августа, воскресенье ® понедельник, ночная смена

В О С К Р Е С Е Н Ь Е

 

 

Гордыня легче креста....

 

 

«21886»

Чем дольше смотрю на цифры, тем глубже меня затягивает лапа фантазии. С ней моя память заодно, и это самое страшное... Цифры сливаются в слово, смысл которого гоню от себя. Но легче прогнать паутину... Слово - корень неравенства, в котором я оказался не на высоте. Слабо пытаюсь убедить себя, что это уравнение, что мне все равно. Но не выбраться из болота, дергая себя за шиворот... Цифры... Слова... Корни собираются в ствол, ствол превращается в ветви, на которых растут не по дням, а по часам капли плодов; эти плоды - мои глаза. Плоды срываются вниз под собственной тяжестью, налитой тяжелыми ударами сердца, и куда ни упадет мой взгляд, к чему ни прикоснется – все он превращает в зеркала. А за ними всегда одно и то же - моя безжалостная совесть... с двадцать одной тысячей восьмиста восемьюдесятью шестью зубами... острыми, как сверкающий скальпель хирурга... Безумного хирурга...

 

«21887»

Это называется дежа вю: «уже где-то видел, а где – не помню», - эхо ниоткуда. А подашь голос в ответ, и паук-резонанс бросится к тебе, чтобы опутать тебя с ног до головы лавиной воспоминаний.

Тупо гляжу на цифры. Кажется, отпустило. Просто цифры...

У кого-то еще воскресенье, а я уже на работе: ночная. С десяти до семи утра...

Нет, нужно что-то делать с этой привычкой: вписывать в дневник то, что знаю ничуть не хуже собственного имени. Поправка на читателя? Сам-то им буду вряд ли: чужое читаю с трудом, а свое - вообще не могу, - тошно. То ли дело письма, - если чувствуешь, что перебрал, разоткровенничался – перепиши, а еще лучше – порви и забудь... Дневник так просто не порвешь... Даже если он может потом порвать тебе сердце...

Цифры на счетчике моточасов потому заставили меня тупить, что я их «уже где-то видел». Вообще-то, я вижу их каждый день, - порою даже во сне. И даже переписываю в особый журнал. Правда, на другой машине, которая сегодня в ремонте. С тех пор как трактор под одним из нас опрокинулся, занудный плоский стишок без намека на рифму стал нашей ежесменной рутиной:

 

пробег, моточасов - .....

масло двигателя - уровень

масло трансмиссии - уровень

масло гидравлики - уровень

освещение все в рабочем состоянии

рама и корпус не повреждены

 

Смысла в журнале приема-передачи смен не больше, чем во всех «Звездных войнах», вместе взятых. Потому что ни о каких неполадках, ни о каких поломках никто сюда никогда не исповедуется. Я как-то попробовал, так мне анекдот рассказали, с ударением на последней фразе: «Самолет идет на взлет, как вдруг пилот по тормозам и обратно к терминалу. Стоит полчаса, час, пассажиры начинают хлопать крыльями и кудахтать, что за дела, мол. Но вот опять борт выруливает на взлетную и - в небо... Пассажир спрашивает стюардессу: «А чего случилось-то?» Она, дежурно улыбаясь: «Да пилот наш шумы какие-то в моторе услышал..» «И чего, два часа чинили?» «В смысле?!.. Другого пилота искали...» В общем, перевести эту притчу можно двумя словами: «Самый умный?»

Ответил я еще короче: хмыкнул, делая вид, что смеюсь, и вернулся за штурвал. Пока летаю...

Год назад, в августе, у меня уже было подобное состояние. Тогда тоже мой взгляд закоротило на счетчик моточасов, и я уже не мог оторваться от него, пока цифры не превратились в ключ, а ключ не провернулся сам собой, выпуская память из клетки...

В последние дни я снова стал видеть. Этим глаголом так часто злоупотребляют, что смысл его помутнел. Но и говорить «померещилось» не хочется. Мало ли, кому что мерещится. Другое дело, если ты – видишь... в «особом диапазоне», так сказать. По крайней мере, сейчас так модно. А значит, можно. Значит, почему бы и нет.

Уже не раз я брался за перо, хотя ни разу еще не делал на этот счет публичных заявлений. Не думаю, что кому-то очень уж надо то, что я мог бы рассказать. Просто бывают минуты, когда вдруг перехватывает горло от молчания, вдруг начинает душить изнутри. Но так как есть вещи, о которых не очень-то поговоришь вслух, даже с друзьями, то ищешь другую отдушину, пробуешь... молчать, но – по-другому. И глупец и мудрец, если посмотреть со стороны, молчат вроде бы одинаково, но никто еще не стал ни мудрецом, ни глупцом, просто помалкивая. В общем, молчание молчанию рознь, и если есть молчание, приносящее боль, есть молчание, приносящее облегчение. Не даром же пишем мы перьями птиц... И я пробовал. Но всякий раз что-то останавливало меня. Как будто я сам же ловил себя на чем-то недостойном взрослого мужчины и, устыдившись, отбрасывал это в сторону... Чтобы спустя какое-то время, вновь поддавшись искушению, снова забыть про ложный стыд...

Так повторялось из года в год, и так же вышло прошлым летом.

Год назад...

...я живо заинтересовался возможностью... жизни после смерти.

Я не о сказках про «царство небесное». И не о «преисподней». Никто «там» не был и, уверен, не будет. Впрочем, если я ошибаюсь, вряд ли попаду в ад только за это...

Речь идет о возможности вернуть жизнь в то, что было ее сосудом. Первым ли и последним, или сорок четвертым - вопрос не ко мне. Туда, где она БЫЛА, и где теперь ее НЕТ... Ясно, что здесь два подвопроса, один другого не легче: «как?» и «где?», - «как оживить тело, которое есть под рукой?», и - «где взять тело, которого больше нет?»

Второе не только интереснее или сложнее, - тех, кого это касается, гораздо больше, чем тех, кому повезло, и чье тело еще не развеяло ветром времени, сделав его частицы частицами других тел...

