Рассказ полицейского инспектора Леграсса

Говард Филлипс Лавкрафт

Зов Ктулху

 

 

Зов Ктулху[1]

(Найдено среди бумаг покойного Френсиса Терстона, жителя Бостона)

(перевод Л. Кузнецова)

 

Со всей очевидностью можно полагать, что от столь могущественных сил или существ мог остаться некий живой реликт — представитель весьма отдаленной эпохи, когда сознание, быть может, проявлялось в формах, исчезнувших задолго до того, как Землю затопил людской прилив, — в формах, мимолетную память о которых сумели сохранить разве лишь поэзия да легенды, именующие их богами, чудовищами и мифическими существами всех родов и видов…

Элджернон Блэквуд

 

I

Ужас, воплощенный в глине

 

Мне думается, что высшее милосердие, явленное нашему миру, заключается в неспособности человеческого разума понять свою собственную природу и сущность. Мы живем на мирном островке счастливого неведения посреди черных вод бесконечности, и самой судьбой нам заказано покидать его и пускаться в дальние плавания. Науки наши, каждая из которых устремляется по собственному пути, пока что, к счастью, принесли нам не так уж много вреда, но неизбежен час, когда разрозненные крупицы знания, сойдясь воедино, откроют перед нами зловещие перспективы реальности и покажут наше полное ужаса место в ней; и это откровение либо лишит нас рассудка, либо вынудит нас бежать от мертвящего просветления в покой и безмятежность новых темных веков.

Теософы догадывались о грозном величии космического цикла, в котором наш мир и сам род человеческий являются всего лишь быстротечными эпизодами. Они указали на возможность сохранения до наших времен отдельных реликтов минувшего, но при этом пользовались весьма туманными определениями, какие, не будь они прикрыты елеем утешительного оптимизма, наверняка заставили бы заледенеть нашу кровь и саму душу. Но отнюдь не из их писаний дошел до меня отблеск давно минувших и недоступных нашему сознанию времен — до сей поры меня пронизывает холод, когда я о нем думаю, и я едва не схожу с ума, когда вижу его во снах. Отблеск этот, подобно всем внезапным явлениям истины, вспыхнул в моем сознании вследствие нечаянно возникшей связи между разрозненными фактами. В моем случае это были две вещи — статья из старой газеты и рукопись покойного профессора, моего деда. Молю Бога, чтобы никому на свете не вздумалось восполнить зияющие в моем рассказе пробелы, а уж я сам, пока жив, нипочем не возьмусь за это дело. Думаю, что и покойный профессор намеревался вечно хранить молчание о том, что ему довелось узнать, и непременно уничтожил бы свои записки, не постигни его внезапная смерть.

Мое знакомство с ужасающими фактами этой истории началось зимой с 1926-го на 1927 год, когда скоропостижно скончался мой двоюродный дед Джордж-Гэммел Энджелл, профессор Браунского университета в Провиденсе, штат Род-Айленд, слывший великим знатоком семитских языков. Кроме того, он получил широкую известность как специалист по древним надписям и в качестве такового часто приглашался для консультаций директорами самых прославленных музеев мира, так что его внезапный, пусть и в возрасте девяноста двух лет, уход из жизни, думается мне, не остался незамеченным в научных кругах. Интерес к его кончине подогревался также сопутствующими ей странными обстоятельствами и отсутствием очевидных причин. Смерть настигла профессора вскоре после того, как он прибыл в родной город на ньюпортском пароходе. Очевидцы утверждали, что он упал замертво, случайно столкнувшись с никому не известным негром, по виду матросом, выскочившим из дверей подозрительного притона, каких немало встречается на обрывистом морском берегу, по которому проходит кратчайший путь от портового района к дому покойного на Уильямс-стрит. Врачи не сумели обнаружить в его организме никаких признаков серьезных заболеваний и после долгих дискуссий пришли к выводу, что причиной смерти стала внезапная остановка сердца, вызванная, по их мнению, не в меру резвым для такого пожилого человека подъемом по крутому склону горы. В то время у меня не было причин оспаривать это заключение, но последующие обстоятельства заставили меня изменить свое мнение.

Мой дед умер бездетным вдовцом, и от меня, его единственного наследника и душеприказчика, справедливо ожидали наведения порядка в оставленных им бумагах, а также основательного их изучения. Выполняя свой долг, я перевез дедовский архив — целую гору папок и ящиков с документами — в свою бостонскую квартиру. Многие разобранные мною материалы будут вскоре опубликованы Американским археологическим обществом, но содержимое одного из ящиков показалось мне слишком странным, и, следуя какому-то инстинктивному чувству, я решил, что его надлежит держать подальше от посторонних глаз. Изначально ящик был заперт, и я не мог к нему подступиться до тех пор, пока мне не случилось наткнуться на кольцо с ключами, которое профессор всегда носил при себе в кармане сюртука. Только тогда мне удалось отпереть ящик — но, как оказалось, лишь для того, чтобы оказаться лицом к лицу с куда более головоломной проблемой. Что могли означать содержащиеся в нем предметы — странного вида глиняный барельеф, разрозненные рукописи, беглые заметки и кипа газетных вырезок? Не стал ли мой дед жертвой какой-нибудь дешевой мистификации? Чтобы пролить свет на эти вопросы, я твердо решил разыскать эксцентричного скульптора, осмелившегося, как мне тогда подумалось, бесцеремонно нарушить душевное равновесие почтенного человека.

Барельеф представлял собой неправильный прямоугольник толщиной менее дюйма и размером пять на шесть дюймов. По всей очевидности, он был изготовлен совсем недавно. Однако по своему духу и стилю он был далек от современности, ибо, какими бы многообразными и необузданными ни были прихоти нынешнего кубизма и футуризма, они чаще всего не достигают той неизъяснимой глубины и непосредственности, какие таятся в творениях первобытных мастеров. Здесь же, как мне показалось, проглядывало нечто весьма родственное последним, хотя моя память — при моем уже достаточно близком знакомстве с обширными коллекциями и трудами деда — потерпела полную неудачу в попытках приискать хоть какие-нибудь аналогии к этому предмету или уловить хотя бы намек на что-либо подобное в других культурах.

Нижняя часть плиты изобиловала знаками иероглифического характера, а над ними была помещена фигура, в которой угадывалось стремление художника изобразить нечто вполне конкретное — стремление, которому, увы, не способствовала импрессионистская манера исполнения. То было некое чудовище или, скорее, его обобщенный образ, который могло породить лишь воспаленное воображение безумца. Если я скажу, что при взгляде на барельеф моя в достаточной степени изощренная фантазия нарисовала комбинацию из осьминога, дракона и уродливого подобия человека, то мне удастся приблизительно передать характер этого странного произведения. Неуклюжее чешуйчатое тело с рудиментарными крыльями венчала мясистая, снабженная щупальцами голова; однако по своему шокирующему впечатлению все эти детали не шли ни в какое сравнение с цельным обликом фантастического существа. За фигурой скульптором было намечено подобие заднего плана, являвшего собою смутный намек на некое циклопическое строение.

