с родите­лями, вместе или по отдельности с каждым, в отсутствии ребенка, могут сами по себе значительно улучшить состояние ребенка. И это приводит к мысли, что первопричиной реактивного синдрома ребенка являются отношения между родителями или тревожное состояние одного из родителей, вызванное неврозом, хотя о нем и не шло речи. Субъектом, подлежащим лечению, в восьми случаях из десяти является не ребенок, а кто-то из его окружения, старше по возрасту или родственник, на которого — без ведома на то кого бы то ни было — и среагировал ребенок, что, в свою очередь, встрево­жило семью.

В случае, когда ребенок сам страдает от необратимых нару­шений, важно, чтобы его родители остались его воспитателями, следуя изо дня в день своему педагогическому замыслу, движимые желанием управлять его действиями. Роль психоаналитика совер­шенно иная: он прямо не занимается реальностью, но только тем, что в ней воспринимает ребенок, в настоящее время обращенный ко всей своей прошлой либидинозной истории.

Интерес к декодированию образа тела при помощи графических и пластических иллюстраций, даваемых ребенком, обусловлен тем, чтобы понять, как можно войти вречевуто коммуникацию, выразиться по правде со взрослым, не вступая с ним в беседу. Часто взрослый реагирует в таких беседах один на один с ребенком, который ничего не говорит, словами: «А, ты потерял язык?», не понимая, что как раз этот ребенок не может взять язык с собой. Даже не испытывая недоверия (если родители этого не ощущают), ребенок, находясь здесь, еще не чувствует себя в безопасности рядом со взрослым, о котором он не знает, в курсе ли он его истории или нет, уважает ли или нет свободное действие и отношения между его родителями и его собственные отношения с ними.

Человек, который требует, чтобы ребенок с ним разговаривал, а тот не знает еще данного человека, будучи в то же самое время вовлечен в первичность своего отношения с родителями, восприни­мается им как насильник, захватчик по отношению к его желанию и словам, которые он не обязан ему говорить. И он будет в еще большей степени восприниматься таковым, если из желания оболь­стить захочет «поиграть» с ребенком, или если по отношению к нему, совершенно не подозревающему о «профессии» взрослого, к кото­рому его отвели родители, этот человек поведет себя как имеющий на него личное право: под предлогом, что его родители хотят, чтобы он вошел в отношения с этой особой, которую он еще не знает и по поводу которой он не понял, как и в чем она будет на службе его собственной личности.

образ тела. Влечение к жизни и смерти

Образ тела для человеческого существа в каждый момент есть имманентное бессознательное представление, где лежит источник его желания. Так же, как и Фрейд, я думаю, что влечения, имеющие целью осуществление желания, — это влечения к жизни и к смерти. Влечения к жизни, всегда связанные с представлением, могут быть активными и пассивными, в то время как влечения к смерти, отдых субъекта, существуют без представлений, ни активных, ни пассивных. Они проживаются в отсутствие образования представ-лений. Влечения к смерти превалируют во время глубокого сна, обмороков, комы. Это не желание умереть, но отдохнуть.


Влечения к смерти характеризуются отсутствием остаточного представления эротических отношений с другим. Они есть факт тела, не тревожимого желанием. Влечения к смерти регулярно побуждают субъекта отойти от любого эрогенного образа, как в глубоком сне, как в обмороке, в результате очень сильного волнения, так же как и


 

при энурезе или вторичном энкопреэе1, проявляющемся у ребенка, владеющего воздержанием, схема тела которого усвоила естественное воздержание, присущее любому млекопитающемуся. Но перед лицом эмоционального состояния, неприемлемого для его образа тела и выработанной им этики — состояние, которое его нарцис­сизм не может себе представить, — регрессирует к погружению в сон либо к функциональному образу тела, либо к образу эрогенной зоны, в данном случае уретральной или анальной эрогенной зоны.

И он тогда спит не так, как ребенок трех лет, каким он является, но как ребенок, каким он был до дневного и ночного воздержания при схеме тела трехлетнего ребенка- Он может даже потерять — под влиянием влечения к смерти — в своем бодрствовании или во сне эту привычку к воздержанию, приобретаемую, однако, как я сказала, спонтанно любым млеко питающимся. Он может ее потерять вслед­ствие желания, которое он себе запрещает и которое его заставляет вернуться во время сна к архаичному образу тела. Именно в течение сна, потому что в это время схема тела с приобретенным воздержа­нием может оказаться нейтрализованной за счет оживления либидинозного периода субъектно-субъектных отношений, в которых малыш долгое время был неврологически незрелым и в силу этого невоздержанным. Сон, действительно, отмечен превалированием влечений к смерти и погружения в сон — буквально — влечений к жизни (за исключением сновидений2).

Образ тела всегда является потенциальным образом коммуни­кации в фантазме. Нет человеческого одиночества, которое бы не сопровождалось запоминанием прошлого контакта с реальным или антропоморфизированным другим. Одинокий ребенок всегда присут­ствует сам с собой через фантазм прошлого отношения, реального или нарциссизнрующего, между ним или другим, с которым у него в реальности было интроецированное отношение. Он фантазмирует это отношение как грудной малыш, который, находясь один в своей

1 Энурез, энкопрез — неспособность контролировать, соответственно,.