Как только я почувствовал, что могу поставить этот вопрос перед миром и даже внести свою лепту в поиск ответа, глаза мои загорелись и стали искать бумагу, на которой можно будет выжечь цепочку открывшихся и открывающихся мне знаков. Еще мне понадобился громоотвод, по которому заряды откровения могли бы стекать на белые пятна на карте истории литературы... ну, или психиатрии, - шариковая ручка. В два счета вооружившись самым необходимым, я приступил к работе... Вначале это была просто заметка в одном из моих блокнотов, одном из десятка, одна из тысяч... Зашевелился во чреве призрак сюжета. И, как всегда, симфонией не пахло еще, а уже на пюпитре шуршал ворох импровизаций... Главным было не тормозить... и смотреть в оба – чтобы не пришлось тормозить. И уж ни в коем случае не рыться в книгах в поисках суфлеров. От такого рытья пользы на грош, а вреда на два. Оно навязывает горе-графоману чуждые ему ритмы... А когда собственных отродясь не велось, получается попугай, которого на каждом аккорде пучит краденым... Иногда я даже радуюсь, что так и не выучился читать. «Азбука» и «Маугли», да «Что такое жизнь с точки зрения физика», вот, пожалуй, и все осиленные мною книжки. Нет, вру: мать уверяла, что в детском саду я наизусть знал всего Корнея Чуковского, но ведь то было еще до «Азбуки»... «Упыря» Толстого, и того бросил. А «МиМа» Булгакова ни разу еще не дочитал до второй главы, не пожелав не только «разговаривать с незнакомцами», но даже читать о них...

Но я уклонился от темы. А она, между тем, очень скоро завладела всем моим существом.

Жизнь после жизни...

И не о бессмертии речь, не о воскрешении «на том свете».

Я взялся за тему попроще, а на поверку - гораздо более сложную: вернуть то, что было здесь когда-то – СЮДА СЕЙЧАС... Я старался поменьше думать, что это равно попытке сделать невозможное. Мне пришлось погрузиться в оголтелое фантазирование, чтобы найти в себе силы приступить к доказательству от противного. Для этого я даже заставил себя поверить на время в существование «Господа». Далось мне это не просто, но дело сдвинулось с мертвой точки, и это главное, что и было моим утешением, что и было моим вдохновением. Я набросал план романа (а к тому времени идея уже никак не вмещалась в прокрустово ложе рассказа), и устремился в атаку. Я так расходился, что на время поверил в магию воскрешения. Всем сердцем поверил. И даже - загорелся идеей принять в ней деятельное участие... Начал я с малого, а чем все закончилось, станет ясно из последней записи в моем прошлогоднем дневнике... Лишь недавно я смог заставить себя вновь раскрыть его страницы. Потому что событие, положившее конец и моему предприятию с написанием полнокровного романа, и вообще вере в себя, с легкостью садиста, рвущего крылья бабочке, положило конец и моему дневнику.

Почему же я снова взялся за старое? Почему опять веду дневник, он же ночник, куда избавляюсь от гнета вновь осаждающих меня мыслей?

Потому что что-то вернулось. Что-то светлое. Обнадеживающее. Воскрешающее мою веру в себя...

Воодушевленный светлыми признаками, я понемногу стал возвращаться и сам. Не скоро еще, знаю, приду я в себя окончательно, а может, сверну куда-нибудь опять по дороге, - но: «Дорогу осилит идущий»...

Так что же напомнило мне прошлогодний август?

Как и тогда, я снова стал видеть то, чего не видят другие. И стал слышать вещи, о которых ни у кого не стоит спрашивать. Даже если они тоже «видят», или «слышат»...

Каждому из нас, достаточно взрослому для того, чтобы сойти с ума или сойти за безумного, доводилось проходить эти забавные тесты, выявляющие склонность к образному мышлению. Кандидату в художники (в психиатрическом смысле) показывают форменную кляксу и просят признаться, что еще, кроме нее, он в ней видит... Я прохожу подобные тесты постоянно. Правда, не в кабинетах со специалистами, а – повсюду. Окружающая действительность полна таких клякс, и все они меня «цепляют», как липкая паутина. Даже во сне... Но если были времена, когда меня это все забавляло, помогая скоротать время, то эти времена давно миновали. А когда иначе видеть просто не можешь, это начинает утомлять... Устал я...

Жизнь...

Смерть всегда оскорбляла меня. И очень рано она вошла во вкус...

Первый удар она нанесла мне в детском саду. Однажды утром нашу группу выстроили в ряд, - первое пасмурное утро, которое я помню, - посреди огромной комнаты, навсегда оставшейся в моей памяти синонимом рая, - здесь прошли самые радостные мои деньки, - посреди игрушечных машин и игрушечных светофоров, игрушечных пистолетов и игрушечных телефонов, и сказали:

- Детки, в воскресенье утонул наш Алешенька...

Алеша был самым маленьким мальчиком из нас, совсем игрушечного роста. Мне вдруг так захотелось его увидеть, я вдруг понял, что не успел наиграться с ним, что, хуже того, я и не помню, чтобы играл с ним. Уже тогда в моем понимании смерти не было приписываемого детям синонима “ушел”. Уже тогда, в четыре года, я почувствовал, что кто-то - умер. Впрочем, всплакнул я об Алеше лишь тридцать лет спустя, увидев, как его имя появляется из-под моей руки...

Смерть...

Это она украла у меня любимую бабушку, - мать моей матери, - и любимого дядюшку, и двух младших братьев, и множество друзей... Всех проглотила, ни разу не подавилась... Всего этого она лишила меня, ни разу не спросив, не против ли я...

Когда я только набирал скорость, когда выбирал направления литературной атаки на свою вечную неприятельницу, встал уже упомянутый вопрос: верить или не верить?

В Него...

Я – поверил.

И - чудо! - мне стало легче. Материал так и завертелся под руками, как стеклышки в калейдоскопе. Видать, и «господь» мне поверил, дал мне силы рукой по бумаге водить ...

Но не скоро сказка сказывается...

Ведь тут же мне пришлось всерьез поверить и в дьявола... В него я не верил столько же, сколько и в доброго боженьку, но кто сказал, что потусторонние силы спрашивать у нас должны, быть им или не быть.