Помимо вороха газетных вырезок к странному барельефу прилагалась стопка бумаг, по всей видимости, совсем недавно исписанных рукой профессора Энджелла — причем исписанных в спешке, судя по стилистическим погрешностям, для него нехарактерным. Самым существенным из этих документов мне показалась рукопись с заглавием «Культ Ктулху», второе слово которого было тщательно выписано печатными буквами с явной целью избежать ошибки в воспроизведении столь труднопроизносимого буквосочетания. Рукопись состояла из двух частей. Первую часть предваряло заглавие «1925 год: Сновидческий опыт Г. Э. Уилкокса, проживающего в доме № 7 по Томас-стрит, Провиденс, штат Род-Айленд», вторую — «1908 год: Факты, изложенные инспектором полиции Джоном Р. Леграссом (№ 121, Бьенвилль-стрит, Новый Орлеан, штат Луизиана) на собрании Американского археологического общества. Замечания по этому поводу и сообщение профессора Уэбба». Остальные бумаги в основном представляли собой разрозненные краткие заметки; в одних описывались странные сны различных лиц, в других содержались выписки из теософских журналов и книг (в первую очередь из «Атлантиды и исчезнувшей Лемурии» У. Скотт-Эллиота[2]), в третьих — сведения о переживших века тайных обществах и запретных культах со ссылками на соответствующие места в известных мифологических и антропологических источниках наподобие «Золотой ветви» Фрэзера[3]и «Культа ведьм в Западной Европе» мисс Мюррей.[4]Что же касается газетных вырезок, то все они были посвящены необыкновенным случаям душевных заболеваний и вспышкам группового помешательства, имевшим место весной 1925 года.

Первая часть основной рукописи излагала весьма необычную историю. 1 марта 1925 года к профессору Энджеллу явился худощавый смуглый молодой человек явно невротического и склонного к экзальтации типа. В руках у него был диковинный барельеф, вылепленный из совсем еще свежей, сырой на ощупь глины. В поданной им визитной карточке значилось имя Генри Энтони Уилкокса, младшего отпрыска одной весьма добропорядочной семьи. Мой двоюродный дед уже имел о нем некоторое представление: в последнее время этот юноша обучался ваянию в род-айлендском художественном училище и жил отдельно от родных, по соседству с училищем, в особняке Флер-де-Лис, превращенном в общежитие художников. Уилкокс развился рано и, по общему признанию, демонстрировал зачатки одаренности, даже гениальности, но был крайне эксцентричным подростком: с раннего детства он проявлял особый интерес ко всяким необычным историям, видел странные сны и любил пересказывать их кому ни попадя. Сам он считал себя «психически сверхчувствительным» индивидуумом, но солидная публика старинного купеческого города между собой именовала его не иначе как «малый с вывихами». Неохотно общаясь с людьми своего круга, он постепенно выпал из поля зрения местного общества и был известен лишь немногим людям искусства и эстетам, проживавшим по большей части в других городах. Члены «Клуба любителей искусств» Провиденса, заботясь о сохранении своей консервативной репутации, объявили молодого художника совершенно безнадежным.

В рукописи говорилось, что, не успев перемолвиться с хозяином дома и парой слов, молодой скульптор вдруг, без всякого предисловия, спросил, не сможет ли профессор, обладающий столь глубокими познаниями в археологии, разобраться в иероглифах, начертанных на принесенном им барельефе. Изъяснялся он в высокопарной романтической манере, которая поначалу показалась моему деду не чем иным, как притворством и попыткой изобразить мнимое почтение, а потому он отвечал на вопрос гостя довольно резко — тем более что очевидная свежеиспеченность предъявленной ему штуковины свидетельствовала о ее отношении к чему угодно, но только не к археологии. Последовавшее за этим возражение юного Уилкокса, поразившее моего деда и записанное им слово в слово, весьма точно характеризует как странную, фантастическую поэтику, пронизывающую всю его речь, так и всю его личность в целом. «Ну конечно, — подтвердил он с готовностью, — это совсем новая вещь. Я сам сделал ее прошлой ночью во сне, явившем мне странные города и картины прошедших эпох, о которых ничего не ведали ни мечтательный Тир, ни созерцательный Сфинкс, ни опоясанный садами Вавилон…»

Так приступил он к своему лихорадочному, сбивчивому рассказу, неожиданным образом пробудившему живой отклик в дремлющей памяти профессора, который слушал собеседника с возрастающим интересом. Прошлой ночью произошло небольшое, но самое значительное из всех пережитых Новой Англией за последние годы событий — землетрясение, которое, по-видимому, в значительной мере подстегнуло воображение Уилкокса. Итак, отправившись в постель, он заснул и увидел совершенно невероятный сон, в котором ему предстали циклопические города, сложенные из каменных плит и устремленных к небу монолитов. Угрюмые, опутанные мокрой зеленой тиной сооружения источали некую потаенную угрозу. Стены зданий и многочисленные колонны пестрели иероглифами, а снизу, из какой-то непостижимой глуби, исходил голос — скорее даже не голос, а смутное, едва уловимое внушение, которое даже самая изощренная человеческая фантазия вряд ли смогла бы передать в звуковой форме. Во всяком случае, когда Уилкокс попытался сделать это, у него получилось нечто почти непроизносимое: «Ктулху фхтагн».

Это звукосочетание не на шутку взволновало и встревожило профессора Энджелла. Со всей дотошностью ученого он принялся выпытывать у скульптора мельчайшие детали его сновидения и почти с неистовым напряжением рассматривал барельеф, за работой над которым застало одетого в одну ночную рубашку, дрожащего от холода и ничего не понимающего Уилкокса внезапное пробуждение от сна. Позже скульптор рассказывал мне, что в тот момент мой дед проклял свой преклонный возраст и самого себя в придачу за медлительность и неспособность сразу распознать как иероглифы, так и само изображение. Некоторые из вопросов деда показались его гостю не имеющими никакого отношения к делу — в первую очередь это касалось попыток старика выведать у Уилкокса, не связан ли тот с какими-либо тайными культами и обществами. Он никак не мог взять в толк, к чему это профессор чуть ли не через каждое слово обещает молчать как рыба, если его удостоят приема в члены якобы известного его посетителю не то мистического, не то языческого религиозного общества. Когда же профессор Энджелл окончательно уверовал в то, что скульптор и в самом деле не имеет никакого отношения ни к одному из существующих на свете культов и тайных обрядов, он под честное слово обязал своего визитера рассказывать ему все свои последующие сны. Тот сдержал обещание, и с момента первой встречи юноши с моим дедом рукопись стала ежедневно пополняться записями, передающими наиболее поразительные фрагменты ночных видений скульптора, в каждом из которых непременно присутствовал гнетущий душу образ темных, сочащихся водой циклопических монолитов и звучащий откуда-то из-под земли невнятный голос — или, вернее, вещающее прямо в мозг чье-то зловещее сознание. Два наиболее часто повторяющихся созвучия можно было передать как «Ктулху» и «Р'льех».