чеишускания и акт дефекации.]

2 Во время сновидения субъект общается с объектом не в его реальности, но с объектом фантазмов или объектом интроекции. Сновидение — охранитель сна.


колыбели, представляет себе присутствие матери своим гулением, думая, что повторяет фонемы, услышанные им от нее. Утешенный таким образом, он не чувствует более себя одиноким, но собой для нее и с ней.

Видение мира малышом согласуется с его актуальным образом тела и зависит от него. Стало быть, войти с ним в контакт мы можем только посредством этого образа тела.

С самого рождения контакты, воспринятые телом ребенка, сопровождались словами и звуками речи. От слов, которыми мы думаем, происходят слова и группы слов, которые сопровождали образы тела в контакте с телом другого. Их услышит и поймет ребенок иначе в зависимости от стадии, в которой он находится. Значит, необходимо, чтобы мы, практики, понимали, что слова, употребляемые нами при работе с детьми, — это те слова, которые соответствуют сенсорному опыту, уже перешедшему в символиче­ский порядок или осуществляющему этот переход. Очевидно, что слово «любить» выражает разные вещи у младенца шести месяцев в оральной стадии и у взрослого в генитальной стадии. Ребенок, образ тела которого соответствует оральной стадии, понимает лишь слова удовольствия рта и носимого тела, те, что относятся к функциониро­ванию и оральной эротике тела, схема которого еще не автономна.

Маленькая девочка пяти-шести лет приходит на консультацию: вот уже два года она ничего не брала руками. Частичные влечения к смерти вывели из функционального образа тела ее верхние конеч­ности. Когда ей дают предмет, она складывает пальцы к кисти руки, кисти рук к нижней части руки, прижимает их к грудной клетке таким образом, чтобы кисти не соприкасались с приближающимся предметом. Она ест прямо из тарелки, если видит еду, которая ей нравится. Я ей подаю пластилин и говорю: «7"ы можешь ее взять ртом руки». Немедленно она схватила пластилин и поднесла ко рту. Она может понять «рот руки», потому что речь идет о словах в согласии с ее оральной эротикой. Она не реагирует, если я ей даю пластилин. Она бы не стала реагировать, если бы я сказала: «Возьми пластилин в свою руку». Или: «Слепи что-нибудь», поскольку это слова, предполагающие образ тела анальной стадии, утраченный ею. Эти слова, не несущие более для нее отсылки от образа тела к схеме тела, остались бы лишенными смысла. В некотором роде я ей пред-



 


ложила нафаитазированного посредника в виде рта, эрогенной зоны, предназначенной для глотания и выживания, что для нее сделало возможным использование руки- Поскольку кисти у нее были только во рту, своими словами я ей положила рот в кисть руки, вернув руку, которая связывала кисть «руки-рта» с «ртом-кистью» лица, также потерянной. Схема тела и образ тела регрессировали в отношении «взять» (но не для «ходить») в то время, когда они еще не встрети­лись на уровне «действовать», «делать», относящимся к анальной эротике. Ее этика основывалась на «можно есть/нельзя есть», «содержащее/содержимое», «приятное/неприятное», «хорошее/ плохое». Понятие осязаемой формы было подчинено тактиль­ному, лабиальному1, аудитивному, визуальному, ольфактивному[2] аспектам — то восприятие, которое присуще оральной стадии. Восприятие объема приходит лишь на анальной стадии.

Образ тела есть то, куда вписываются опыт отношений в потребности и желании, имеющий ценность и/или не имеющий таковой, т. е. нарциссизирующий и/или нет. Эти ощущения, дающие ценность или обесценивающие, проявляются как символизации вари­аций восприятия схемы тела и в особенности тех, что индуцируют межчеловеческие встречи, в ряду которых контакт и слова матери доминируют.

Образ тела и Оно

Подчеркнем сразу; образ тела относится к желанию, ею не следует сводить к одной потребности. Образ тела может пред-существовать, но обязательно то, что, сосуществуя с любым выраже­нием субъекта, он свидетельствует о недостаточности бытия, которую желание стремится заполнить и именно там, где потребность имеет целью насытить отсутствие обладания (или делания) схемы тела. Изучение образа тела в качестве символического субстрата могло бы способствовать прояснению термина «Оно». При этом следует добавить, что речь идет об «Оно» всегда и прежде всего в отношении с частичным объектом, необходимым для выжи-

1 [Лабиальный — губной звук.]

2 [Ольфактивный — носовой звук.]