Я...

...всегда любил животных. Вначале, как и многие дети, - мучить... Но детство прошло. Повзрослел, полюбил.

И вот что я делал с этой своей любовью: я отказывался наблюдать, как невинная тварь вспыхивает и гаснет в пасти у смерти. Я оказывал ей сопротивление, я давал ей отпор. И, к великой радости моей, раз или два, жизнь - возвращалась.

Пчелы, шмели и осы... жуки, бабочки и пауки... были моими постоянными подзащитными. Реже доводилось вызволять из беды лягушек, котов и собак. А одна кошка, которой смерть прописала семьдесят тонн камней, до сих пор жива. Я даже имя ей дал: Гала... Но ничто не сравнится с тем днем, когда я помог выжить стрижу, едва не убившемуся при ударе о богатое на железный переплет нутро гипсоварочного цеха, куда он залетел то ли в погоне за букашкой, то ли просто опьяненный полетом. Никогда не забуду, как он, проведя полдня на больничном у меня в шкафчике, доверчиво продвигался, цепляясь коготками, по моей ладони (стриж - птица небесная, ходить не умеет, - только летает быстрее всех и смешно ползает). Я подошел к окну раздевалки и протянул руку с птицей вперед и вверх, словно напоминая царевичу, где его царство-государство. Стриж осторожно вскарабкался по рукаву, а затем по ладони до самых кончиков моих пальцев, расправил крылья и бережно (слово я подобрал не сразу) оторвался от насеста с линиями жизни, или как их там... Его полет был мне лучшей наградой за старания. Это был самый красивый полет, который мне довелось видеть за всю мою жизнь: абсолютно ровно, никуда не сворачивая, птица медленно, но верно набирала высоту, удаляясь от меня с огромной, но отнюдь не панической, скоростью, с растущей уверенностью сливаясь со своей стихией... Когда точка растаяла на грани видимости, я вдруг вспомнил репродукцию «Моны Лизы»: не о том ли она улыбалась, глядя в глаза Леонардо? Чье сердцебиение теплилось у нее на ладони, пока Мастер дарил бессмертие ее временной оболочке?..

Помнит ли меня мой стриж? Не возвращался ли он ко мне?

Если возвращался, надеюсь, что раньше, чем умерла моя вера. Или не подлетал слишком близко, рискуя угодить в мой взгляд.

Смерть тут же вернула бы его себе.

Мои глаза были ее глазами...

Прежде чем собраться с духом и записать в прошлогодний дневник то, что так и не смог записать кипящей еще кровью, на одно долгое, длиною в год, мгновение застывшей в жилах, вернусь к тому, что видел, и что слышал перед тем, как все рухнуло. Тем более, что - вижу снова. И хоть они еще не промолвили ни слова, память не дает махнуть рукой на первые симптомы...

Все чаще я вижу, как видел тогда, дорогие мне лица, угодившие под пресс смерти.

Я вижу их не во сне. Как, впрочем, и не наяву. Все что мне видно - намеки на до боли знакомые черты. Они появляются неожиданно и где угодно, тревожа память, напрягая слух, и заставляя подвывернуться душу: в камнях, которые я тоннами отвожу в цех, где дробилка, мельницы и температура превратят их в порошок, снежно-белый, как наркотики, единственные наркотики, которые я принял бы внутрь, не глядя на дозу, лишь бы видения обрели плоть - вплоть до группы крови... в волнении листвы, которой скоро возвращаться на землю... в облаках, задумчиво плывущих по небу, перенося с места на место ничейные слезы... в старых фотографиях, где нет-нет, да и исчезнет на мгновение глянец и проступит животворящая глубина...

Мне слышатся - их голоса.

Я знаю, чего они хотят.

Того же, чего и я.

Знал я это и год назад, когда сила воли покинула меня, выжатая, как лимонный сок, правой рукой «Господа» - левой рукой «Сатаны»... или наоборот.

Я как раз писал «Воскресителя»... до того самого дня, когда, в ночь с воскресенья на понедельник, возомнил себя бог знает кем...

 

августа, воскресенье ® понедельник, ночная смена

 

День начался глупо... как и всякий день после бессонной ночи.

На бессонницу я не жалуюсь. Просто нимфоманка-муза предложила мне вчера то, от чего я не смог отказаться... Как только я вернулся с первой смены, предвкушая круглое безделье до ночи и весь следующий день до позднего вечера, я ощутил первые признаки творческого зуда. Я по опыту знал, что от первых признаков до приступа - всего ничего. Сколько себя помню, муза всегда была у меня непрошеной гостьей, но если раньше я ей радовался, как барашек новым воротцам, то со временем совершенно разучился улыбаться ей навстречу. Невероятно, но с течением времени у меня развилась устойчивая антипатия в отношении дорогой посетительницы. Если другие, менее обласканные ею «поэты», днем с огнем ищут ее по своим жалким сусекам, хватаясь за хлипкие миражи ее благоволенья, то я все чаще заклинаю ее всеми святыми оставить меня в покое хоть на короткое время. Как же я ненавидел ее, когда однажды она повесилась мне на шею с утра субботы и не спускалась на землю до рассвета понедельника, нашептывая в душу то одно, то другое, то десятое, то двадцатое... На зачете по физиологии не то растений, не то человека и животных, к которому я так и не подготовился, я элементарно отключился, так как Морфей не нашел более подходящего момента, чтобы наказать меня за измену ему с «дрянной девченкой», из века в век помалкивающей о своем возрасте... Так или иначе, а по обеим физиологиям мне выдали в итоге в зачетку по постыдному «трезубцу»... Они и сейчас валяются где-то, - я так и не удосужился поднять их и приварить им еще по паре шипов. И голова, и руки вечно заняты чем-то совершенно иным... Воображаю, как она ненавидит меня, если мое пренебрежение ею неизмеримо... И тем не менее она продолжает нагло лезть ко мне сквозь самые узкие щели, - сквозь самые толстые стены. Возможно, она еще надеется, что Аполлон, или как его там, отменит свое решение считаться с моим скверным характером и разрешит, сорвав бирку «ИЗБРАННЫЙ», разорвать меня на куски. Знала бы она, как я сам этого хочу. Быть прикованным к золотой стене и жрать амброзию без передыху, - и Прометей бы рехнулся, что уж обо мне говорить, ленивом полудурке... О чем это я?.. Ах, да... Смена выдалась непростая, то и дело приходилось заниматься посторонними делами, не забывая и про свои, так что домой я не летел, как обычно, а полз, чертовски уставший. Я и рад был бы «воскреснуть» для работы над романом, который идет столь споро, что себя не узнаю. Но только не сегодня. Все-таки я уже давно не тот, что раньше. Помню, лет пять назад устроил шестисуточный марафон с преодолением препятствий: ходил на работу, рвал спину мешками, выгружая вагоны, приходил домой и писал роман - и все это без сна, все шесть суток... Как минимум год после этого безумия никак не мог проснуться, - и спал во сне, и «бодрствовал». А уж такое мерещилось, что не приведи Господь; а что слышалось, так лучше и вовсе помалкивать... но ведь смог, ведь... почти дописал. Так и не сумел потом закончить начатое, но что поделаешь... Ну, да ладно, он все равно устарел, опростился... ничего особенного... Зато теперь ночи дневать - ни-ни... Здоровье дороже. В смысле, то, что от него осталось...