23 марта, гласит рукопись, Уилкокс не пришел, как обычно, к профессору. Последний осведомился по месту жительства молодого человека и узнал, что тот неожиданно впал в странное лихорадочное состояние и был перевезен в родительский дом на Уотермен-стрит. Ничто не предвещало болезни, однако ночью он вдруг разразился диким воплем, поднявшим на ноги всех художников, проживавших в том же доме. Состояние больного внушало серьезные опасения: периоды глубокого обморока чередовались у него с приступами горячечного бреда. Мой дед тут же позвонил родителям юноши и с того момента внимательно следил за ходом болезни, регулярно навещая также доктора Тоби с Тайер-стрит, попечению которого был поручен скульптор. Возбужденный лихорадкой мозг юноши осаждали настолько странные образы, что даже видавшего виды доктора пробирала невольная дрожь, когда он начинал пересказывать их моему деду. Теперь помимо прежних образов в бреду постоянно встречались фантастические упоминания о встречах с неким гигантским, «во много миль ростом», существом, которое передвигалось тяжкой поступью. Ни разу юноше не удалось описать его сколько-нибудь отчетливо, но и те отдельные сдавленные восклицания, которые довелось услышать доктору Тоби, убедили профессора, что этот образ, по-видимому, идентичен тому жуткому монстру, которого скульптор пытался отобразить в своем барельефе. Упоминание этого существа, добавил доктор, неизменно служило прелюдией к переходу больного из бреда в бессознательное состояние. Как ни странно, температура тела юноши была не намного выше нормальной, но тем не менее совокупность симптомов заставляла предположить скорее какую-то разновидность лихорадки, нежели умственное расстройство.

2 апреля, около трех часов пополудни, лихорадка Уилкокса прекратилась столь же внезапно, сколь и началась. Он сел в постели, выразив безмерное удивление тем обстоятельством, что ни с того ни с сего вдруг оказался в родительском доме, и обнаружив полный провал в памяти относительно всего, что происходило с ним начиная с ночи 22 марта. Врач нашел пациента вполне здоровым, и через три дня тот вернулся в свое жилище во Флер-де-Лис. Однако с того времени он больше ничем не мог помочь профессору Энджеллу. Вместе с болезнью его покинули и все странные видения; еще с неделю он послушно пересказывал моему деду свои сны, но они имели столь банальное, плоское и не относящееся к делу содержание, что очень скоро профессор перестал переводить на них свое время и бумагу.

На этом первая часть рукописи заканчивалась, но встречающиеся в ней ссылки на некоторые другие разрозненные материалы предоставили мне обильную почву для размышлений — настолько обильную, что только закоренелый скептицизм, являвшийся в то время основой моей жизненной философии, мог объяснить мое по-прежнему упрямое недоверие к рассказам художника. Вызывали сомнение и записи деда, воспроизводящие сны, которые посещали других людей в тот же самый период, когда юный Уилкокс пересказывал профессору свои бредовые ночные видения. Похоже, в то время мой дед основал нечто вроде своеобразной статистической службы, проводившей опросы среди тех его друзей и знакомых, к кому он считал уместным обратиться. Таких набралось немало, и от каждого из них дед затребовал описания и точные даты всех наиболее примечательных снов, виденных в последнее время. Отклики на его запросы оказались столь пестрыми, а их количество было столь велико, что мне показалось удивительным, как мог пожилой человек, да еще не имеющий при себе секретаря, управиться с таким обилием материала. Оригиналы писем не сохранились, но дедовы комментарии к ним давали ясное представление о содержании снов. Опрос представителей деловых кругов и прочей публики из среднего класса местного общества, этой пресловутой новоанглийской «соли земли», в целом дал отрицательный результат, хотя в отдельных случаях и были зафиксированы тревожные, равно как и бессвязные ночные впечатления. При этом они неизменно относились ко времени между 23 марта и 2 апреля — датам, ограничивающим период бредового состояния Уилкокса. Ненамного более чувствительными оказались и люди научного склада. Впрочем, в четырех случаях описаний снов угадываются очертания странных ландшафтов, а в одном проступает страх перед чем-то неестественным и ненормальным.

Самые интересные ответы поступили от художников и поэтов, и я могу себе представить, какому паническому ужасу дали бы волю эти люди, имей они возможность сойтись и сравнить свои впечатления. Как бы там ни было, но, не имея на руках оригиналов ответных писем, я сильно подозревал профессора в том, что он задавал своим адресатам наводящие вопросы, а потом еще и редактировал всю корреспонденцию с вольным или невольным желанием найти в ней то, что ему хотелось. Вот почему мне по-прежнему казалось, что Уилкокс, каким-то образом осведомленный об имевшихся на руках у профессора странных фактах, постоянно и вполне намеренно вводил последнего в заблуждение. Что же до ответов, полученных от людей искусства, то они представляли собой поистине захватывающее повествование. С 28 февраля по 2 апреля многие из опрошенных видели во сне чрезвычайно причудливые вещи, причем интенсивность этих сновидений многократно возрастала в период времени, соответствующий бредовому состоянию скульптора. Свыше четверти всех писем было посвящено описанию ландшафтов и полузвуков-полувнушений, немногим отличающихся от тех, что являлись в бреду Уилкоксу; некоторые респонденты сообщали о чувстве неизбывного ужаса, испытанном ими при виде приближавшегося гигантского существа. Но один случай, подчеркнуто выделяемый в заметках, был особенно ужасен. Речь идет об одном широко известном архитекторе, в свое время страстно увлекавшемся теософией и оккультизмом. Именно в тот день, когда с Уилкоксом случился припадок, он внезапно впал в буйное помешательство и скончался через несколько месяцев, исполненных невыразимых страданий и непрестанных криков, в которых можно было расслышать мольбу спасти его от некоего выходца из ада. Если бы мой дед, описывая все эти случаи, проставлял над ними вместо ничего не говорящих порядковых номеров имена респондентов, я бы мог провести собственное расследование и убедиться в подлинности собранных им фактов. Но делать было нечего — мне удалось выявить лишь минимальное число опрошенных. Все они, однако, в общем и целом подтвердили правдивость записей. Я часто задавался вопросом: все ли адресаты профессора были столь же озадачены его странным письмом, как те, с кем мне удалось пообщаться? Как бы то ни было, я надеюсь, что мои нынешние рассуждения никогда не достигнут их ушей.

Как я уже говорил, приложенные к барельефу газетные вырезки сообщали о многочисленных случаях паники, умопомешательств и эксцентричного поведения людей все в тот же указанный выше период времени. Очевидно, профессор Энджелл воспользовался услугами какого-то пресс-бюро, ибо число вырезок было невероятно, а источники их разбросаны по всему свету. Сообщалось, например, о самоубийстве, которое совершил некий лондонец — посреди ночи он вдруг соскочил с постели и с ужасающим криком выбросился в окно. Цитировалось сбивчивое, маловразумительное письмо, отправленное редактору одной из южноафриканских газет каким-то фанатиком, который, проанализировав свои сны, пророчил человечеству ужасное будущее. Из Калифорнии извещали о раздаче членам одной из теософских колоний белых одежд для некоего «славного свершения», которое, впрочем, так и не состоялось; заметка из Индии сдержанно повествовала о серьезных волнениях туземцев, начавшихся в конце марта. Умножились оргии вуду[5]на Гаити, а из отдаленных африканских факторий доносились вести о зловещем ропоте среди чернокожих. Американская администрация на Филиппинах отметила в этот же период брожение среди некоторых племен. В ночь с 22 на 23 марта нью-йоркские полицейские были окружены толпами истерически вопящих левантинцев. Весь запад Ирландии полнился дикими слухами, а художник-фантаст Ардуа-Бонно выставил на весеннем парижском салоне 1926 года богомерзкое полотно «Ландшафт сновидений». Приступы буйства в психиатрических больницах были настолько многочисленными, что, пожалуй, только чудо не позволило медицинской братии заметить это странное совпадение и сделать соответствующие выводы. Тогда мне все это представилось лишь кипой занятных вырезок, но сегодня я едва ли смогу оправдать бесстрастный рационализм, побудивший меня равнодушно отложить в сторону пожелтевшие газетные листки. Правда, в то время во мне еще жило убеждение, что юный Уилкокс всего лишь ловко манипулировал некоей информацией, полученной им до встречи с профессором Энджеллом.