вания тела, в ассоциативном отношении с предыдущим отноше­нием с тотальным телом, которое было перенесено с этого объекта на другой, частичный или тотальный1. Образ тела сам по себе уже есть «Оно» отношений, «Оно» внутриутробное, но воплощенное в теле, расположенном в пространстве, перешедшее к автономности, будучи массой в пространстве; «Оно», часть которого составляет пред-Я: «Оно» ребенка, способного какое-то время выжить в отделенности от тела другого. Влечения, исходящие от биологиче­ского субстрата, структурированного в форме схемы тела, могут в действительности перейти в выражение в фантазме, как в отношении переноса, лишь посредством образа тела. Если местом-источ­ником влечений является схема тела, местом их представ­лений является образ тела. Однако изучить, как вырабаты­вается образ тела, можно лишь у ребенка в ходе структурации его схемы тела в отношении с воспитателем-взрослым. Поскольку то, что мы называем образом тела, затем оттесняется откры­тием визуального образа тела, а затем эдиповой кастрацией. У ребенка в течение первых трех (или четырех) лет он формируется на основе опыта обонятельных, визуальных, аудитивных, тактильных ощущений, имеющих значение коммуникации на расстоянии, без контакта «тело—тело», с другими. Прежде всего с матерью, но также и другими людьми его окружения. Когда никого нет, а возникает новый сенсорный опыт в отсутствие человека-свидетеля, речь идет теоре­тически о схеме тела. Но практически этот опыт сенсорного воспри­ятия для самого субъекта облечен уже известным ему символическим отношением.

Фантазм, желание. Реальность, потребность

Ребенок ушибается, например, о стол и думает, что тот нехороший. Он ожидает, что стол его утешит за то зло. которое причинил. Он проецирует на предмет мебели образ тела. И лишь

1 Я называю «тотальным объектом» живое существо в его целостности, де­рево, животное, человеческое существо. «Частичным объектом» для меня является представительная часть этого тотального объекта, посредством ко­торого субъект может войти в опосредованное отношение с этим тотальным объектом.

 

через слова матери он сможет разделить предметы и лица. Лица для него — это масса, о которую он может ушибиться, и они тогда его утешают. Мебель — это масса, о которую он ушибается, но она его не утешает, она не реагирует, хотя он и ревет, и бьет по ней. Зато, когда есть свидетель, реальный или имеющийся в его памяти, схема тела, место потребности, которая составляет тело в его органической жизненности, пересекается с образом тела, местом желания. И эта ткань отношений позволяет ребенку структурироваться как челове­ческому существу. Впоследствии интроецированные таким образом отношения между людьми позволят ему установить нарциссическое отношение с самим собой (вторичный нарциссизм).

Если вернуться к предыдущему примеру, то позже, ушибив­шись о мебель, ребенок себя потрогает и погладит своей собственной рукой, он сам позаботится о своем теле, испытывающем боль. Он более не приписывает предметам интенциональных действий. Он интроецирует опыт различия между вещью и живым телом, в данном случае своим; вещь, тело его матери и объект-стол. Он передал руке способность спасительного и успокаивающего действия, которое только его мать могла осуществить для него, когда он был маленьким и делал себе больно, натыкаясь на вещи. Эта интроекция ему позво­ляет самому окружить себя материнской заботой.

И в силу того, что образ тела структурируется в интерсубьективном отношении, прекращение этого отношения, этой коммуни­кации может иметь драматические последствия. Грудной ребенок, оставшийся в течение двух недель без матери, ждет ее такой, какой он ее покинул. Когда она возвращается, он ее видит иной, и он тоже стал другим в своей реальности. И здесь может возникнуть аутизм, поскольку он не находит с другим ощущения себя двухнедельной давности, он не находит в матери ни ту же самую мать, что раньше, ни того же себя. И это изменение может быть травматичным при виде матери, вернувшейся из родильного дома с малышом. У нее более нет малыша в животе, как тогда перед уходом. Однако это то, что ожидает увидеть старший ребенок, не подозревая об этом. Он не ожидает ее увидеть с грудным младенцем. Зная из слов, что родился братик или сестренка, он предполагает, что она вернется с ребенком его возраста.


 

Фантазм, сформированный его ожиданием, — не то, что происходит в реальности. И эффект этого рассогласования между воображаемым и реальностью в случае его патогенного характера есть предмет психоанализа. Любому ребенку необходимо постоянно приспосабливать фантазм, происходящий из прошлых отношений, к непредсказуемому опыту актуальной реальности, отличной во всем или частично от фантазма. Это постоянное приспособление сопро­вождает непрерывное расширение схемы тела ребенка перед лицом реальности взрослых в их форме, которая кажется совершенной, незыблемой (любое изменение представляется необычным) и жела­емой. Когда мы говорим об образе тела, речь идет о желании, а не только потребности.

Постоянный повтор разновидностей потребности, сопровож­даемый почти полным забвением сопровождающих ее напряжений, подчеркивает тот факт, что человек гораздо более нарциссически проживает волнения желания, ассоциированные с его образом тела, чем ощущения удовольствия и страдания, связанные с возбужде­ниями его схемы тела (за исключением, на самом деле, пограничных случаев, когда его жизнь в опасности или когда у ребенка эта часть тела, которая находится в напряжении, сверхинвестирована фантазмами, разделяемыми взрослым -опекуном, в особенности, если они не были выражены ни тем, ни другим).

Лишь желание может найти способ удовлетворить себя, никогда не достигая насыщения. И эти средства выражения, относящиеся к речи, образам и фантазмам, теоретически безграничны. Потреб­ность может быть «отсрочена» речью лишь на время, она должна быть удовлетворена телесно. С удовольствием или без удовольствия она должна быть обязательно удовлетворена для того, чтобы жизнь тела могла продолжаться. Посредством двух процессов — напря­жения боли и удовольствия, с одной стороны, слов, услышанных от другого, очеловечивающих эти восприятия, — с другой — между схемой и образом тела устанавливается связь.

Воздвигнутый в отношении — посредством речи — с другим, образ тела составляет способ коммуникации, мост межчеловеческого общения. И, наоборот, житьвсхеме тела без образа тела означает жить глухим, одиноким, молчаливым, нарциссически бесчувственным, на краю человеческого отчаяния: аутичный субъект или психотик оста-



 


ется пленником несообщаемого образа: образа животного, растения или вещи, где может манифестироваться лишь существо-животное или существо-растение, или существо-вещь, дышащее и пульсирующее, не испытывающее ни удовольствия, ни горя. Это наблюдается у детей, которые не говорят о себе, и кажется, что они ничего не знают ни о своих чувствах, ни о своих мыслях. Они выражают себя, лишь отдавая свой голос кукле, кошке или марионетке1.

Именно посредством речи прошлые желания смогли орга­низоваться в образ тела, а прошлые воспоминания смогли затро­нуть зоны схемы тела, ставшие вследствие этого эрогенными, в то самое время когда объект желания не присутствует. Я настаиваю на том, что без слов образ тела не структурирует символизм субъ­екта, он делает из него идеативного отношенческого дебила.

В этом случае, тем не менее, существовал бы некий образ тела, но настолько архаичный, сенсорно мимолетный, нестойкий и не передаваемый словесно, что не было бы возможности для общения с кем-либо. Такой субъект живет в ожидании символизации. Он не в состоянии ничего выразить о своем образе тела, ничего передать о нем «мимикой». Лишь глупое или встревоженное оцепенение в ожидании смысла. Смысл дается языком, вкотором происходит обмен эмоциями между двумя субъектами, один из которых, по крайней мере, выска­зывает свои эмоции, представляет собой личность. Эти два субъекта общаются своими образами тела, находящимися в дополнительном отношении. Если этого не происходит, независимо от причины, субъект остается внешне дебильным, потому что его образ тела не имеет языкового посредника.

О дебилъности.

О шизофрении

Возможно, это слишком, говорить о дебильности, поскольку мы не уверены, что настоящая дебильность существует. Что существует, так это разрыв в коммуникации по причинам, которые в каждом отдельном случае должны быть дешифрованы. Даже если есть слова,

1 См. Dolto, F. Cure psychanalytique a l’aide de la poupee-fleur (1949a) // ADJ. — Р. 133—193.


звуки... если они не означают для субъекта-ребенка коммуникацию данного человека с ним, образуется своего рода брешь в символи­зации, которая может привести к шизофрении.

В случае дебилов с характерной для них клиникой потенци­альность символизации образа тела находится в спящем состоянии. У шизофреников эта потенциальность символизации образа тела была прервана в определенный момент. Так как не было сказано слов лицом, отношение с которым имело для ребенка структурирующий характер — отношение любви, ребенок сам переводит в символиче­ский план то, что он проживает, используя код, который не может быть сообщен. И это происходит от того, что с ним не было прого­ворено, или ему были сказаны слова или он услышал слова, которые не были прочувствованы, я хочу сказать, что они не соответствовали переживаниям, выразить которые они были предназначены. Это были слова-шумы, не имеющие настоящей эмоциональной ценности, они не были интенционально нагружены человеческим смыслом, способным сообщить любовь (или ненависть) субъекта, разговари­вающего с ребенком, или к которому обращался ребенок. Все другие воспринимаемые сигналы, будь то слова, примеры, высказывания, если они исходят не от ожидаемого объекта-сообщника, ощуща­ются как речевые шумы, сенсорные ощущения, лишенные смысла для образа тела, и вновь он оказывается сведен, как и до всякого познания, к схеме тела того образца, когда он стал шизофреником. Эта схема тела, отделенная от образа тела, создает своего рода разрыв пространства и времени, можно сказать, спущенную петлю, сквозь которую ребенок проваливается в воображаемое, созда­ваемое желанием, разъединенным с его возможной реализацией. Для его желания более не существует представления, нацеленного на моральную поддержку, заслуживающего доверия у нарциссизма субъекта в коммуникации с другим субъектом.

Так, шум извне ему кажется ответом на актуальное «переживание» его тела, весь мир вещей находится с ним в разговоре, но не мир людей, поскольку отношение с другим стало для него опасностью в силу того, что оно выпущено из рук. Кем? Другим? Им самим? И тем, и другим? Кто первый начал? Он перестал в этом ориенти­роваться и понимать что-либо. И он уходит в себя и устанавливает с собой новый языковой код, бредовый для нас, в то время как для



 


него этот код дает смысл тому, что он проживает; или же он пере­стает говорить, как мы, издавая звуки, не являющиеся смысловыми совокупностями слов.

Понятно, почему труппа мимов, выступившая со спектаклем в психиатрическом госпитале перед психотиками, почувствовала, что ее здесь лучше понимают, чем обычная публика.

 

Образ тела и способность понимать язык жестов и слов

Мим, будучи посредником для образов тела, моментально становится понятным для психотика, шизофреника, именно потому что он не дешифрует через лингвистические знаки пантомиму, не облекает в слова то, что он видит. Спектакль мима разговаривает напрямую с образом тела1.

В общем виде понимание слова зависит одновременно от схемы тела каждого и конституции его образа тела, связанного с живыми обменами, сопровождавшими для него интеграцию, усвоение этого самого слова. Конечно, слово само по себе имеет символический смысл, т. е. оно объединяет через время и пространство в коммуникации посредством языка, устного и письменного, человеческие существа, которые, даже не имея совместно усвоенного опыта, могут пере­давать друг другу таким образом, если они доверяют друг другу, речевые плоды, усвоенные ими при пересечении их образа тела и схемы тела. Но тот, кто не имеет образа тела или схемы тела, соот­ветствующие сказанному слову, слышит слово, не понимая его, за

1 Обратим внимание на то, что мимы не всегда интересуют здоровых детей, в отличие от клоунов, всегда для них представляющих интерес. Дело в том, что мимические движения клоунов относятся к архаич­ным образам тела, оральным и анальным, в то время как движения мимов очень часто показывают чувства и поведение из области человеческой эро­тики, пережившей анальную и генитальную кастрацию, т. е. относятся к образу тела постэднпова периода и к этике, согласованной с социаль­ной жизнью. Иначе с клоунами, которые ожидают от Г-на Лояльного* знак остановиться в их фантаэматических эроти ко-игровых измышлениях, оральных или анальных.

*Белый клоун.


отсутствием телесного отношения (образа к схеме), позволяющего дать ему смысл.

Слепой от рождения может, например, говорить о красках, произ­носить слова «голубой», «красный», «зеленый» — слова, которые дадут образ, будут наделены смыслом для видящего собеседника (поскольку у него визуальные ощущения способствовали установ­лению образа тела); тем не менее, слепому от рождения неведом смысл его речей. Точнее, означающие красок не могут для него собраться в образ тела видящего при схеме тела невидящего. Каждый из нас, по правде говоря, имеет нарциссическое соотношение (пере­секаемое нарциссизмом) сенсорных элементов со словами своего вокабуляра1.

Никто не знает точно, даже среди видящих, когда кто-то говорит о синем, о каком синем идет речь. Лишь только когда оба собеседника ищут среди оттенков синего тот цвет, о котором каждый говорит, в тот момент они замечают, говорят ли они об одном или разном цвете.

Слепорожденный не располагает образом тела, соотно­симым с глазами, схема тела имеет глаза; и он знает, что у него есть глаза-органы, но у него нет образа отношений через зрение. Это, однако, не мешает ему говорить, пользуясь означающими видения. У меня были такие пациенты, которые всегда говорили: «Я это хорошо видел...», «Я его не видел,..». — «Что Вы имеете в виду под "увидеть его"?» — «Да, этот человек приходил домой».

— «Но Вы его слышали. Почему Вы говорите "Я его видел ».

— «Но потому что все говорят так». Хотя он и не может себе пред­ставить цвета, слепой слышал, что люди говорят о цвете, о холодных красках, теплых красках, интенсивности, красоте, грусти, веселом,

1 Это помогает понять способ, каким пациент реагирует на интерпретации аналитика, отталкивая их, говоря, что они непонятны. Действительно, тер­мины, используемые аналитиком, могут относиться к образам тела, которые пациент вытеснил, заставляя его тем самым отклонить объяснение, вопрос или высказывание, имеющее к этому отсылку, даже если аналитик прибега­ет к словам, употребляемым пациентом, потому что эти слова не покрывали те же ментальные и аффективные взаимосвязи, что у аналитика. Это бывает иногда причиной внезапного разрыва отношения переноса, невосполнимого в ситуации психоанализа, что требует смены аналитика.



 


что слепые ассоциируют со своим видением цвета; он выстраивает аудитивное и эмоциональное представление о цвете в его отношении с другими, аудитивное, а также тактильное, тепловое.

То же для ребенка, который может, например, сказать: «Она нехорошая, она зеленая! У этих рядом учительница синяя, я бы хотел с ними». (Обе учительницы ходят в белом халате!)

Случай слепорожденного указывает нам косвенно, как обстоит дело для ребенка, который вследствие незрелости схемы тела еще не смог зарегистрировать, встретившись с настоящими ощущениями и своим образом тела, сенсорный опыт, сопровождающий опреде­ленные слова, сказанные взрослыми. Он их слышит и повторяет по просьбе старших. Походя на них в своем речевом поведении, ребенок не обладает, как взрослый, фантазмированным образом тела, следствием его прожитого личного опыта, по поводу того, что говорит, образом, который соответствовал бы смыслу произносимых взрослым слов.

Слова, прежде чем они обретут смысл, должны обрести телесность, быть, по крайней мерс, включены в обменные процессы в отношенческом образе тела. Как у взрослого, который, пройдя в принципе через генитальную эдипову кастрацию, говорит о поле приобретенных ощущений для тела, взрослого в сексуальном отношении, для схемы тела и межотношенческих восприятий, какими он их знает: всего этот ребенок еще не знает. И, когда он в своей речи повторяет слова взрослого, которые слышит, они для него пред­ставляют другие эрогенности, чем те, которые может иметь в виду взрослый.

Образ тела и частный случаи личного имени

Из всех фонем, из всех слов, слышимых ребенком, есть одно, имеющее первостепенную важность. Оно обеспечивает нарциссическую целостность субъекта. Это его имя. С самого рождения имя — а оно связано с телом и присутствием другого — содействует определяюще на структурацию образов тела, включая наиболее архаичные. Имя — это фонема или фонемы, сопровождающие всю сенсорную сферу ребенка сначала в его отношениях с родителями, затем с другими от рождения до смерти. Даже в глубоком сне произнесение


имени может разбудить человека. Если он в коме, и кто-то назы­вает его по имени, он открывает глаза. Имя человека — это первое и последнее созвучие, соотносимое с его жизнью для него и с другим, что ее поддерживает, потому что это было с самого его рождения означающим его отношения с матерью. При условии, конечно, если она не обращалась к нему в течение долгого времени «цыпленок", «сокровище», «мося», «лапуня». Если имя сопровождает субъекта по прохождении эдиповой кастрации и принято в социуме, мать должна отказаться в будущем от ласковых кличек, как это было в свое время с отнятием от груди и приучением к горшку.

Все это объясняет, почему нельзя без серьезного риска менять имя ребенку.

Случай Фредерика

У меня на излечении был мальчик, брошенный при рождении родителями и помещенный в приют. В возрасте 11 месяцев он был усыновлен. И в этом возрасте приемные родители дали ему другое имя, Фредерик, отличное от предыдущего. Но об этом мать ничего не сказала на предшествующих курсу лечения приемах.

Фредерик поступил на консультацию в возрасте 7 лет с симпто­мами психотического характера. Начало психоаналитического лечения показало, что он гипоакустик1. С ним проводилась соот­ветствующая работа, и с помощью психотерапевтической работы его интеллект пробудился, разрешилось недержание сфинктера.

Он полностью адаптировался к классу по своему возрасту, но в школе отказался читать и был неспособен писать. Однако я заме­тила, что он пользуется буквами и в частности буквой А, которая обнаруживается повсюду, написанная во всех направлениях и во всех рисунках. «Это А?». Он дает знак, что да. Я повторяю вопрос: «И это тоже?» (Буква «А» наизнанку). Он отвечает «Да» на вдохе, в то время как он разговаривает звуками на выдохе.

Учительница мне сообщила, что он участвует во всех видах деятельности, но отказывается учиться писать и читатв.

1 [Гипоакустик — слабослышащий,]



 


Я пытаюсь понять, что бы могло быть обозначено этими «А», поскольку в семье нет никого, чье имя начиналось бы с этой буквы. Интерпретация, что речь могла бы идти о педагоге из консультации, имя которой начинается с «А», оказывается безрезультатной. И тогда приемная мать мне сообщает то, чего мы не знали: ребенка звали в момент усыновления Арман. Это мне позволяет сказать ребенку, что, возможно, «А» в его рисунках означает Арман и что он, веро­ятно, очень страдал от перемены имени при усыновлении. О нем его очень рано информировали. Но эта интерпретация не дала никакого результата.

И тогда — и это свидетельство важности образа тела аналитика, поскольку то, что последовало, не было даже осмыслено мной, — после некоторого периода молчаливого ожидания, когда ребенок был занят рисованием или лепкой, а я — размышлением, мне пришло в голову позвать его, не обращаясь к нему непосредственно, не глядя на него, т. е. не обращаясь к его персоне, представленной его телом в моем присутствии, но более громким голосом, разным тоном и интен­сивностью. Я поворачивала голову в разные стороны, к потолку, смотрела под стол, как будто я звала кого-то в пространстве, не зная, где он: «Арман!.. Арман!.. Арман!..». Присутствующие на консуль­тации в приюте Труссо увидели, как ребенок слушает, поворачиваясь ухом во все стороны комнаты. Не глядя на меня, так же как и я не глядела на него. Я изображала мимически поиск некоего Армана, и наступил момент, когда глаза ребенка встретились с моим взглядом, и я ему сказала: «Арман — это твое имя до того, как тебя усыно­вили» . И я увидела в глазах ребенка исключительную интенсивность. Субъект Арман, переименованный, смог связать свой образ тела с образом тела Фредерика, тем же самым субъектом, названным так в 11 месяцев. Произошел совершенно бессознательный процесс: он имел потребность услышать это имя, но сказанное не нормальным голосом, принадлежащим мне, кого он знал, который обращался к нему в его теле сегодняшнем в пространстве теперешней реальности, но голосом, не отмеченным определенным местом, голосом головы, голосом оff[1] как сейчас говорят, зовущим его без непосредственного

1 [Голосом off(англ.) — голосомизвне.]


обращения к нему. Это был голос, похожий на голоса неизвестных нянь, которые он слышал, когда о нем говорили или когда его звали в то время, когда он был в приюте для брошенных детей. Это было обретение в переносе на меня, психоаналитика, его архаичной иден­тичности, потерянной в возрасте 11 месяцев, что позволило ему преодолеть в течение последовавших двух недель испытываемые им трудности в обучении чтению и письму.

Эта устойчивость восприятия самых архаичных звуков, чему имя — типичный пример, показывает, что образ тела есть струк­турный след эмоциональной истории человеческого существа. Это бессознательное место (где оно находится?), откуда идет вся система выражения субъекта, место излучения и приема речевых межчеловеческих переживаний. Он извлекает то, что есть длительного в соединении внимания и стиля любви, направленных на ребенка. Само собой, вследствие этого, он зависит от аффективных отношений с матерью и членами семьи. Это есть структура, вытека­ющая из интуитивного процесса организации фантазмов, предгени-тальных аффективных и эротических отношений. Под фантазмом мы понимаем запечатлевание — обонятельное, аудитивное, вкусовое, визуальное, тактильное, чувствительное к давлению, кинестезическое — слабых или сильных субтильных перцепций, воспринима­емых как язык желания субъектов, отношений с другим, перцепций, которые сопровождали субстанциальные напряжения вариаций, пережитых телом, и в частности среди последних ощущения умиро­творения и напряжения, вытекающие из витальных потребностей.

ТРИ ДИНАМИЧЕСКИХ АСПЕКТА ОДНОГО И ТОГО ЖЕ ОБРАЗА ТЕЛА

Поскольку образ тела не является естественной анатомической данностью, какой является схема тела, и который вырабатывается, в отличие от нее, в истории жизни субъекта, следует изучить, как он конструируется и изменяется в ходе развития ребенка. Для этого мы приходим к необходимости различать три разновидности одного и того же образа тела: базовый образ, функциональный



Три динамических аспекта одного и того же oбраза тела


образ и эрогенный образ — все вместе они составляют живой образ тела и обеспечивают его функционирование и нарциссизм субъекта на каждой стадии его эволюции. Они связаны между собой а каждый момент; их взаимосвязь поддерживается тем, что мы называем динамическим образом (или скорее субстратом), обозначая так субъективную метафору влечений к жизни1; они, имея своим истоком биологическое существо, континуально напря­жены желанием субъекта коммун и цировать с другим субъектом с помощью сенсорно означенного частичного объекта.

Базовый образ

Первая составляющая образа тела — это базовый образ. Это то, что позволяет ребенку чувствовать себя в «самобытии», т. е. в нарциссической континуальности или в пространственно-временной континуальности, которая живет и наполняется содержанием с рождения, несмотря на жизненные перемены и вынужденные перемещения тела и вопреки испытаниям, которым оно подверга­ется. Именно так я определяю нарциссизм: как «самобытие», известное и признанное, продвигающееся-становящееся для каждого в духе своего пола.

Из этого самобытия в сильной или достаточно постоянной степени происходит понятие существования. Чувство существования человеческого существа, которое крепит тело к своему нарциссизму, чувство очевидное, происходит из безусловно иллюзорной идеи континуальности. Также для этого, в противоположность само­бытию, существуют ослабления нарциссизма. К ним относятся открытость к разного рода аберрациям для равновесия человека. Сюда же относятся сбои, функциональные перебои, которые можно интерпретировать как настоящие «провалы» или дефекты нарцис­сизма, способные спровоцировать посредством влечений к смерти, локализованных в тех или иных частях тела, поражения органов, в частности инфаркт или язвы, возникающие в момент эмоциональных шоков.

1 Активных или пассивных.

 

Но если нарциссизм есть континуальность, он, тем не менее, есть история, он, тем не менее, способен на изменения, что застав­ляет различать ряд моментов. И поскольку я сейчас говорю о базовом образе, я должна добавить, что в фундаментальном плане он «относится к», «является составляющей частью» того, что я называю примордиальным нарциссизмом и понимаю под ним нарциссизм субъекта как субъекта желания жить, которое предшествует его зачатию. Это то, что делает живым призыв жить в этике, поддерживающей субъекта, который готов желать. И в этом ребенок является символическим наслед­ником желания зачавших его родителей. Эта этика, этика плода, взаимосвязана с наслаждением увеличивать каждодневно свою телесную массу, это вампирическая этика прибавления, этика «собирать вместе», «брать». Раз речь идет о плацентарной крови, эта этика эквивалентна, в последействии, в фантазматиче-ском воспоминании вампирическому периоду .

Первичный нарциссизм составляет в определенном смысле прожитую интуицию сушества-в-мире для индивида рода, т. е. лишенного какого бы то ни было средства выражения, каковым явля­ется состояние ребенка ш и!ет. Именно означающее дает смысл соци­альной идентичности, символический смысл. Здесь располагаются, как мы подчеркивали, значимость и важность личного имени, которое в момент перехода от плода к грудному младенцу получает субъект от инстанций-попечителей, оно связано с телом, видимым для другого, и удостоверяет ему в реальности его экзистенциальное постоянство; доказательство, когда он узнает себя, узнает в звуках этого слова, господства влечений к жизни над влечениями к смерти.

Базовый образ не может быть поражен, не может быть искажен без того, чтобы тут же не возникло представление или фантазм, угро­жающие самой жизни. Этот фантазм, однако, не является продуктом

1 Вампирическому — так называемого другого, плод которого был бы пара­зитом. Однако плацента является своей и вырабатывается самой оплодотво­ренной яйцеклеткой, так же как и амниотические оболочки. Языковые вы­ражения, такие как «взять с собой», чтобы выйти из состояния слабости, или «вернуться в себя», чтобы обрести умиротворение соединения, являются бес­сознательными референциями этого периода.





влечений к смерти, поскольку они представляют собой витальную инерцию и, вообще говоря, не имеют представлений. Когда базовый образ под угрозой, появляется состояние фобии, специфическое сред­ство защиты против опасности, ощущаемой как преследование. При этом фантазм-представление о преследовании связан с эрогенной зоной, превалирующей в данный момент для субъекта. И тот отре­агирует на опасность, которой оказался подвергнут базовый образ, фантазмом висцерального, пупочного, респираторного, орального или анального преследования — лопнуть или взорваться, в соответ­ствии с травматичным моментом, который был первым пережит в его истории.

Это подводит к мысли, что каждая стадия изменяет представ­ления ребенка о своем базовом образе; иначе говоря, есть базовый образ, присущий каждой стадии. После рождения появляется прежде всего дыхательно-обонятельно-аудитивный базовый образ (полость и грудная клетка); это первый базовый образ во внеутробной жизни. Вслед за ним формируется оральный базовый образ, который включаетне только первый дыхательно-обонятельно-аудитивный образ, но и всю зону рта, глотки и гортани, которая к полости и грудной клетке присоединяет образ живота, представ­ление заполненности и пустоты желудка (который испытывает голод или насыщение), и который может быть в резонансе с ощущениями голода и переполнения желудка плода во внутриутробной жизни.

Третий базовый образ — анальный базовый образ добавляет к двум первым функционирование удержания или удаления из нижней части пищеварительного тракта и добавляет также массивное окружение, составляющее таз с тактильным представлением ягодиц, и перинея.

Мы еще вернемся к тому, что является настоящей межотношенческой архитектурой, но она таковой является, если мать-кормилица говорит с ребенком во время ухода: архитектура, центрированная на эрогенных зонах удовольствия (в частности, отверстия тела, но не только), которые всегда взаимосвязаны с функциональным местом, где ожидается восприятие, призываемое иногда криками, ожидание, удовлетворенное или получившее отказ матери-кормилицы.

На уровне базового образа и первичного нарциссизма лучше всего можно ухватить конфликт, противопоставляющий влечения к


жизни и к смерти1. Влечения к смерти могут оставаться долгое время преобладающими у грудного ребенка, когда мать (или окружение) относится к малышу как пакету, объекту ухода, не разговаривая с его личностью.

Я хотела бы проиллюстрировать вышесказанное примером.

Случай неспокойного Жиля

Жиль, мальчик 8 лет, был приведен на консультацию по поводу энуреза. Главным симптомом была его крайняя неуравновешенность, невозможность оставаться на одном и том же месте. И в семье и в школе это было трудно вынести. Ребенок не плохой. У него нет друзей, но нет и врагов. Замечания, наказания так и сыпались на него.

Находясь на консультации, он не переставал смотреть во все углы комнаты. Глаза, полные беспокойства, едва задерживались, пока он рисовал, но как только он начинал двигаться, снова начинал осматриваться вокруг себя. Лечение значительно улучшило его состояние, прекратился энурез — и я стала договариваться с ним о прекращении психотерапии. И во время приема, который по нашей договоренности должен быть последним, он мне сказал; «Сейчас я могу сказать, где опасность». — «Потому что ты уходишь?» — «Да».

И тогда он мне объяснил при помощи рисунков, что острые и тупые углы, углы стен и мебели представлялись в его фантазмах как бросающие стрелы. Стрелы располагались в биссектрисах углов, и

1 Воспользуюсь моментом, чтобы указать на ошибку, которую совершают, пу­тая влечения к смерти с агрессивными влечениями, активными или пассивны­ми. Никакое агрессивное влечение, активное или пассивное, не может фигури­ровать среди влечений к смерти. Поскольку активные и пассивные влечения, каким бы ни был образ тела, где они были пережиты, всегда находятся на службе либидо и, стало быть, желания субъекта жить в отношении с внешним миром, имеющим целью удовлетворение до полного осуществления сексуаль­ных влечений данной стадии. В течение всего существования влечения к смер­ти оспаривают это у влечений к жизни, это в какой-то степени напоминает чередования дня и ночи, они одерживают победу во время естественного сна, где каждый попадает в царство влечений к смерти, благодаря чему тело, как бы анонимное, отдыхает от требований желания субъекта.