Памятуя уроки прошлого, решил взять себя в руки и не прикасаться к начатому на днях новому роману до тех пор, пока не почувствую себя достаточно отдохнувшим от работы. Верхом неразумности было бы, невзирая на усталость, упрямо писать строку за строкой, чтобы уже на следующее утро проклясть все и вся и забросить долгожданное творчество. Уже не раз доводил себя до изнеможения, слепо веря, что все это на пользу делу, что резь в глазах и шум в ушах выльются в совершенство формы. Может быть и выльются, но только вместе с мозгами и осколками силы воли. Нет, одним прыжком на Парнас не заскочишь.

Так или примерно так думал я, чувствуя себя все же несколько предателем, но тут же подсыпая на чашу весов новую порцию оправданий. Закончилось все тем, что, стиснув зубы, решил не оправдываться, а просто честно забить на все.

Как оказалось, ничего еще даже не начиналось...

Когда я открывал холодильник, намереваясь утолить жажду давно выдохшейся минералкой, в глаза мне бросилось хорошо знакомое, но давно позабытое имя: «Шекспир». Годами на дверной полочке холодильника лежит карманное издание его сонетов. Маршаку удалось не только сохранить шекспировский огонь, но и сделать его языки такими же жгучими. Даже холодильник с ними не справляется... Изредка я почитываю их, но последний раз это было года два-три назад. И вот, ни с того ни с сего, мое внимание привлечено словом, которое вижу так часто, что совсем перестал обращать на него внимание.

На сей раз улизнуть от старого знакомого посредством ни к чему не обязующего шляпочного приветствия не получилось. Более того, имя породило цепную реакцию в моем мозгу. Я мигом припомнил слова, слышанные совсем недавно из уст одной юной особы. Оная выражала свое восхищение Шекспиром за то, что тот, мол, призывал «лю-бить женщину такой, как она есть». Я не стал спорить с юностью, я даже кивнул головой, и не раз, в знак согласия, потому как голова моя тогда была как раз на пороге выхода к исключительно плодотворной идее, которая и породила «Воскресителя», мою последнюю попытку создать полновесный роман, с прологом, главами и эпилогом, как полагается... Но стоило мне открыть холодильник и увидеть там Шекспира, как дух мой возмутился до самых корней. Это что же такое получается, Билл? Если она блудница, люби ее такой, как она есть; если она потаскуха, люби ее такой, как она есть; а если она шлюха, уж будь любезен, люби ее такой, как она есть! - ?! Но потом я смекнул: стоп! к чему обвинять Шекспира в том, что ему приписывают? Читатель на то и читатель, чтобы читать, и его прочтение может отличаться от того, что имел в виду автор, причем, отнюдь не обязательно в лучшую сторону. Понятно, что многое зависит от конкретного случая, от личности того, в ком отразился луч нашей страсти. Честь и хвала тому, кто сумел полюбить блюдо сирое и убогое и не ищет добавок на стороне. С другой стороны, любить Жанну Д¢Арк, или Деву Марию, или Белоснежку - не большого сердца дело, - в их лице любишь лучшее, что вдохнул в Еву Господь, и внутреннего протеста нет никакого. Но как быть с теми дочками Евы, что унаследовали ее вкус к запретным яблоням и грушам, чьи плоды, дай им волю, они исчервили бы в мгновение ока?.. А с теми, которые шли подрабатывать в лагеря смерти? Или с той матроной, что знает один лишь метод воспитания - затрещина плюс вопли? Разве с такими смиришься?.. Все это - частные случаи призыва: «Принимай людей такими, какие они есть». Вот пригласите к себе Оноприенко на чай, и принимайте его, как он есть...

Вот сколько напряженных мыслей вызвал у меня томик автора «Сна в летнюю ночь». Мне даже захотелось воскресить его, чтобы уточнить, что же он имел в виду. Но, подумав, я решительно захлопнул холодильник и стал посреди комнаты, борясь с собой. Я знал: если не дам себе отдохнуть, если клюну на червячка, наживленного Музой, и, следуя ее рывку, метнусь вверх, расправляя крылья, чтобы угнаться за призраком Истины, то уже не смогу сам остановиться, - меня остановит только Морфей, да и тот не сразу. Но с другой стороны, не обязательно браться за начатый роман. Можно пройтись по отмели, подобрать мелочь-другую, камушки да ракушки. Авось отвяжется...

Да, раньше я радовался как ребенок домогательствам Музы, но с годами, поустав от прожитых лет, стал чаще болезненно морщиться, чем делать умное лицо. К тому же, до меня дошло наконец: бред - не валюта. Вдохновение, это еще не все, - либо твое добро товар, либо ты неудачник, лишний, - третьего не дано...

И счастливчиком я себя уже давно не считаю.