 

II

Рассказ полицейского инспектора Леграсса

 

Эта самая информация, благодаря которой барельеф и сновидения молодого скульптора приобрели такое огромное значение для моего деда, составляет содержание второй половины его объемистой рукописи. В разговоре с Уилкоксом профессор Энджелл, как я понимаю, припомнил, что однажды ему уже доводилось видеть изображение этого адского чудовища, равно как и изучать неведомые иероглифы. И уж конечно, он вспомнил зловещее звукосочетание «Ктулху». Все это вызвало у него неожиданные и весьма тревожащие ассоциации, и потому нет ничего удивительного в том, что он тотчас потребовал от молодого скульптора представить ему всю полноту картины.

Воспоминания моего деда, связанные с этой историей, восходят к 1908 году — к семнадцатилетней давности собранию Американского археологического общества, состоявшемуся в Сан-Луи. Профессор Энджелл, как и приличествовало столь авторитетному ученому, должен был принять самое активное участие во всех дискуссиях. По этой же причине он оказался одним из первых, к кому обратилась группа лиц, не являвшихся членами общества, но воспользовавшихся благоприятным случаем, чтобы получить компетентные ответы на возникшие у них вопросы и разрешить ряд проблем, с которыми они столкнулись.

Главой этой делегации, вскоре оказавшейся в центре внимания научного общества, был полицейский инспектор Джон Реймонд Леграсс, человек средних лет и довольно невыразительной внешности, который прибыл из Нового Орлеана в надежде получить особого рода информацию, каковую ему не удалось раздобыть ни в одном из местных источников. Он принес с собой на собрание то, ради чего, собственно, и проделал столь долгий путь, — гротескную, отталкивающего вида и весьма почтенной древности каменную статуэтку, происхождение которой сам он никоим образом не мог определить. Не следует думать, что инспектора Леграсса хотя бы в малейшей степени интересовала археология. Его желание пролить свет на нечто доселе неизвестное объяснялось чисто профессиональными соображениями. Эта статуэтка — или идол, или фетиш, как ее ни назови — попала в руки полиции несколько месяцев тому назад во время операции по разгону предполагаемых приверженцев вуду, проведенной в заболоченных лесах к югу от Нового Орлеана. Однако на редкость странный и жуткий обряд, связанный с этим изваянием, навел полицейских на мысль, что им довелось наткнуться на совершенно неизвестный доселе культ, по своему дьявольскому характеру далеко превосходящий даже самые зловещие ритуалы вуду. Его происхождение оставалось тайной, ибо из схваченных на месте членов секты не удалось выжать абсолютно ничего, кроме весьма путаных и неправдоподобных показаний. Последнее обстоятельство и породило желание полиции установить природу ужасного символа, а через нее, быть может, и проследить сам культ до его первоисточника.

Едва ли инспектор Леграсс ожидал, что его вещественное доказательство произведет такую сенсацию, но факт остается фактом: одного лишь взгляда на принесенный им предмет было достаточно, чтобы вызвать настоящий ажиотаж среди собравшихся ученых господ. Они столпились вокруг инспектора и принялись так и эдак разглядывать небольшую фигурку, чья абсолютная несхожесть ни с одним из известных науке артефактов вкупе с неподдельно глубокой древностью столь убедительно указывала на еще не раскрытые тайны, уходящие в седые глубины веков. Каменная статуэтка представляла никому доселе неведомое направление в искусстве, при том что возраст ее мог исчисляться многими сотнями, а то и тысячами лет.

Фигурка медленно переходила из рук в руки, и, один за другим, ученые припадали к ней жадным взором, желая как можно тщательнее ознакомиться с этим древним чудом. Насчитывающая от семи до восьми дюймов в высоту статуэтка поражала удивительно высоким уровнем художественного исполнения. Она представляла собой некое чудовище, которое кроме карикатурных человекоподобных очертаний имело голову осьминога, лицо, от которого исходила масса щупалец, пористое чешуйчатое тело, крупные когти на передних и задних конечностях и в придачу длинные узкие крылья за спиной. Преисполненное неестественной злобы существо с раздутым туловищем в угрожающей позе сидело на прямоугольном пьедестале, покрытом не поддающимися прочтению письменами. Оконечности крыльев касались заднего края пьедестала, а длинные кривые когти согнутых нижних лап охватывали его передний край. Осьминожья голова страшилища грозно наклонилась вперед, так что кончики лицевых щупалец свисали на предплечья чудовищных передних лап, опирающихся на выгнутые дугой колени. При всем том статуэтка казалась не порождением фантазии, а изображением реального живого существа, еще более таинственного и зловещего по причине глубокой тайны, окутывавшей его происхождение. Бесконечно глубокая, неисчислимая годами древность фигурки не вызывала сомнений; при этом в ней не угадывалось ни малейшего намека на связь с какой бы то ни было ветвью древнего мирового искусства, пусть даже относящегося к самым первым проблескам земной цивилизации. Поистине, ее вообще невозможно было отнести ни к какому временному периоду. Даже материал, из которого она была изготовлена, оставался неразрешимой загадкой, ибо зеленовато-черный камень с золотистыми крапинками и радужными переливами не был известен в рамках привычной нам геологии или минералогии. Столь же непостижимыми оказались и знаки, нанесенные по всему пьедесталу статуэтки. Ни один из участников ученого собрания, представлявшего добрую половину мировых авторитетов в данной области, так и не смог найти ни малейшего указания на их хотя бы отдаленное лингвистическое родство с земными языками. Символы эти, равно как сама фигура и материал, принадлежали чему-то ужасно далекому, чему-то резко отличному от всего, что на сей день известно человеку; в них угадывались зловещие намеки на некие незапамятно древние и чудовищные циклы бытия, с которыми ни окружающий нас мир, ни наши представления о нем не имеют ничего общего.

И все же среди всех этих ученых мужей, сокрушенно покачивавших головами, признавая свою полную неспособность помочь инспектору, нашелся человек, который вдруг испытал престранное ощущение давнего знакомства как с жутким образом, так и с письменами и не без некоторого колебания поведал об этом присутствующим. То был ныне покойный Уильям Ченнинг Уэбб, профессор антропологии Принстонского университета, ученый-исследователь далеко не из последних. Сорок восемь лет тому назад ему довелось участвовать в экспедиции по Гренландии и Исландии, имевшей целью отыскать новые рунические надписи, но так и не преуспевшей в своем начинании. Однако, занимаясь исследованиями северо-западной части побережья Гренландии, профессор обнаружил вымирающее эскимосское племя, чьи верования — необычная разновидность «дьяволопоклонничества» — поразили его своей омерзительной кровожадностью. Прочие эскимосы знали об этом культе очень мало и говорили о нем с содроганием, добавляя, однако, что исходит он из баснословно далеких времен — тех времен, когда наш мир еще не был создан. Помимо ужасных обрядов и человеческих жертвоприношений он унаследовал от древности ритуалы, посвящаемые высшему и старшему из дьяволов — Торнасуку, и профессор Уэбб тщательно записал из уст старого ангекока — шамана — фонетическое звучание имени верховного дьявола, как можно более точно передав его буквами латинского алфавита. Особое внимание ученого привлек жуткий фетиш, которому поклонялись приверженцы неведомого культа и вокруг которого они исступленно плясали, когда над ледяными утесами занималась заря. Это был, по утверждению профессора, грубо вытесанный из камня барельеф, содержавший неведомый чудовищный образ и таинственные надписи. Насколько он мог припомнить, в общих чертах он являл собой грубую аналогию той устрашающей фигуре, что ныне предстала перед глазами ученых мужей.

Это сообщение, чрезвычайно заинтересовавшее участников собрания, вдвое против того взволновало инспектора Леграсса, который тут же принялся донимать профессора Уэбба расспросами. Он привез с собою записи ритуальных песнопений, исполнявшихся приверженцами болотного культа, и теперь попросил ученого как можно более точно припомнить звучание заклятий, слышанных им от эскимосов-дьяволопоклонников. В зале воцарилось поистине гнетущее молчание, когда после скрупулезного сопоставления всех мельчайших подробностей полицейский и профессор объявили о фактическом тождестве двух заклинаний, услышанных ими в столь далеко отстоящих друг от друга географических областях. Границы между словами угадывались по сохраненным традицией ритмическим паузам, и, по сути дела, то, что эскимосские шаманы и жрецы из луизианских болот распевали перед родственными друг другу идолами, сводилось примерно к следующему:

«Пх'нглуи мглв'нафх Ктулху Р'льех вгах'нагл фхтагн».

В одном существенном пункте Леграсс обладал перед профессором значительным преимуществом — некоторые из захваченных им молодых ублюдков согласились повторить то, что рассказывали о значении этих слов старики. По их утверждению, эту фразу можно было перевести так:

«В своем доме в Р'льехе мертвый Ктулху ждет и видит сны».

Уступая общему настоянию, Леграсс более подробно рассказал о своей встрече с болотными идолопоклонниками. То была совершенно поразительная история, и я ничуть не удивился, что она произвела на моего деда такое сильное впечатление. То, что поведал полицейский инспектор, во многом сходилось с самыми безумными видениями мифотворцев и самыми невероятными измышлениями теософов. Его слова указывали на поразительную способность даже столь невежественного сброда к мышлению космического размаха — способность, которую до того никто и предположить не мог в этих париях.

1 ноября 1907 года в полицию Нового Орлеана поступил отчаянный призыв о помощи, исходивший из расположенного к югу от города болотисто-озерного края. Местных скваттеров, по большей части примитивных, но добронравных жителей, выводивших свой род от соратников Жана Лафитта,[6]смертельно перепугало неведомое явление, заставшее их врасплох посреди глубокой ночи. По всей видимости, речь шла об очередной оргии вуду, но творилась она с ужасающим размахом, о каком раньше никто и не слыхивал: с тех пор как в мрачных, населенных исчадиями ада лесах, куда не смел сунуть носа ни один честный человек, начался бесконечный грохот тамтама, в окрестных поселениях бесследно исчезли несколько женщин и детей. Из чащи леса доносились исступленные вопли, пронзительный визг и душераздирающее пение, сопровождаемое бешеной пляской дьявольских огней. Люди не могут больше все это терпеть, заключил перепуганный посланец скваттеров.

На склоне дня, погрузившись в две конные повозки и автомобиль, два десятка полицейских во главе с дрожащим от страха проводником-скваттером двинулись в путь. Когда дорога стала совсем непроезжей, все спешились и несколько миль в угрюмом молчании шлепали по болоту, продираясь сквозь кипарисовые заросли, куда не проникал дневной свет. Отряду преграждали путь уродливые корни и свисающие вниз зловещие петли испанского бородатого мха; временами люди натыкались то на груду влажных камней, то на странные руины, гнетущее впечатление от которых усиливалось намеками проводника на дьявольский облик обитателей этих мест; всю эту унылую картину дополняли узловатые, гниющие стволы деревьев и замшелые болотные островки. Наконец показалось селение скваттеров, представлявшее собой кучку жалких лачуг, и тотчас же местные жители с истерическими воплями обступили вооруженных людей. Где-то далеко за селением слышался глухой рокот тамтамов, сквозь который через неправильные интервалы, соответствующие изменению направления ветра, пробивались леденящие душу крики. За хилым мелколесьем, через которое в лесном мраке вились бесконечные тропы, можно было разглядеть красноватые вспышки далеких костров. Никто из оробевших скваттеров, даже рискуя снова быть брошенным на произвол судьбы, не согласился продвинуться ни на дюйм вперед по направлению к месту, где проходил нечестивый шабаш идолопоклонников, а потому Леграссу и девятнадцати его коллегам пришлось одним, без проводника, нырнуть под черные своды незнакомого им леса.

Заболоченная местность, по которой продвигался отряд, издавна пользовалась дурной славой. Ходили легенды о таинственном озере, недоступном взору обычного смертного, в котором живет огромное полипообразное белое страшилище со светящимися глазами, а из испуганного шепота скваттеров можно было понять, что в полночь из подземных глубоких пещер на поклонение ему вылетают дьяволы с крыльями летучих мышей. Так повелось, говорили они, задолго до Д'Ибервиля,[7]до Ла Саля,[8]до краснокожих и даже до того, как в окрестных лесах появились первые звери и птицы. Один взгляд на этот кошмар означает немедленную и мучительную смерть, но ввиду того, что чудовище не раз являлось к поселянам во сне, они слишком хорошо знали об этом и предпочитали держаться от него подальше. Правда, нынешняя вудуистская оргия происходила на границе запретной территории, но этот участок болота и сам по себе был достаточно зловещим, и Леграссу пришло в голову, что, может быть, само место, на котором свершались ритуалы, вселяло в скваттеров больший ужас, нежели сопровождавшие его буйство и душераздирающие крики.

Только поэт или безумец мог бы подыскать слова для того, чтобы изобразить многоголосый гвалт, доносившийся до людей Леграсса, когда сквозь черную трясину они продирались навстречу красному зареву и глухому рокоту тамтамов. Эти дикие вопли, казалось, вырывались отчасти из человеческих, отчасти из звериных глоток, и было невозможно понять, то ли это люди издавали звериный рык, то ли зверь говорил языком человека. Неистовство, присущее животному миру, и оргиастическая разнузданность человека сплетались в единый демонический хор, и все эти исступленные вопли, визг и вой метались среди мрачных лесов подобно буйным порывам злобы, высвободившимся из непостижимых бездн ада. По временам нестройные завывания и вопли сменялись размеренным, ритмическим речитативом, и из множества глоток вырывалось слаженное монотонное пение, в котором постоянно повторялась одна и та же ритуальная формула:

— Пх'нглуи мглв'нафх Ктулху Р'льех вгах'нагл фхтагн!