Я сел за стол и стал мрачно записывать все, что она мне диктовала, упорно поворачиваясь спиной ко всему, что могло вывернуть руль моего музовоза на подьездную дорожку к «Воскресителю». Бесконечной длины здание, верхние этажи которого упирались в небесную твердь, а подвальные помещения уходили вниз, пока не сливались с ядром моей одинокой планеты, неизменно маячило с обеих сторон моего упрямого фарватера, и я как никто другой знал, что стоит одной из сонма дорожек поймать мои колеса в ловушку, как я тут же примусь переключать передачи, все выше и выше, пока не доведу себя до полного изнеможения и не обозлю Морфея отказами в дарах его милости. Я ждал, что ее возмутит такое отношение и она оставит меня в покое. К тому же, я с утра ничего не ел... Но бычье упрямство - не чета ослиному, и, похоже, с ним она готова была мириться какое-то время. Однако время шло, в урчании желудка стали слышаться угрожающие обертоны, - возможно, он как раз в эти часы рвал последние цепи терпения и становился Желудком разумным и Желудком кровавым, готовящимся к смертельному прыжку-глотку, дабы сожрать меня изнутри... Музу мое бычье упрямство возмутило, как я и рассчитывал, но в покое она меня оставлять явно не собиралась. Словно сука, подцепившая бешенство, она кружилась вокруг моего укрытия, выискивая лазейку, чтобы поделиться со мной своей заразой вплотную, а не в яростном лае... Все быстрее я изливал на бумагу мыслишку за мыслишкой, идейку за идейкой, стихотвореньице за стихотвореньицем, отлынивая из последних сил от работы над нависшим надо мною «Воскресителем»... Последний раз такое творилово выпадало на мою долю в девяносто шестом. Отчетливо помню те августовские дни, отнюдь не умиляясь при мысли о них, но содрогаясь: едва коснувшись босыми ногами пола, зевая плелся на кухню и присаживался к столу. Табурет только выглядел как табурет. На самом деле, это был капкан... И хотел бы я тогда умыться, привести себя в порядок, поесть, в конце концов, да не там то было... мысль за мыслью, идея за идеей, строфа за строфой... Муза держала меня крепко, спуску не давала, перекуров не признавала. Я стойко сопротивлялся ее требованию продолжать начатый роман (тогда это был «Адамов мост»), чувствуя, что не готов к нему морально. Она же мстила мне вдохновением, будь оно неладно. Я физически не мог понять тогда, что такое «творческий кризис». И лишь годы спустя до меня дошло, что тогдашнее «творчество» и было самым настоящим творческим кризисом. Кризис, это не только тогда, когда хочешь, но не можешь. Кризис, это еще и тогда, когда можешь... или думаешь, что можешь, но - не хочешь... Дело в том, что я настолько привык искрить, что начисто позабыл, как же выглядит пламя. Более того: кажется, я боялся его... кажется, я его - ленился...

Вдруг я встал из-за стола и вышел в прихожую, открыл тумбочку и достал коробку от ботинок. Принеся ее в кухню, открыл, достал стопку исписанной бумаги и уставился на нее. Это был один из заброшенных романов, одна из моих персональных заброшенных шахт... Названия нигде не было видно, но мне и не нужно было никаких подсказок. Несмотря на то, что я начисто забываю почти все, что пишу - как реактивный самолет не помнит своих инверсионных следов, - я прекрасно знал, что это такое. Это был один из десятка моих недоносков, от которых я отказался по разным причинам: когда от лени тянуть лямку, когда от страха, что не потяну... Моя берлога - настоящее кладбище таких беспризорников. Этого звали... Впрочем, не важно. Зачем мне соль на рану... Но в девяносто пятом, когда тогдашняя Муза, одна из первых моих «жен», только зачала его во мне, он был для меня тем же, чем для Грибоедова было «Горе от ума», то есть - почти всем. Меня тогда впервые скрутила ностальгия. Не столько по месту, сколько по времени. Впрочем, что это я говорю? Разве может быть время без места? Разумеется, нет. Так же, как не может быть содержания без формы... и без оформителя... Этот первый мощный приступ тоски, - я бы даже сказал, ломки - по безвозвратно ушедшему выкрутил мне сердце как губку, выстрелив в аорту больше крови, чем могло выдержать мое кровеносное древо. Подобно воде, которая всегда найдет выход, кровь устремилась на поиск тонкого места. Времени у нее, прямо скажем, было в обрез, так что выход нашелся быстро... Прорвало меня над первой страницей тетради, предназначавшейся для курса истории религии. Так родилась первая строка романа, возможно, вытащившего меня из мертвой петли за мгновенье до штопора. Она была написана - как и все первые строки, пожалуй, - кровью. Никто этого не знает... Зато я теперь ничего не знаю по истории религии. Какая жалость...

Итак, обманутая Муза зашла с тыла и нанесла мне коварный удар: на, мол, смотри, что будет с твоим «Воскресителем»... как и со всеми другими, во время которых ты мне изменил...

Но я тогда понял ее иначе.

Я решил, что пришло время взяться за старое. Пора закончить начатое много лет назад. Дописать «Ностальгию» (именно так это и называлось)...

А чтобы отворить дверь в сгустившемся мраке забвенья, первым делом нужно на-щупать ручку... вчитаться в старые строки... прочувствовать межстрочья... уловить ритм.

Сделав умное лицо, а про себя смеясь, как малолетний проказник, так славно объегоривший учительницу-музу, я достал из хлебницы хлеб, купленный в ларьке по дороге домой, и, впившись в его хрустящий бок, принялся читать... Я старался не обращать внимания на червячка тревоги, впившегося в успевший почерстветь бок моей совести. Но он уверенно брал свое, нашептывая мне видения-упреки из минувших дней...

Все более сбиваясь с ритма пересохшего русла романа, так и не впавшего в море типографской краски, я все отчетливей видел обстоятельства закрытия некогда многообещающей шахты по имени «Ностальгия»...

Я сделал тогда классическую ошибку фраера, думающего, что музыка будет играть ему вечно: испытав первые нотки облегчения, оттого, что приступ прошел и ностальгия отступила на задний план, я позволил себе окунуться в мутные воды Самодовольства...

Вот где она, моя собака, зарыта.