Кроны деревьев становились все реже, стволы их — все тоньше, и наконец люди Леграсса буквально наткнулись на место, где происходила оргия. Четверо из них от ужаса едва устояли на ногах, один упал без сознания, а двое разразились безумными воплями, которые, к счастью, потонули в общей какофонии и не были услышаны идолопоклонниками. Леграсс плеснул холодной водой в лицо потерявшему сознание полицейскому, и весь отряд застыл на месте, завороженный кошмарным зрелищем.

Взгляду вновь прибывших открылся травянистый островок площадью около акра, безлесный и довольно сухой. Посреди него скакала, вихлялась и кружилась неописуемо уродливая человеческая орда, какую едва ли могло представить себе даже извращенное воображение Сайма[9]или Ангаролы.[10]Сбросив одежды, этот пестрый сброд мычал, блеял и ревел по-ослиному, корчась в дикой пляске вокруг чудовищно огромного, выложенного широким кольцом костра; в самом центре огненного круга, временами проглядывая сквозь колеблющуюся завесу пламени, стоял массивный, около восьми футов в высоту, гранитный монолит, на вершине которого, несоизмеримая с его громадными размерами, покоилась зловещего вида резная статуэтка. С десяти эшафотов, через правильные промежутки расставленных вокруг опоясанного пламенем монолита, свисали, уронив головы, до неузнаваемости изуродованные, беспомощные тела злосчастных скваттеров, ранее исчезнувших из окрестных поселений, а внутри образуемого ими ужасного кольца бесновался безумный хоровод идолопоклонников, бесконечной лентой виясь слева направо между кольцом мертвых тел и кольцом огня.

И может быть, только излишняя впечатлительность или же далеко отдающееся эхо были повинны в том, что одному из полицейских, испанцу по происхождению, почудилось, будто из расположенных поодаль и скрытых густой тенью зарослей, из самого сердца этого мрачного леса древних преданий и ужасов, кто-то зловеще вторил свершавшемуся на поляне ритуалу. Встретившись позднее с этим человеком — а звали его Джозеф Д. Гальвес, — я убедился, что он и в самом деле обладает на редкость ярким воображением. В разговоре со мной он зашел еще дальше в своих утверждениях — он стал уверять меня, что слышал также хлопанье чьих-то огромных крыльев и чувствовал на себе взгляд страшных светящихся глаз, а за дальними деревьями ему привиделась некая гороподобная белая масса. Похоже, бедняга чересчур наслушался всяких местных побасенок.

Потрясенные полицейские, однако, недолго пребывали в замешательстве. Чувство долга пересилило страх, и, несмотря на то что беснующаяся толпа насчитывала добрую сотню идолопоклонников, ведомый Леграссом отряд, положившись на силу огнестрельного оружия, решительно врезался в ряды омерзительного сброда. Последовавшие за этим пять минут дикого шума и хаоса не поддаются описанию. Посыпались мощные удары, загремели выстрелы — и вскоре вся завывающая орда бросилась наутек. Когда же операция закончилась, Леграсс насчитал сорок семь угрюмых, насупившихся пленников, которым он и приказал немедленно одеться и лечь на землю между двумя шеренгами полицейских. Пятеро из идолопоклонников остались лежать мертвыми, а двоих, получивших серьезные ранения, унесли на импровизированных носилках их товарищи. Стоявшая на гранитном столпе статуэтка была, естественно, конфискована и доставлена инспектором в полицейский участок.

Не успев как следует отдохнуть после долгого и утомительного обратного пути, Леграсс приступил к допросам. Пленники оказались людьми смешанной крови, крайне низкого социального положения и с явными отклонениями в психике. В большинстве своем то были матросы, потомки негров и мулатов, эмигрировавших, главным образом, из Вест-Индии и с португальских Островов Зеленого Мыса. Как раз они-то и привнесли в этот пестрый культ элементы вудуизма. Как выяснилось уже вскоре после начала допроса, в исповедуемом ими культе заключалось нечто более глубокое и древнее, нежели обычный негритянский фетишизм. Эти жалкие создания, явившиеся продуктом вековой деградации и невежества, с удивительным упорством отстаивали истинность своего отвратительного символа веры.

Предметом их поклонения, как они утверждали, были великие Властители Древности, пришедшие в наш недавно зародившийся мир с неба и жившие в нем задолго до появления первых людей. Теперь Властители Древности ушли под землю и скрылись в морских водах, но их мертвые тела посредством сновидений поведали свои тайны первым людям на Земле, которые и создали на их основе вечно живущий культ. Продолжателями его и были пленники Леграсса. Они считали, что их верования существовали и будут существовать, хоронясь от всех в тайных, разбросанных по миру местах, до той поры, пока не восстанет из своего темного дома в могучем городе Р'льех великий жрец Ктулху и не заберет всю Землю под свою власть, как это уже было в незапамятные времена. Как только звезды подадут ему тайный сигнал, он воззовет к своим приверженцам, и те будут готовы его освободить.

А до той поры ничто больше не должно быть сказано вслух, заявили пленники, ибо главную тайну не вырвать из них никакими мучительными пытками. Человек — отнюдь не единственная мыслящая тварь на Земле, ибо для поддержания веры в немногих своих адептах из вечного мрака уже появлялись некие существа. Но это были не великие Властители Древности. Ни один человек не видел Властителей Древности. Что же до резного идола, то он изображает Великого Ктулху, и никто не может сказать, подобны ли ему остальные Властители Древности, равно как никто из людей не сумеет прочесть древнюю надпись на пьедестале идола, приблизительное содержание которой передается из уст в уста. Впрочем, сам ритуальный напев не является тайной — его лишь нельзя произносить громко в присутствии непосвященных. Напев этот означает: «В своем доме в Р'льехе мертвый Ктулху ждет и видит сны».

Позднее лишь двое из арестованных были признаны достаточно нормальными для того, чтобы отправиться на виселицу за совершенные ими злодеяния, остальных же передали в различные психиатрические клиники. Все они, впрочем, отрицали свое соучастие в убийствах несчастных скваттеров, утверждая, что те были совершены Черными Крылатыми Богами, прибывшими к ним на празднество из незапамятно древнего места собраний в населенном призраками лесу. Добиться более ясного рассказа от этих слабоумных мистиков было невозможно. Все сведения, которыми располагала полиция, были вытянуты главным образом из престарелого метиса по имени Кастро, заявившего, что давным-давно судно, на котором он плавал, заходило в не обозначенные на карте порты и что ему доводилось разговаривать с живущими в горах Китая бессмертными жрецами культа.

Старый Кастро припомнил обрывки ужасной легенды, по своей дикости затмевающей все измышления теософов. В ней дело представляется так, будто человек и окружающий его мир появились совсем недавно и ненадолго. Были века, когда на Земле правили другие создания, и у них были свои великие города. По словам Кастро, Бессмертные Китайцы сообщили ему, что их следы все еще находят в виде циклопических руин на островах Тихого океана. Все эти создания умерли за многие и многие тысячелетия до появления на Земле людей, но существует тайное средство оживить их — нужно лишь дождаться времени, когда звезды займут нужное положение в круговороте вечности. Эти древние создания и сами явились на Землю со звезд, принеся с собой собственные изображения.

Великие Властители Древности, продолжал Кастро, не состоят из плоти и крови. Конечно, у них есть определенная форма, что и доказывает эта изготовленная на звездах статуэтка, но они созданы не из плотного вещества. Когда-то звезды занимали благоприятное положение, и они могли, проплывая по космическим безднам, переходить из одного мира в другой, но потом звезды расположились неудачно, и их жизни настал конец. Но и не будучи живыми, они никогда не умирают до конца. Сейчас все они лежат под каменными сводами домов великого города Р'льеха, сохраняемые заклинаниями могучего Ктулху для грядущего воскресения, которое наступит в час, когда звезды и Земля будут к этому готовы. Но в тот момент освобождению их тел должна поспособствовать какая-то посторонняя сила. Заклинания, сохраняющие их в целости и сохранности, в то же время препятствуют им самим даже чуть-чуть сдвинуться с места, и им остается только лежать без сна во мраке и думать свои думы, пока над ними пролетают неисчислимые миллионы лет. Они знают, что происходит во Вселенной, ибо общаются передачей мыслей на расстоянии. Даже сейчас они разговаривают между собой в своих каменных гробницах. Когда после бесконечных времен хаоса пришли первые люди, великие Властители Древности сообщили самому чуткому из них о своем существовании, воздействуя на него через сновидения, ибо только так их язык может быть понят примитивными плотскими существами.

Тогда-то, шептал Кастро, первые избранные и создали культ поклонения малым идолам, принесенным Властителями Древности с темных звезд. Культ этот будет жить до той поры, пока звезды снова не примут правильное расположение, а жрецы тайного культа не вызволят Ктулху из его гробницы, чтобы затем оживить его подданных и возобновить его правление на Земле. Когда наступит этот час, человечество и само сможет стать таким же, как великие Властители Древности, — таким же вольным и необузданным, живущим по ту сторону добра и зла, презирающим законы и нормы морали; и тогда все люди будут кричать, убивать друг друга и пировать в великой радости. А потом освобожденные Властители Древности научат их кричать, убивать и радоваться по-новому, а еще позднее вся Земля воспламенится в самоуничтожающем экстазе освобождения. Но до той поры тайный культ должен посредством издревле установленных ритуалов хранить память о былом и предвещать грядущее явление Властителей Древности.

В очень давние времена отдельные избранники могли беседовать с лежащими в гробницах Властителями, но потом что-то случилось, и великий каменный город Р'льех со всеми своими монолитами и гробницами погрузился в океан, чьи глубокие, исполненные первородной тайны воды, сквозь которые не дано проникнуть даже мысли, прервали эту связь. Но культ никогда не умрет, и тайные жрецы говорят, что, когда звезды снова займут правильное положение, город поднимется из океанских бездн. Тогда из земли выйдут призрачные земные духи и принесут непостижимые вести, собранные ими в пещерах под неведомыми ныне людям участками морского дна. Но о них старый Кастро не осмелился говорить более подробно. Он поспешно оборвал свою речь, и уже никакие уговоры и посулы не могли заставить его снова заговорить на эту тему. О подлинных размерах Властителей Древности он боялся даже помянуть. Главный центр тайного культа расположен в глубине непроходимых пустынь Аравии, где, затаившись среди песков, на которые не бросал взгляд ни один смертный, грезит во сне Ирем, Город Колонн. Культ Ктулху не имел никакого отношения к европейским ведовским культам и фактически неизвестен никому, кроме его приверженцев. В сущности, ни в одной оккультной книге не встречается никаких воспоминаний о нем, хотя Бессмертные Китайцы говорили, что в написанном безумным арабом Абдулом Альхазредом «Некрономиконе» посвященные могут уловить глубинный, доступный лишь очень немногим смысл; особенно же многозначительным является знаменитое двустишие, о котором до сих пор ходит много всяческих толков:

 

То не мертво, что вечность охраняет,

Смерть вместе с вечностью порою умирает.

 

Леграсс, потрясенный и озадаченный показаниями старого метиса, попытался отыскать хоть какие-то упоминания об этом культе в исторических документах, но все впустую. Видимо, Кастро был прав, утверждая, что его окутывает непроницаемая тайна. Специалисты из местного Тулейнского университета не смогли пролить свет на происхождение культа, равно как и сказать что-нибудь вразумительное по поводу статуэтки, и тогда обескураженный полицейский инспектор обратился к высшим авторитетам в этой области, но и здесь все ограничилось лишь сообщением профессора Уэбба об экспедиции в Гренландию.

Лихорадочный интерес, вызванный среди членов Археологического общества рассказом Леграсса и его необыкновенной статуэткой, отразился в последовавшей затем оживленной переписке присутствовавших на собрании специалистов, хотя официальные публикации общества лишь вскользь упомянули о случившемся. Осторожность — первейшая заповедь для тех, кто привык частенько натыкаться на откровенное шарлатанство и надувательство. Загадочную фигурку Леграсс передал на время профессору Уэббу, после смерти которого она снова вернулась к предыдущему владельцу и хранилась в его доме, где мне и довелось не столь давно ее увидеть. Без всяких сомнений, эта ужасная статуэтка родственна барельефу, сделанному во сне юным Уилкоксом.

Теперь я уже не удивляюсь тому, что дед мой был так взволнован рассказом скульптора, ибо легко представить себе его реакцию, когда через несколько лет после того, как Леграсс продемонстрировал ученым мужам свою таинственную статуэтку, он вдруг встретился с человеком, не только увидевшим во сне то же самое изображение и те же самые иероглифы на нем, но и сумевшим досконально воспроизвести несколько слов из устной формулы, одинаково произносимой и эскимосскими дьяволопоклонниками, и ублюдочными приверженцами культа из луизианских болот. Совершенно естественным было и то, что профессор Энджелл немедленно взялся за дело, проявив в своих исследованиях невероятную энергию и высочайшую скрупулезность истинного ученого; впрочем, как уже говорилось, в то время я еще подозревал молодого Уилкокса в подтасовке. В самом деле, мог же он краем уха услышать о том, что происходило на ученом собрании, и нарочито мистифицировать моего деда вымышленными сновидениями, дабы набить себе цену в глазах ценителей искусства. Мой скептицизм сильно поколебали дедовские записи снов других людей, а также огромная кипа газетных вырезок, подтверждавших те же факты. После тщательного повторного изучения рукописи и сопоставления выписок из теософских и антропологических трудов с рассказом Леграсса я отправился в Провиденс, все еще намереваясь при встрече с юным скульптором высказать ему свои упреки за столь непочтительное обхождение с пожилым ученым.