Покачиваясь на волнах гордыни да поплевывая в небесную твердь, я совершенно забыл, почему пишу, и стал выбирать, зачем это делаю. И уж в этом я преуспел... Язык не поворачивается назвать имена всех цыплят, которых я вздумал считать раньше осени... Но это еще было полбеды. Свист приближающихся граблей был уже не за горами, а я упрямо держал уши полными серы, не понимая, что вот-вот гром обернется молнией...

И он обернулся.

Не успела «Ностальгия» набрать высоту, как я выдал ее координаты в эфир: я при-хвастнул перед знакомым своим «предназначением», начав треп о несуществующем романе в режиме «Гоп!» Запомнилась фразочка, которой я начал свою высокопарную речь:

- Печаль, быть может, и слаба. Но дай ей только, за что ухватиться, она в два счета окрепнет и порвет тебя на куски...

Жалко, что я тогда не познакомился еще с «Гением» Моэма (да простит мне старый разведчик Ее Величества столь вольное обращение с его «Нищим»), рассказом не только гениальным, но и просто потрясающим, - ведь не все гениальное потрясает. Только «Сокровище в лесу» Уэллса да один роман (дочитанный!), потрясли меня столь же сильно. Впрочем, услышал ли бы я тогда даже такое громогласное предупреждение, не уверен, - самоупоение - коварнейшая отрава. И слух она отключает в первую очередь.

А вот мой знакомый, видно, видел меня насквозь...

Глядя мне в глаза своими ничего не выражающими безднами, - ничего, кроме иронии, полуприкрытой веками, - он только и сказал, сдерживая зевоту:

- Да ну?..

В тот же вечер работа зашла в тупик.

Как ни пытался я подобрать нить Ариадны, оброненную в потемках, я ее тогда так и не нащупал. А потом стало и совсем темно, - Муза ушла, заперев меня снаружи и выбросив ключ... и меня - из памяти, - а значит, и из планов на будущее.

То ли я наелся, то ли горькие мысли сделали дальнейшее чревоугодие несносным, но кусок хлеба был отложен в сторону.

Как и рукопись «Ностальгии».

Я открыл давно полетевший холодильник, достал стопку бумаги, тщательно прижал дверцу, чтобы не хлопнуть ею изо всех сил, упал на табурет и взял в руку ручку. Мне не забыть, каким жалобным скрипом она отреагировала на мою холодную ярость. Ярость положенного на лопатки, но не пробитого осиновым колом вампира.

Передо мной лежал «Воскреситель».

Остаток дня, ночь и весь следующий день я писал, не переставая...

...а потом выкатил из гаража свою старенькую «копейку», с третьего раза попав трясущейся рукой в замок зажигания, и, щурась на свет встречных машин, двинулся по-пластунски на третью смену. Я был счастлив, но счастья не чувствовал: слишком устал. Не наступив на одни грабли, я наступил на другие. Вся моя жизнь - стук сердца и потираемый лоб...

И все-таки я не жалел о допущенной ошибке: подпустив к себе Музу на расстояние близости, я получил то, чего словами не описать. Может быть, я для нее - всего лишь рак на безрыбье, но и на том спасибо. Сам же я старался, как мог. И, как всегда, перестарался. Морфей всегда был первым в списке тех, кто положил бы меня зубами к стенке и расстрелял из своего калейдоскопа...

Есть у Хемингуэя вещь под названием «Праздник, который всегда с тобой». Если сердце твое чисто, оно и есть этот праздник. Моему сердцу не позавидуешь, но что касается вечера субботы, ее же ночи на воскресенье и самого воскресенья до работы, то здесь я чувствовал себя едва ли не последним всадником, гарцовавшим по венецианской тверди...

А между тем праздник мой был самым болезненным образом испорчен. Стоило мне увидеть два рядом стоящих трактора, как я понял: вместо сказки «Вольво» читать мне сегодня быль «Катерпиллер»... Так и оказалось: в системе охлаждения полетел термостат, на что бортовой компьютер сказал: «Баста»... Техниками в воскресенье вечером на заводе не пахнет, а потому на поле выкатили запасного игрока, американца из Пеории, штат Иллинойс.

На «Кэт» я начинал здесь свою «возню», и в былые времена был, ни много ни мало, влюблен в желтого «Слоника», даже поэму ему посвятил. Но те времена прошли, а вместе с ними ушло здоровье из могучего тела, без которого моложавое чудо техники превратилось в старую развалину. А местные «доктора», даром что халатов не носят, - халатны до мозга костей, до гордыни, так что бедный Голиаф годами не может вдеть нитку тяги в игольное ушко второй передачи. Кто хочет увидеть великомученика весом больше двадцати тонн, ухающего с первой передачи на третью и обратно круглые сутки, айда к нам... Здесь и столовая ничего: ничего, кроме соков. Правда, на любой вкус...

С десяти до семи я добровольный раб. Добровольный потому, что никто меня здесь не держит. Сейчас, говорят, клонирование изобрели. Не удивлюсь, если в Китае...

После суток, проведенных за столом без еды и сна, перспектива провести ночь в трясущемся ревущем кресле обрадовала бы разве что маньяка. На маньяка я похож только с пером в руке. Баранка мне не идет...

Но делать нечего. Работа есть работа, и деться от нее можно разве что на биржу труда, а мне это не по карману. Забравшись в кабину, я поискал глазами счетчик моточасов.

«20321»

В «Катерпиллере» моточасы растут не только при включенном двигателе, но и просто от батареи. Цифры эти мне, в общем-то, ни к чему: по этой машине записи уже давно не ведутся, - так, привычка. Но отчего-то я их запомнил. Они намертво врезались в мою память, словно были номером на счастливом билете. Я задержал на них взгляд дольше обычного и какое-то мгновение рассеянно гадал, какими они были пять лет назад, когда умирал человек, передавший мне свои знания об этой машине. Вот бы воскресить его...

Эхо грядущей ночи сорвалось со счетчика моточасов и вернуло меня к мысли о воскресении мертвых. Да и не только мертвых. О воскресении вообще. О в о з в р а щ е- н и и...

Я вспоминал лица людей, с которыми здесь работал и которых здесь больше нет. Которых больше нигде нет. И вспоминал места, где я был когда-то и где меня нет сейчас. Кажется невероятным, но на эти лица и на эти места... и на мысли, что пришли и ушли, - не хватит счетчиков на обоих тракторах...

В таком расположении духа наматывал я круги цех-склад-цех, стараясь не заснуть и бессильно радуясь тому, что нет вагонов с камнем, когда внимание мое привлекло темное пятно, примостившееся в рытвине на территории склада.

Глаза мои были полны тлеющей золы, но я все же всмотрелся, насколько это было возможно.

С третьего или с какого раза до меня вдруг дошло, что я вижу тело довольно крупной черной собаки, свернувшейся клубком. Ухо ее, левое, похожее почему-то на памятник над могилой, венчало столь неожиданный предмет натюрморта... весом в тысячи тонн,.

Картина эта была столь необычна - искорка плоти на фоне миллионов камней, - что я невольно подумал о грузчиках, одним из которых не так уж давно был и сам. Между ними встречаются типы, которым я бы даже эту работу не дал. Имею в виду ублюдков, чья рука, над которой зачем-то миллиарды лет работала глупышка-эволюция, то и дело поднимается на безответную животину, - зачем, ума не приложу. Точнее, сердца. Зато сам приложился бы в одного из этих подонков тем самым камнем, которым он старательно метит в голову собаке или кошке, которых другие уроды забрасывают в мешках в вагоны с камнем. Прямо конвеер какой-то: цех ублюдков, цех подонков. Хоть фильм ужасов сни-май...

Может, подумал я, собаку убил один из этих отморозков? Или...

Да нет, не может быть... Хотя...

А вдруг ее задавил один из нас, четверых?.. И несмотря на то, что воображение рисовало мне совсем иную картину встречи полутораметрового колеса и тела собаки, я предположил и такую возможность. И совсем не обязательно, что один из нас специально сделал такое. Виной могло стать элементарное доверие: голуби, к примеру, так привыкли к подкормке, что кружат вокруг трактора, как птички-чистильщики у пасти крокодила, нисколько его не боясь... Я отлично помню, как Мальва, местная любимица, разлеглась на дороге прямо перед едущим к цеху трактором и поигрывала хвостом, будто просила, чтоб ее погладили... Мне тогда пришлось чуть ли не упрашивать ее уступить дорогу...

Собака была неподвижна той особой неподвижностью, которая заставляет сделать единственно верный вывод. Такой же вывод делают, заходя в дом, в который пришла смерть. Особая тишина разве что не кричит об этом...

Это вздернутое вертикально вверх ухо очень мне не понравилось. Оно не шелохнулось ни на йоту и ни разу, хотя трактор ревел, как Армагеддон. Едва я придал значение по-следнему обстоятельству, как сразу же утвердился в мысли, что...

И вдруг я узнал это ухо.

Не знаю, что за неуловимая деталь дала мне страшную подсказку, но сомнения умерли раньше, чем я успел их осознать.

То был безымянный Хвост (я так ласково называю всех котов и собак), крутившийся возле меня, когда я был в другой должности и имел дело с сахаром. Сахар здесь ис-пользуют не по назначению, но Хвосту я всегда насыпал горочку. Он это лакомство вы-лизывал до черного пятна на бетоне или асфальте. Я насыпал еще...

Сердце мое сжалось раньше, чем я это понял. А когда понял, оно сжалось еще сильнее.

Хвост... Ну, надо же...Хвост...

Я не решался остановиться и проверить. Я просто напряженно всматривался в черную гору с пиком уха, не чувствуя раскаленного песка в глазах, позабыв про смертельную усталость. Проезжая мимо, стал слабовольно сбрасывать газ, подсознательно избегая неопровержимых доказательств. Так ждут письма из военкомата невозмужавшие юнцы.

Я внушил себе, что просто не мешаю Хвосту поспать, раз уж его занесло в такое неподходящее место. Тем более, что лежал он не на крупных камнях, а в углублении «песка», или «глины», как мы называем мелкий гипс (я и кошку свою, высыпавшуюся из вагона, назвал Галой, Галиной, в напоминание о земле, которой не дал стать ей «пухом»).

Но я-то знал, что все это - желаемое.

Не действительное...

И вдруг я понял, что... м о л ю с ь.

Не знаю, были ли слова в той молитве, но уверен: то была самая искренняя молитва, на какую способен безбожник.

Мое дыхание замирало, когда я делал это. Время от времени я вздрагивал от напряжения. Я и руль бы сжимал в два раза крепче, если бы это помогло. Но я не напрягал ни рук, ни ног, ни вообще чего бы то ни было, кроме, разве что, шеи, - прекрасно понимая, что если у этого «двигателя» и есть трансмиссия, то состоит она отнюдь не из мяса... Я уповал лишь на душу. Только на душу. Исключительно на нее...

Сколько продолжалось мое преглупейшее занятие, понятия не имею, но только вдруг до меня дошло, что я не вижу собаки...

Неужели я так устал, отравившись соками Музы и пытаясь воскреснуть к творческой жизни, что просто пригрезил себе собаку, которую, как до меня вдруг дошло, не видел уже несколько месяцев?..

И вправду, ч т о она вообще здесь делала?

Как она тут вообще о к а з а л а с ь?

Но главное было в другом.

Я испытал н е в ы р а з и м о е о б л е г ч е н и е... Так, значит, думал я, вновь чувствуя песок и сонливость, все это - лишь испарения уработавшегося мозга. Система охлаждения накрылась, и вот - наглядный результат: призрак ненаглядного Хвоста, которого я, горько признаться, вымел из сердца вон, едва он удалился прочь с моих глаз, пропавши как-то незаметно без вести. Наверняка, подонки-медики из общежития подсыпали псу сулему.

Выходит, что так.

Только что истово молившийся о воскрешении безропотной твари, я очень даже быстро вымел из головы всякую мысль о ней, с отвращением к собственной слабости обрывая связавшую нас на какое-то время пуповину родства, стыдясь ее, как нечистая девка огласки.

...Выворачивая в очередной раз на прямую к приемному бункеру, я бросил сонный взгляд чуть левее бордюра эстакады... и резко проснулся. Но если резкое пробуждение на краю теплой постели оканчивается падением на пол, то здесь я инстинктивно выжал до пола обе педали тормоза, в результате чего изрядная порция камня выплеснулась на бетонную гладь. Последний раз такое было, когда мой велосипед, на котором я из последних сил выжимал в гору, стал, как вкопанный, едва не вышвырнув меня через руль. Меня спасло то, что скорость тогда упала почти до нуля, - не смазанные солидолом шарики в подшипниках передней оси намертво сцепились друг с другом... И вот, двадцать лет спустя, я экстренно торможу двадцатипятитонное чудище...

Звука каменной лавины я не слышу.

В траве сидит Хвост и пристально смотрит на меня.

Смогу ли я забыть этот взгляд?.. Внешне он почти не отличается от того наивно-выжидательно-просящего взора, каким он выпрашивал добавки сахара.

Но только внешне...

Нет смысла и пытаться передать все то, что я вижу в этом взгляде. Первое же мое слово уведет меня в другую степь. Например, в такую: если бы между этим и «т е м» миром не было ни малейшего контакта, кроме пары собачьих глаз, и если бы эти глаза вдруг открылись прямо перед вами...

Впрочем, одна деталь все же вполне описуема и не вызывает сомнений: даже если этот пес - моя галлюцинация: его голова не склонена набок, как тогда, когда Хвост просил угощения. Голову он держит совершенно ровно.

Эта голова ничего не просит.

Можно ли себе представить египетского Сфинкса чуть склонившим голову? По-моему, нет. И, по-моему, не только по-моему...

Хвост (ох и глупо же звучит сейчас это слово) неотрывно смотрит мне в глаза. Спокойный взгляд умной собаки. Но только слишком спокойной. И не по-собачьи умной...

Не зная, где мой страх, - может, сбежал, - открываю дверь, спускаюсь по ступенькам на землю, иду к нему, опускаюсь перед ним на колени и глажу его шерсть. Нету никакого страха... или он настолько велик, что превратился в необозримую ладонь с маковым зернышком моего «я» в одном из окопов Судьбы...

Я глажу пса молча. Слова не лезут у меня из горла.

Тепло этой шерсти, блеск в глазах дают мне такую роскошь - не сомневаться в том, что я вижу, не сомневаться в том, что я чувствую...

Улыбнувшись Хвосту одними губами, - челюсти мои плотно-плотно стиснуты, - я снова выпрямляюсь, извиняющимся жестом машу рукой в сторону требовательно скрипящей дробилки, и возвращаюсь в машину. Отъезжаю задним ходом в склад, опорожняю ковш и еду опять к эстакаде, чтобы расчистить проезд, отодвинув просыпавшийся камень к самому цеху, где он не попадет под колеса. Работаю я сосредоточенно, стараясь не смотреть по сторонам, ни на что не отвлекаться... забыть обо всем.

Я пребываю в состоянии, в котором оказывается человек, соприкоснувшийся с чудом, и не где-нибудь, а внутри самого себя... Такой человек старается вести себя - даже наедине с собой - с подчеркнутой, можно даже сказать, нарочитой скромностью. Чтоб не обвинили в фанфаронстве.

Одно дело, когда ты блефуешь. И совсем другое дело, когда ты действительно можешь нечто такое, чего не может, быть может, никто другой... Здесь получить обвинение в хвастовстве особенно неприятно.

Так, значит, я...

Господи, неужели...

Не может быть...

Т о т с а м ы й...

О Боже...

Список тех, кого я считаю достойными моего дара, растет как на дрожжах... Сначала, понятное дело... Алеша... А там... безвременно скончавшиеся родственники... Бабушка по материнской линии... дедушка по отцовской линии... дядя... младшие братья... Потом я вспоминаю о своих сослуживцах... а потом... Саманта Смит... Джон Леннон... Элвис... Раджив, Индира... Хатынь, Бабий Яр... Блокада... Первая мировая... Христос!

Господи...неужели это - я?

Неужели, это м е н я все так ждут?!

...Но ведь это же - ОЧЕВИДНО...

Я наконец позволяю себе улыбнуться. В конце концов, я имею право. П о л н о е право.

Сначала я улыбаюсь смиренно... но уже через минуту - самодовольно. О да, я доволен...

Но я одергиваю себя, решив пока что совсем не улыбаться. Еще чего: моя улыбка теперь дорого стоит... И я делаю умное лицо. Поулыбаюсь перед зеркалом...

Неожиданно я вспоминаю о Хвосте... На губах моих ухмылка. Чернь, она и с хвостом чернь. Надо же, раскланивался перед этим барбосом, сахар ему рассыпал... Камнем бы его угостить, а не сахаром...

А что, и угощу, - думаю я весело.

Лихо отгоняю трактор на место стоянки, глядя лишь в зеркала заднего вида, прижимаю пальцами рычажки, быстро и плавно, как перышко, опуская на землю огромный ковш. Глушу двигатель, выключаю мигалку, неспеша спускаюсь на землю, громко хлопнув дверью. Иду к эстакаде, вихляя плечами.

Черное крупное тело все еще там, где от неожиданности я так постыдно нагадил. Невероятно: Я должен буду перед пересменкой махать лопатой, забрасывая про-сыпавшуюся дрянь обратно в ковш... Будь у барбоса руки, уж я бы его припахал... Разлегся тут...

Мысль о том, что все это время Хвост, наверняка, любовался своим Спасителем, несколько смягчает мой праведный гнев. Я подхожу ближе.

И тут я вижу нечто, что совсем мне не нравится.

У х о.

Черное-черное, оно смотрит вертикально вверх. А под ним - бесформенная масса тела, скруглившегося в траве...

Холодея, чувствуя растущую слабость в коленях и цепенея от нарастающего ужаса, я бросаюсь к собаке, зная, зная, три раза зная, что почувствует моя рука, когда я к ней прикоснусь...

Господи! Только не э т о!.. Господи, что я сделал н е т а к???

Не чувствуя под собой коленей, я подползаю на четвереньках к лежащему неподвижно телу и протягиваю к нему дрожащую руку...»