Уилкокс по-прежнему проживал в доме Флер-де-Лис, оказавшемся прескверной викторианской имитацией бретонской архитектуры семнадцатого столетия, нахально выставившей свой оштукатуренный фасад из шеренги элегантных домов в колониальном стиле, что теснились на древнем холме под сенью церкви, увенчанной прекраснейшим в Америке георгианским шпилем. Я застал его за работой и, оглядев расставленные тут и там скульптуры, тотчас же оценил его незаурядный талант. Я уверен, что в свое время о нем заговорят как об одном из лучших ваятелей-декадентов. Ему удалось воплотить в глине и мраморе тот томительно-страшный мир ночных видений и фантазий, который Артур Мейчен[11]отобразил в своей прозе, а Кларк Эштон Смит[12]— в поэзии и живописи.

Смуглый, хрупкий, не слишком опрятный на вид, он вяло откликнулся на мой стук в дверь, а затем, не поднимаясь со стула, справился, по какому делу я пожаловал. Когда я представился, он несколько оживился и сделал вид, что мое появление заинтересовало его, но не более того. Его можно было понять: ведь мой дед, возбудив любопытство скульптора своими попытками разгадать его странные сны, при этом так и не объяснил, зачем ему все это понадобилось. Я тоже не стал распространяться на эту тему, но попытался как можно деликатнее вызвать его на откровенность. Очень скоро я убедился в его полнейшей искренности — во всяком случае, о своих сновидениях он толковал в манере, не оставляющей в этом никаких сомнений. По-видимому, они оставили глубокий след в его душе и необыкновенно повлияли на все его творчество — одна из его скульптур особенно потрясла меня способностью навевать самые мрачные мысли. Ее прототипом мог быть только барельеф, вызванный к жизни его же собственным жутким сновидением, но более четкие очертания скульптуры, несомненно, сформировались под руками художника. Конечно же, это было то самое гигантское чудовище, о котором он бессвязно говорил в бреду. Вскоре я совершенно уверился в том, что Уилкокс и в самом деле ничего не знал о тайном культе, за исключением, пожалуй, ничтожных подробностей, запомнившихся ему в ходе настойчивых расспросов, которым подверг его мой дед. И все же я отчаянно цеплялся за мысль, что мой собеседник мог приобрести свои кошмарные впечатления каким-то иным путем.

О своих снах он рассказывал все в той же причудливой, романтической манере, позволявшей отчетливо представить циклопический город, сложенный из осклизлых, позеленевших от влаги камней (геометрия его, как мимоходом заметил Уилкокс, была абсолютно невероятной ), и услышать этот зловещий, настойчивый, непрерывный полузов-полувнушение из-под земли: «Ктулху фхтагн, Ктулху фхтагн…» Я знал, что эти слова составляли часть жуткой фразы о мертвом Ктулху, видящем сны в каменной гробнице, и, признаюсь, несмотря на весь мой рационализм, они потрясли меня до глубины души. И снова мне показалось, что Уилкокс откуда-нибудь да прослышал о дьявольском культе — просто этот факт позднее был им забыт, затерялся в массе прочих сведений, которые он почерпнул из книг или измыслил собственным умом. Могло же случиться так, что при обостренной чувствительности, свойственной молодому скульптору, мимолетно навеянный образ нашел подсознательное воплощение в его снах, затем в барельефе и, наконец, в страшной скульптуре, которую я увидел в его мастерской. В таком случае обман, которому поддался мой дед, носил абсолютно невинный характер. Мне никогда не нравился такой тип людей, несколько аффектированный и развязный, но при этом я не мог отказать молодому человеку ни в гениальности, ни в порядочности. Распрощался я с ним вполне дружески, пожелав ему творческих успехов.

История с дьявольским культом по-прежнему сильно меня занимала, а временами я даже тешил себя мечтами о славе, которую могли бы доставить мне изыскания в этой области. Я побывал в Новом Орлеане, долго расспрашивал Леграсса и его коллег о ночном полицейском рейде и внимательно рассмотрел ужасную статуэтку. Кроме того, мне удалось побеседовать кое с кем из оставшихся в живых болотных пленников. Старый Кастро, к сожалению, умер несколько лет тому назад. Все, что мне довелось услышать из первых уст, было по сути лишь более живым и подробным подтверждением записей моего деда, но от этого интерес мой только возрастал — я ощущал все большую уверенность в том, что нащупал реальный след древнего и глубоко затаившегося верования, и это открытие могло поставить меня в ряд выдающихся антропологов. Я все еще считал себя убежденным материалистом (на самом деле мне просто хотелось им быть) и упорно не принимал в расчет полное совпадение записей профессора Энджелла со зловещими фактами, о которых сообщали газетные вырезки.

Но здесь существовало еще одно обстоятельство. Прежде я лишь подозревал, а теперь был уже вполне уверен в том, что смерть моего деда отнюдь не была естественной. Я уже упоминал о том, что он упал замертво на узкой улочке, ведущей к его дому от старого припортового района, кишащего подозрительными чужеземцами, после того, как его неосторожно толкнул какой-то чернокожий матрос. Я помнил о преследованиях, каким подверглись луизианские болотные идолопоклонники, большую часть которых составляли матросы-полукровки, и ничуть не удивился бы, узнав о злодейском использовании ими отравленных игл и прочих тайных способах умерщвления людей, таких же древних и безжалостных, как и сами их запретные верования. Правда, Леграсса и его людей пока не трогали, но мне доподлинно известно, что один норвежский моряк, видевший нечто загадочное из той же области, теперь уже мертв. Разве не могли слухи о дотошных исследованиях, предпринятых моим дедом после встречи со скульптором, достигнуть чьих-либо недобрых ушей? Теперь-то я знаю — профессор Энджелл умер потому, что знал или хотел знать слишком много. И неизвестно еще, не погибну ли я сам, последовав по его стопам?

 

III

Безумие, вышедшее из моря

 

Если небеса пожелают когда-либо снизойти до меня своей милостью, пусть сотрут они без остатка все последствия той злосчастной случайности, что явилась мне в образе пожелтевшего бумажного листа. Листок этот никак нельзя отнести к обычным вещам, на какие я мог бы наткнуться в круге своих повседневных дел, — то был старый номер австралийской газеты «Сидней буллитин» от 18 апреля 1925 года. Как это ни странно, но его обошло своим вниманием даже бдительное пресс-бюро, в свое время выискивавшее повсюду материалы для научных изысканий моего деда.

С головой уйдя в изучение того, что профессор Энджелл назвал «культом Ктулху», я часто навещал своего ученого друга — хранителя музея и минералога из города Патерсона, что в штате Нью-Джерси. Рассматривая однажды образчики камней, разбросанные как попало на застланной старыми газетами полке в подсобном помещении музея, я краем глаза выхватил странную фотографию. Так я нашел тот самый пожелтевший номер газеты «Сидней буллитин», о котором упомянул ранее. Нужно заметить, что мой приятель поддерживал связи со всеми частями света, и газеты слали ему отовсюду. Привлекшая мое внимание фотография запечатлела высеченный на камне рисунок, по очертаниям своим почти идентичный каменному идолу, обнаруженному Леграссом в луизианских болотах.

Нетерпеливо стряхнув с газетного листа драгоценные минералы, я от первой до последней строки проштудировал приложенную к фотографии статью и был весьма разочарован слишком малым ее объемом. Тем не менее она придала новый мощный импульс моим научным амбициям, а потому я аккуратно вырезал ее и положил в карман. Вот что сообщала газета: