Потусторонняя тематика в литературе континентальной Европы

 

Между тем на континенте литература ужасов процветала. Знаменитые новеллы и романы Эрнста Теодора Вильгельма[318]Гофмана (1776–1822) и сейчас считаются непревзойденными по насыщенности атмосферы и совершенству формы; в то же время они тяготеют к карикатурности и фантасмагоричности и лишены тех возвышенных нот чистого, беспримесного ужаса, какие мог бы извлечь из подобных тем менее изощренный автор. В целом, в них больше гротескного, нежели ужасного. Среди всех европейских таинственных повестей с наибольшим артистизмом тема сверхъестественного воплощена в классическом произведении немецкой литературы «Ундина» (1811) Фридриха Генриха Карла, барона де ла Мотт Фуке.[319]Эта волшебная повесть о русалке, выданной замуж за смертного и обретшей человеческую душу, отличается тем благородным изяществом отделки, что дает ей право называться произведением искусства без оглядки на жанр, и той безыскусной простотой, что роднит ее с народной сказкой. Между прочим, в основу ее положена легенда, пересказанная врачом и алхимиком эпохи Ренессанса Парацельсом[320]в его «Трактате о стихийных духах».

Отец Ундины, могущественный водяной царь, обменял ее, когда она была еще младенцем, на дочь рыбака, с тем чтобы она могла обрести душу, выйдя замуж за смертного. Полюбив знатного юношу Хульдбранда, которого она встретила у хибарки своего приемного отца, расположенной на морском берегу поблизости от зачарованного леса, Ундина вскоре выходит за него замуж и следует за ним в его фамильный замок Рингштеттен. Однако спустя некоторое время Хульдбранда начинают тяготить потусторонние знакомцы его жены, в особенности же частые появления ее дяди, злобного духа лесных водопадов Кюлеборна, — тяготить тем сильнее, что его все больше тянет к Бертальде, а она, как выясняется, и есть та самая рыбацкая дочь, на которую обменяли Ундину. Наконец, во время путешествия по Дунаю, рассердившись на свою преданную супругу за какой-то пустяк, он бросает в ее адрес гневные слова, отсылающие ее обратно в свою родную стихию, откуда она, согласно законам своего племени, может вернуться на землю лишь для того, чтобы убить его — желает она того или нет, — если он хотя бы раз изменит ее памяти. Позже, когда Хульдбранд готовится к женитьбе на Бертальде, Ундина возвращается на землю, чтобы исполнить свой скорбный долг, и со слезами на глазах лишает его жизни. В ходе погребения среди плакальщиков, выстроившихся рядом с могилами предков на деревенском погосте, появляется белая как снег женская фигура, но по завершении отпевания ее уже не видно. На том месте, где она стояла, журчит прозрачный серебристый ручеек — он почти полностью огибает свежую могилу и устремляется в близлежащее озеро. Селяне по сей день показывают его приезжим, добавляя, что так воссоединились в смерти Ундина и ее возлюбленный Хульдбранд. Многие пассажи и атмосферные штрихи в этой сказке говорят о Фуке как о художнике, в совершенстве владеющем техникой живописного воплощения; в первую очередь это касается описаний зачарованного леса с его загадочным белым великаном и прочих ужасов, о которых идет речь в начале повествования.

Еще одним плодом немецкого романтического гения начала девятнадцатого века является «Янтарная ведьма» Вильгельма Мейнхольда[321]— не столь знаменитая, как «Ундина», но замечательная своей достоверностью и отсутствием заезженных готических приемов. Действие этой повести, которая преподносится читателю как рукопись священника, найденная в старинной церкви в местечке Косеро, разворачивается в период Тридцатилетней войны и вращается вокруг Марии Швайдлер, дочери автора, обвиненной в колдовстве по ложному доносу. Она обнаружила месторождение янтаря, но по разным причинам умолчала об этом; и тот факт, что она в одночасье без всякой видимой причины разбогатела, послужил одним из оснований для обвинения, выдвинутого против нее по наущению дворянина-охотника Виттиха Аппельмана, озлобленного на Марию за то, что она отвергла его низменные домогательства. Кроме всего прочего, несчастной девушке вменяют в вину темные дела настоящей ведьмы, впоследствии посаженной в тюрьму и там нашедшей свой жуткий конец. После традиционного суда, в ходе которого Мария под пыткой признается в не совершенных ею преступлениях, ее приговаривают к сожжению на костре, но в самый последний момент к ней на выручку приходит ее возлюбленный, знатный юноша из соседней округи. Главное достоинство Мейнхольда — ненарочитая реалистическая достоверность, которая заставляет нас с замиранием сердца следить за развитием сюжета, наполовину убеждая нас в том, что все описываемое происходило или, по меньшей мере, могло происходить на самом деле. Подтверждением поразительной правдоподобности этой повести служит тот факт, что один популярный журнал опубликовал ее в кратком изложении как действительное происшествие, имевшее место в семнадцатом веке!

В наши дни немецкая литература ужасов наиболее достойно представлена именем Ганса Гейнца Эверса,[322]который умело подкрепляет свои мрачные вымыслы впечатляющими познаниями в современной психологической науке. Его романы вроде «Ученика волшебника» и «Альрауне» и рассказы вроде «Паука» содержат все необходимое, чтобы быть причисленными к классике литературы ужасов.

Франция трудилась на ниве сверхъестественного столь же плодотворно, сколь и Германия. Виктор Гюго в «Хансе Исландском» и Бальзак в «Шагреневой коже», «Серафите» и «Луи Ламбере» в той или иной степени пользуются потусторонними мотивами — правда, в основном, как средством выражения вполне земных идей, не включая в свои вещи того зловещего демонического накала, какой характеризует писателя сугубо мистического толка. Теофиль Готье,[323]пожалуй, был первым, у кого мы находим чисто французское видение иного мира, а равно и то совершенное владение темой — пусть не всегда в полной мере реализуемое, — которое говорит о предельной искренности и глубине авторского подхода. Мимолетные перспективы потусторонней реальности в таких новеллах, как «Аватар», «Ступня мумии» и «Кларимонда», манят, дразнят, а иногда и ужасают читателя, в то время как египетские грезы «Одной из ночей Клеопатры» поражают его необычайной выразительностью и силой. Готье подметил самую суть овеянного тысячелетиями Египта с загадочной жизнью и исполинской архитектурой; он раньше и лучше всех выразил человеческий трепет перед непреходящим ужасом подземного мира пирамид, где миллионы окоченевших, забальзамированных мумий до скончания века будут вперяться во тьму своим остекленевшим взором в ожидании часа, когда некая грозная и неведомая сила призовет их восстать из своих гробниц. Гюстав Флобер проявил себя достойным продолжателем традиции Готье в такой мрачной поэтической фантазии, как «Искушение святого Антония», и, если бы не чрезмерный уклон в реализм, он мог бы стать непревзойденным ткачом причудливых узоров на гобеленах ужаса. С течением времени французская школа разделяется на два направления: с одной стороны, это странноватые поэты и фантасты символического и декадентского толка, чей нездоровый интерес сосредоточен скорее на искажениях и извращениях человеческого сознания и чувств, нежели на собственно сверхъестественных мотивах; с другой стороны, это плеяда талантливых прозаиков, черпавших свои ужасы, можно сказать, непосредственно из черных бездн вселенской тайны. Типичным и крупнейшим представителем первых был прославленный поэт Бодлер, испытавший на себе огромное влияние По, а завершил это направление автор психологических романов Жорис Карл Гюисманс,[324]истинный сын девяностых годов девятнадцатого века. Традицию второй школы, представленной исключительно прозой, развивал Проспер Мериме, чья «Венера Илльская» являет собой краткую и убедительную прозаическую версию легенды о каменной невесте, некогда воплощенной Томасом Муром в балладе «Кольцо».

Страшные истории столь же одаренного, сколь и циничного Ги де Мопассана, сочиненные им в тот период, когда он уже терял рассудок, настолько своеобразны, что заслуживают отдельного разговора. Они представляют собой скорее аллегорическую реакцию реалистического в своей основе таланта на патологические изменения сознания, нежели здоровую игру творческого воображения, от природы склонного к фантазированию и художественному воплощению нормальных человеческих иллюзий. Все это не мешает историям Мопассана быть чрезвычайно увлекательным чтивом, с удивительной силой и правдоподобием передающим ощущение присутствия безымянного ужаса, нависшего над несчастными жертвами, которых безжалостно преследуют злобные и отвратительные пришельцы извне. Из новелл такого рода «Орля» является общепризнанным шедевром. Повествуя о пришествии во Францию некой невидимой твари, которая питается водой и молоком, подчиняет себе умы людей и подготавливает почву для прибытия на нашу планету целого полчища внеземных организмов, вознамерившихся поработить и истребить человечество, это захватывающее произведение вряд ли найдет себе равных в своем жанре, несмотря на явные заимствования из американца Фитц-Джеймса О'Брайена[325]во всем, что касается описания невидимого монстра. К числу наиболее сумрачных творений Мопассана относятся также «Кто знает?», «Призрак», «Он?», «Дневник сумасшедшего», «Белый волк», «На реке» и леденящие душу стихи под заглавием «Ужас».

Творческий тандем Эркман — Шатриан[326]обогатил французскую литературу рядом таинственных историй типа «Оборотня», рассказывающего об исполнении древнего проклятия в стенах традиционного готического замка. Мастерство этих авторов в воссоздании мрачной полуночной атмосферы можно назвать потрясающим, и его нисколько не портит привычка авторов подводить под свои чудеса естественно-научную базу. В рассказе «Невидимый зрак» — одном из самых жутких в истории литературы — речь идет о злой колдунье, из ночи в ночь творящей гипнотические заклинания, которые побуждают жильцов, поочередно снимающих один и тот же гостиничный номер, вешаться на потолочной балке. В рассказах «Ухо совы» и «Воды смерти» царит зловещая и таинственная атмосфера, причем во втором из них реализуется тема гигантского паука, столь охотно и часто используемая авторами страшных историй. Вилье де Лиль-Адан[327]тоже пробовал свои силы в мистическом жанре; его «Пытку надеждой» — рассказ о том, как приговоренному к сожжению на костре дают возможность бежать, чтобы затем заставить пережить весь ужас возвращения, — кое-кто из критиков считает самым душераздирающим произведением в истории литературы. Однако повествования такого типа не столько продолжают традицию литературы ужасов, сколько предоставляют собой самостоятельный жанр — так называемую жестокую историю, в которой автор играет на чувствах читателя, умело пользуясь разнообразными драматическими приемами, и в том числе описанием чисто физического страха. Почти целиком посвятил себя этой литературной форме ныне здравствующий Морис Левель,[328]чьи лаконичные истории как будто созданы для театра, — неудивительно, что они неоднократно ставились в виде триллеров на сцене «Гран-Гиньоля».[329]Вообще говоря, французский творческий гений по самой своей природе более склонен именно к такого рода черному реализму, нежели к созданию атмосферы напряженного ожидания и затаенной тревоги, предполагающей тот мистицизм, что свойствен только северной душе.

К числу наиболее плодоносных ветвей на древе литературы ужасов относится еврейская, поддерживаемая и питаемая на протяжении веков сумрачным наследием древней восточной магии, апокалипсической традиции и каббализма, но до недавнего времени почти неизвестная европейскому читателю. Сознание семита, подобно кельтскому и тевтонскому, обладает ярко выраженными мистическими наклонностями, и залежи апокрифического фольклора ужасов, бережно сохраняемые в гетто и синагогах, вероятно, намного обширнее, нежели принято считать. Каббалистика, столь широко распространенная в Средние века, представляет собой философское учение, рассматривающее Вселенную как совокупность божественных эманаций и предполагающее существование обособленных от видимого мира сугубо духовных сфер, заглянуть в которые можно посредством тайных заклинаний. Ее обрядовость тесно связана с мистическим толкованием Ветхого Завета, в рамках которого каждой из букв иврита приписывается особое эзотерическое значение — обстоятельство, сообщавшее еврейским буквам мистическое значение и власть в популярной литературе по магии. Еврейская культурная традиция сохранила и донесла до наших дней многие из ужасных тайн глубокого прошлого, а потому ее дальнейшее освоение может весьма благотворно сказаться на развитии жанра страшной истории. Лучшими из пока еще немногочисленных примеров обращения к ней в литературе служат немецкоязычный роман Густава Майринка[330]«Голем» и драма «Диббук» еврейского автора, пишущего под псевдонимом Ан-ский.[331]Действие «Голема», изобилующего постоянными туманными намеками на неизъяснимые чудеса и ужасы, таящиеся в непосредственной близости от людей, происходит в Праге, в старом еврейском гетто, на призрачном фоне островерхих крыш, выписанном с поразительным мастерством. Голем — это имя искусственного монстра, созданного и одушевленного, согласно легенде, средневековыми раввинами с помощью тайной магической формулы. В «Диббуке», в 1925 году переведенном на английский и поставленном на американской сцене сначала как пьеса, а позднее в виде оперы, чрезвычайно эффектно подан случай вселения в тело живого человека злого духа — диббука, вышедшего из тела мертвеца. Големы и диббуки — устойчивые типажи, фигурирующие в позднем еврейском фольклоре.

 

Эдгар Аллан По

 

В тридцатые годы девятнадцатого столетия на литературном небосклоне забрезжило имя писателя, оказавшего прямое влияние не только на жанр страшной истории, но и на прозу малых форм в целом, а также косвенно заложившего основу для формирования новой европейской эстетической школы. Мы, американцы, вправе гордиться тем, что этим писателем оказался наш прославленный и, увы, несчастливый соотечественник Эдгар Аллан По. Репутация По была подвержена удивительным зигзагам; до сих пор в среде так называемой прогрессивной интеллигенции модно преуменьшать его значение как художника и мыслителя, но вряд ли хоть один по-настоящему серьезный и вдумчивый критик станет отрицать его неоценимые заслуги как первооткрывателя новых горизонтов искусства. Правда, характерный для него склад мировоззрения объявился несколько раньше, но он был первым, кто осознал все преимущества этого склада и придал ему совершенную форму и последовательное выражение. И пусть у последующих писателей встречались более выдающиеся произведения, нежели у него, но и здесь мы должны признать, что именно он своим примером и жизнью выстраданным опытом расчистил им путь и оставил подробные указания, воспользовавшись которыми они развивали его темы с большим искусством и успехом. При всех своих недостатках По сделал то, чего не сделал и не смог бы сделать никто другой, и именно ему мы обязаны современной историей ужасов в ее законченной и совершенной форме.

До Эдгара По подавляющее большинство творцов литературных ужасов двигалось в основном на ощупь, не понимая самого механизма воздействия неведомого и страшного на человеческую психику и по необходимости следуя определенному набору пустых литературных условностей — таких как благополучная развязка, вознагражденная добродетель и всякое прочее морализаторство, выраженное в безусловном следовании массовым стандартам и ценностям. Завершающим штрихом в этом наборе штампов была обязанность автора не только высказывать, но и навязывать читателю свое мнение, при этом всегда выступая в защиту разделяемых большинством идей. В отличие от них По был убежден в принципиальной беспристрастности истинного художника, памятуя о том, что его основная творческая задача заключается в изображении и интерпретации событий и ощущений такими, какие они есть, независимо от присущей им окраски: доброй или злой, привлекательной или отталкивающей, бодрящей или угнетающей, — и что автор всегда должен оставаться неутомимым и бесстрастным репортером, но ни в коем случае не проповедником, сторонником или спекулянтом идей. Он, как никто другой, понимал, что все проявления жизни и человеческой мысли одинаково пригодны в качестве предмета творчества, и, будучи от природы склонен ко всему таинственному и жуткому, взял на себя роль беспристрастного толкователя тех бурных чувств и ситуаций, которые сопровождаются болью, а не наслаждением, гниением, а не цветением, беспокойством, а не безмятежностью, и которые, в основе своей, либо противны, либо, в лучшем случае, безразличны вкусам и привычкам подавляющего большинства людей, равно как их здоровью, здравомыслию и благополучию.

Именно поэтому причудливые вымыслы По приобрели ту степень зловещей убедительности, какой не смог достичь ни один из его предшественников, и ознаменовали собой принципиально новый уровень достоверности и реализма в истории жанра сверхъестественных ужасов. Такая объективная, чисто эстетическая установка дополнительно подкреплялась научным подходом, прежде почти не встречавшимся. Следуя ему, По уделял больше внимания изучению тайн человеческой психики, нежели отработке приемов готической школы; он творил, опираясь на анализ подлинных истоков страха, что удваивало силу воздействия его прозы и освобождало его от всех нелепостей, свойственных сугубо ремесленной фабрикации ужасов. Имея перед собой такой пример, последующие авторы просто вынуждены были руководствоваться установленными По нормами — хотя бы для того, чтобы не прослыть старомодными. Как следствие, основное течение литературы ужасов стало претерпевать радикальные изменения. Помимо этого, По ввел моду на виртуозное мастерство, и, хотя с высоты сегодняшнего дня некоторые из его произведений выглядят слегка утрированными и наивными, преимущество его очевидным образом сказывается в таких вещах, как сохранение на протяжении всего рассказа единого настроения, создание долговечного и цельного впечатления, а также безжалостное отсечение всего лишнего с сохранением лишь тех эпизодов, которые непосредственно участвуют в развитии сюжета и играют существенную роль в развязке. Совершенно правильно сказано, что По изобрел рассказ в его современной форме. Возведение им всего болезненного, извращенного и отталкивающего в ранг тем, достойных художественного воплощения, также имело далеко идущие последствия, ибо именно эта тенденция — с энтузиазмом подхваченная, поддержанная и развитая его именитым французским почитателем Шарлем Пьером Бодлером — стала ядром основных эстетических течений во Франции, сделав По, в некотором смысле, отцом декадентства и символизма.

Поэт и критик по натуре и художественным проявлениям, логик и философ по пристрастиям и манерам, По вовсе не был застрахован от изъянов и вычурностей. Его претензии на глубокую и мудреную ученость, его беспомощные потуги на юмор, оборачивавшиеся вымученной и высокопарной риторикой, его нередкие язвительные вспышки критической предвзятости — все это надо честно признать и простить. Ибо над всеми этими недостатками, затмевая их, превращая их практически в ничто, возвышается гениальный дар провидения ужасов, что таятся вокруг и внутри нас, и постоянное осознание близости того червя, что извивается и пресмыкается в разверстой рядом с нами бездне. Проникая во всякий гнойник, высвечивая всяческую мерзость в той ярко раскрашенной карикатуре, что именуется бытием, и том напыщенном маскараде, что именуется человеческим сознанием, провидение поэта обладало черной магической силой воплощения всех чудовищных ликов ужаса, в результате чего в бесплодной Америке тридцатых и сороковых годов прошлого века расцвел такой величественный, луной взлелеянный сад ярких ядовитых грибов, каким не может похвастаться и ближний круг Сатурна. Стихи и проза По в равной мере несут на себе отпечаток вселенского отчаяния. Ворон, поганым клювом своим пронзающий сердце; демоны, трезвонящие в чугунные колокола на чумных колокольнях; склеп Улялюм в черноте октябрьской ночи; пугающие шпили и купола на дне морском; неведомый край, что «безымянный и далекий, лежит, надменно-одинокий, вне пут пространства и времен» — все это и многое другое скалится на нас посреди адского шума и грохота буйной поэтической оргии. А в прозе перед нами зияет разинутая пасть бездонного черного колодца, на дне которого затаились невообразимые монстры (о чем мы не только не знаем, но, что еще страшнее, и не догадываемся до тех пор, пока надтреснутая нотка в глухом голосе рассказчика не заставляет нас содрогнуться от осознания их скрытого присутствия); в ней до поры до времени дремлют дьявольские мотивы и образы, пробуждающиеся в одно страшное мгновение и заявляющие о себе адским воплем, постепенно переходящим в безумное бормотание или же, напротив, взрывающимся миллионом громоподобных отголосков. Ведьмовской хоровод ужасов, сбрасывая с себя благопристойные покровы, вихрем проносится перед нами — и это зрелище тем более чудовищно, что преподносится оно с первоклассным мастерством, когда всякая деталь и подробность имеет свое строго рассчитанное место и приводится в ясную, очевидную связь с мрачной изнанкой реальной жизни. Сочинения По, как и следовало ожидать, распадаются на несколько категорий: одни содержат ужас в его чистой, беспримесной форме, другие, построенные на логических рассуждениях и по праву считающиеся предтечами современного детектива, вообще не относятся к интересующему нас жанру, а третьи, несущие на себе заметные следы влияния Гофмана, отличаются той эксцентричностью, что низводит их до уровня гротеска. Еще одна, четвертая, группа рассказов имеет своим предметом различные психические отклонения и мономании, но содержащиеся в ней ужасы начисто лишены сверхъестественной окраски. За вычетом упомянутого, мы получаем весьма существенный остаток, представляющий собой литературу ужасов в ее наиболее радикальной форме и дающий автору право на вечное и неоспоримое место в качестве непревзойденного мастера и основателя всей современной демонической беллетристики. Разве можно забыть исполинский корабль, балансирующий на гребне гигантской волны над немыслимой пучиной из «Рукописи, найденной в бутылке»? А зловещие намеки на его окаянный возраст и колоссальные размеры; его странную команду, состоящую из незрячих старцев; его стремительный бег на юг, куда его влечет на всех парусах через льды антарктической ночи какое-то непреодолимое адское течение; и, наконец, неминуемая гибель этого несчастного и проклятого судна в водовороте прозрения? Вспомним также неописуемого «Месье Вальдемара», тело которого силой гипноза сохранялось в нетронутом виде в течение семи месяцев после смерти и произнесло какие-то бессвязные звуки за секунду до того момента, когда снятие чар превратило его в «отвратительную зловонную жижу». В «Повести о приключениях А. Гордона Пима» путешественники сперва попадают в загадочную страну вблизи Южного полюса, где живут кровожадные дикари, отсутствует белый цвет, а грандиозные скалистые ущелья имеют форму египетских иероглифов, складывающихся в надписи, в которых можно прочитать все жуткие тайны первобытного мира; затем они достигают еще более таинственной земли, где наличествует один лишь белый цвет и где закутанные в саван гиганты и птицы с белоснежными перьями стерегут туманный водопад, низвергающийся с небес в кипящее млечное море. «Метценгерштейн» потрясает обилием зловещих деталей, связанных с феноменом метемпсихоза, или переселения душ: безумный дворянин, поджигающий конюшни своего кровного врага; гигантская лошадь, вырывающаяся из объятого пламенем здания после гибели его владельца; исчезающий кусочек гобелена с изображением исполинского коня, принадлежавшего одному из крестоносных предков погибшего; скачка безумца верхом на огромном коне и его страх и ненависть к последнему; бессмысленные пророчества, смутно тяготеющие над враждующими домами; и, наконец, пожар, в пламени которого погибает и дом безумца, и он сам, причем его вносит в огонь вдруг переставший слушаться узды конь. В довершение всего поднимающийся над развалинами дым принимает очертания гигантской лошади. В «Человеке толпы», повествующем о незнакомце, который днями и ночами блуждает по оживленным улицам города, стараясь смешаться с людьми, словно боясь остаться в одиночестве, нет таких ярких эффектов, но космического ужаса в нем не меньше. Мысли По всегда вращались в области мрачного и жуткого, и почти в каждом из его рассказов, стихотворений и философских диалогов мы наблюдаем страстное желание проникнуть в неизведанные бездны вселенской ночи, заглянуть за покровы смерти и хотя бы мысленно стать господином пугающих тайн пространства и времени.

Некоторые из произведений По обладают тем почти абсолютным совершенством художественной формы, которое делает их настоящими путеводными звездами в жанре короткого рассказа. Когда ему было нужно, По умел отлить свой прозаический текст в истинно поэтическую форму, пользуясь тем архаическим, по-восточному витиеватым слогом с изощренной фразировкой, псевдобиблейскими повторениями и периодическими рефренами, каковые впоследствии успешно применялись такими авторами, как Оскар Уайльд и лорд Дансени. Всякий раз, как По использует этот прием, его лирические фантазии оказывают на нас почти наркотическое воздействие, погружая нас в излагаемую на языке грез мистерию, где калейдоскоп неземных красок и причудливых образов воплощается в стройную симфонию звуков. Рассказ «Маска Красной Смерти», аллегория «Молчание», притча «Тень» являют собой настоящие стихотворения в прозе, в которых звучание играет не меньшую роль, чем содержание, и сообщает повествованию особую прелесть. И все же подлинными вершинами По, раз и навсегда сделавшими его королем камерного жанра, являются два рассказа, не носящие столь ярко выраженного поэтического характера: «Лигейя» и «Падение дома Эшеров». Простые и безыскусные по сюжету, обе эти истории своему поистине магическому воздействию обязаны тщательно продуманной композиции, что проявляется в строгом отборе и надлежащей расстановке всех, даже самых незначительных деталей. «Лигейя» повествует о первой жене рассказчика, даме знатного и загадочного происхождения, которая после смерти с помощью сверхъестественного волевого усилия возвращается в мир, чтобы вселиться в тело второй жены, причем в самый последний момент оживший труп ее жертвы принимает ее физический облик. Несмотря на некоторую затянутость и неравномерность частей, повествование достигает своей чудовищной кульминации с поистине грандиозной силой. «Дом Эшеров», заметно превосходящий остальные произведения По совершенством отделки и соблюдением пропорций, содержит леденящие душу намеки на одушевленность неорганической материи и знакомит нас с удивительной троицей, соединенной сверхъестественными узами долгой и обособленной от мира семейной истории, — с братом, его сестрой-близнецом и их невообразимо древним домом, имеющими одну общую душу и одновременно встречающими смерть.

Такие причудливые вымыслы, которые в менее искусных руках выглядели бы просто нелепыми, силой волшебного гения По претворяются в живые и достоверные кошмары, способные преследовать нас по ночам, — и все потому, что автор в совершенстве овладел механизмом воздействия страшного и чудесного на человеческую психику. Какие именно детали подчеркнуть, какие несоответствия и странности выбрать в качестве обстоятельств, предваряющих или сопровождающих ужасы; какие на первый взгляд невинные эпизоды и намеки предпослать в качестве символов или предзнаменований каждому значительному шагу на пути к грозной развязке? Тонкая регулировка и выверка всех элементов, из которых строится общее впечатление, и непогрешимая точность в подгонке отдельных частей как условие сохранения безукоризненного единства и цельности повествования и достижения требуемого эффекта в критический момент; тщательный подбор оттенков фона и деталей пейзажа для создания и поддержания желаемого настроения и придания достоверности жуткой иллюзии — именно По разработал и впервые применил эти и десятки других принципов и приемов, зачастую слишком тонких и неуловимых, чтобы их мог сформулировать или хотя бы в полной мере уяснить рядовой комментатор текста. Пусть По были присущи рисовка и некоторая наивность (рассказывают, что один привередливый француз мог читать По только в изысканном и, пожалуй, даже слишком французском переводе Бодлера), но все эти недостатки исчезают без следа в свете могучего природного дара воплощения призрачного, болезненного и ужасного. Дара, определившего все творческое мышление художника и оставившего на его сумрачном наследии неизгладимый след гения высшего порядка. Сверхъестественные вымыслы По в некотором смысле реальны — качество, которое встречается крайне редко.

Подобно большинству романтиков, По умел развивать сюжет и добиваться крупных повествовательных эффектов, но разработка характеров была его слабым местом. Типичный герой его произведений — это, как правило, смуглый, красивый, гордый, меланхолический, умный, тонкий, впечатлительный, своенравный, склонный к самоанализу, замкнутый и временами слегка тронутый умом джентльмен знатного происхождения и с большим состоянием; ко всему прочему, он обычно обладает глубокими познаниями в какой-нибудь тайной науке и лелеет мечту постичь сокровенные секреты мироздания. Если не считать звучного имени, в нем почти ничего нет от персонажей раннего готического романа; он абсолютно не похож ни на статичного героя, ни на демонического злодея в романах Радклиф или французских авторов. Косвенно, однако, в нем угадываются кое-какие традиционные черты, ибо от мрачных, честолюбивых и нелюдимых качеств его характера сильно отдает байроническим типажом, который, в свою очередь, является прямым потомком готических Манфредов, Монтони и Амброзио. Более конкретные черты этого типа, судя по всему, заимствованы По у самого себя, ибо автор бесспорно обладал теми сумрачностью, впечатлительностью, желчностью, склонностью к уединению и капризными причудами, которыми он наделяет своих героев — надменных и бесконечно одиноких жертв Рока.

 

Литература ужасов в американском варианте

 

Публике, для которой писал По и которая осталась преступно глуха к его искусству, было отнюдь не привыкать к тем ужасам, что его породили. Америка помимо традиционного багажа мрачного фольклора, унаследованного ею от Европы, обладала дополнительным источником мифологии, связанной с потусторонним миром, и жуткие предания и легенды задолго до По были признаны благодатным материалом для литературного творчества. Чарльз Брокден Браун, сочинявший романы в духе Радклиф, пользовался поистине феноменальной славой, да и произведения Вашингтона Ирвинга при всем их легкомыслии в трактовке потусторонних мотивов очень быстро сделались классикой. Этот дополнительный источник, как справедливо заметил Пол Элмер Мор,[332]происходил из обостренных духовных и религиозных исканий первых колонистов в условиях чуждого и угрожающего характера той среды, в которую их забросила судьба. Бескрайние дремучие леса с их вечным полумраком, где могли твориться какие угодно ужасы; полчища краснокожих индейцев, чей пугающий облик и дикие обычаи непреодолимо наталкивали на мысль об их инфернальном происхождении; свободное хождение всевозможных поверий касательно отношений человека с суровым и мстительным кальвинистским Богом и Его рогатым антиподом, о котором сотни проповедников каждое воскресенье громогласно вещали с кафедр; привычка к болезненному аскетизму, развившаяся вследствие замкнутой провинциальной жизни, которая была лишена самых обычных развлечений да и не располагала к ним, ибо, по сути, сводилась к грубой и примитивной борьбе за выживание; наконец, постоянные призывы со стороны церкви к религиозному самоанализу и противоестественному подавлению простых человеческих чувств — все это, как нарочно, собралось воедино, чтобы породить ту среду, где зловещие слухи о ведьмах, колдунах и прочей нечисти имели хождение еще долгие годы после Салемского кошмара.

Эдгар Аллан По является представителем более поздней, более трезвой и технически совершенной школы мистической прозы, выросшей на этой плодородной почве. Другая школа, в основе которой лежали традиции моральных ценностей, умеренной строгости и мягкой, ленивой игры воображения, отмеченной большим или меньшим привкусом гротеска, была представлена еще одной знаменитой, недооцененной и одинокой фигурой в американской словесности — робким и впечатлительным Натаниэлем Готорном,[333]отпрыском старинного Салема и правнуком одного из самых жестоких судей времен охоты на ведьм. В Готорне нет и следа тех напора, дерзости, красочности, напряженного драматизма, космической жути, а также безупречного и безразличного артистизма, что отличают творения По. Напротив, здесь мы имеем дело с нежной душой, скованной путами раннего новоанглийского пуританизма; душой омраченной, тоскующей и скорбящей от осознания безнравственности этого мира, где на каждом шагу преступаются традиционные системы ценностей, возводившиеся нашими предками в ранг божественного и непреложного закона. Зло для Готорна — очень даже реальная сила; оно подстерегает нас всюду в виде затаившегося и торжествующего врага, а потому видимый мир в воображении писателя приобретает все черты театра бесконечной трагедии и скорби, где невидимые полуреальные силы соперничают между собой за власть и определяют удел его несчастных, слепых и самонадеянных смертных актеров. Прямой наследник пуританской традиции, Готорн за видимой оболочкой повседневной жизни различал сумрачный рой неясных призраков; однако он не был достаточно беспристрастен, чтобы ценить впечатления, ощущения и красоты повествования только за то, что они в нем присутствуют. Свои фантазии он обязательно вплетает в какое-нибудь неяркое, меланхолическое кружево с дидактическим или аллегорическим узором, где его кроткий и безропотный цинизм легко может отобразить и дать наивную моральную оценку тому предательству, что ежеминутно свершает человечество — то самое человечество, которое Готорн не перестает любить и оплакивать, несмотря на свою убежденность в его лицемерии. А потому сверхъестественный ужас никогда не является для Готорна самоцелью; правда, предрасположенность к нему составляет настолько неотъемлемую черту индивидуальности писателя, что он намекает на него всякий раз — и делает это гениально! — когда обращается к нереальному миру за иллюстрациями к тому или другому печальному уроку, который он хотел бы преподать.

Сверхъестественные мотивы — всегда робкие, неуловимые и сдержанные — прослеживаются на всем протяжении творчества Готорна. Порождавшее их настроение зачастую находило себе изумительное воплощение — например, в пересказанных на европейский манер классических мифах для детей, собранных в «Книге чудес» и «Дважды рассказанных историях». В других случаях это настроение выражалось в придании некоторой доли таинственности, волшебности или жути событиям, в основе своей не являющимся сверхъестественными, что прекрасно иллюстрирует посмертно опубликованный роман «Тайна доктора Гримшоу», в котором специфически жуткий колорит придается одному конкретному дому, до сих пор существующему в Салеме и примыкающему к старому кладбищу на Чартер-стрит. План «Мраморного фавна» был набросан писателем на одной итальянской вилле, пользующейся репутацией обиталища привидений. Потрясающая фантастическая и мистическая подоплека, выраженная ровно настолько, чтобы не быть замеченной рядовым читателем, и постоянные намеки на то, что в жилах главного героя, простого смертного, течет кровь мифического существа, делают роман исключительно занимательным, несмотря на чрезмерную загруженность моральной аллегорией, антикатолическую пропаганду и пуританскую стыдливость, много позднее заставившую Д. Г. Лоуренса[334]громко сожалеть о том, что он не может обойтись с этим — к тому времени уже покойным — автором крайне неджентльменским образом. Посмертно изданный «Септимус Фелтон» (его идею автор собирался переработать и включить в свой так и не законченный «Роман о Долливере») более или менее талантливо затрагивает тему эликсира бессмертия, в то время как наброски к так и не написанному «Следу предка» показывают, как основательно собирался автор заняться старинным английским поверьем, согласно которому отпрыски древнего и проклятого рода оставляют при ходьбе кровавые следы; этот мотив также встречается в «Септимусе Фелтоне» и «Тайне доктора Гримшо».

Сверхъестественный элемент заметно ощутим практически во всех рассказах Готорна, наличествуя если не в сюжете, то в атмосфере. Вспомним такие вещи, как «Портрет Эдварда Рэндольфа» из сборника «Мхи старой усадьбы» с его ярко выраженными демоническими мотивами, «Черный покров священника» (основанный на действительном происшествии) и «Честолюбивый гость», в которых подразумевается намного больше, нежели говорится вслух. А в «Итэне Бранде», фрагменте незаконченного романа со зловещим фоном в виде безлюдной горной местности и заброшенных, но по-прежнему продолжающих гореть печей для обжига извести и байроническим «непрощенным грешником», чья беспокойная жизнь завершается взрывом дьявольского смеха в ночи, Готорн достигает подлинных высот вселенского ужаса. В записных книжках Готорна содержатся наброски страшных историй, написать которые ему помешала смерть; среди них особенно яркой является повесть о загадочном незнакомце, время от времени появляющемся в обществе и в конце концов выслеженном и застигнутом возле очень старой могилы, откуда он выходил каждую ночь и куда возвращался после пребывания среди людей.

Но самым законченным и технически совершенным образцом таинственной прозы данного автора является знаменитый и мастерски сработанный роман «Дом о семи фронтонах», в котором тема неизбежного воздаяния потомкам за грехи их предков с поразительным искусством развивается на зловещем фоне старинного салемского дома, одного из тех островерхих готических сооружений, что составляли первую волну застройки новоанглийских прибрежных городов, а в восемнадцатом веке уступили место более привычным для нас двускатным домам, сработанным по меркам георгианской архитектуры и известным ныне как «колониальные». Таких старинных готических зданий с остроконечными крышами в сегодняшних Соединенных Штатах не наберется и дюжины — во всяком случае, в их первоначальном виде, — однако одно из них до сих пор стоит на Тернер-стрит в родном Готорну Салеме, и существует мнение — ничем, правда, не обоснованное, — что именно оно вдохновило Готорна на создание романа и было вынесено в заглавие. Действительно, это тяжеловесное строение с призрачными шпилями, громоздящимися друг на друга печными трубами, выступающим вперед вторым этажом, гротескными угловыми консолями и решетчатыми окнами с ромбовидными стеклами как нельзя лучше подходит в качестве образа, способного настроить читателя на мрачный тон, ибо оно олицетворяет собой всю темную эпоху пуританизма с ее затаенным ужасом и леденящими душу легендами — эпоху, предшествовавшую красоте, свету и рационализму восемнадцатого века. В молодости Готорн повидал много таких зданий и был наслышан об ужасах, связанных с некоторыми из них. Ему также были известны слухи о проклятии, наложенном на его собственный род за ту жестокость, которой отличался его прадед, исполняя должность судьи во время ведьмовских процессов 1692 года.

На этой-то почве и родилось бессмертное творение, значительнейший вклад Новой Англии в литературу ужасов, с первых же страниц которого читатель ощущает подлинность пропитывающей его атмосферы. Ужас и извращенность таятся за почерневшими от времени замшелыми стенами старинного особняка, описанного с замечательной яркостью и наглядностью; мы начинаем понимать всю силу того зла, что тяготеет над этим домом, едва лишь узнаем, что построивший его полковник Пинчен с особой безжалостностью отнял землю у ее законного владельца Мэтью Мола, отправив его на виселицу за колдовство в тот страшный 1692 год. Умирая, Мол проклял старого Пинчена («Пусть он захлебнется кровью! Да напоит его Господь кровью!»), и вода в старом колодце, бог знает когда вырытом на захваченной земле, становится горькой. Сын Мола, будучи плотником по профессии, уступил просьбам торжествующего врага своего отца и построил для него огромный дом со шпилями, но старый полковник скоропостижно умирает в день освящения своего нового жилища. Жизнь последующих поколений семьи Пинчен подвержена удивительным превратностям судьбы, потомки полковника кончают жизнь загадочным, а порой и ужасным образом, и все это время в округе ходят слухи о колдовской силе Молов.

Дух враждебности, исходящей от старого дома — почти столь же живого, как и дом Эшеров у По, — сопровождает всю книгу подобно оперному лейтмотиву. Когда начинается основное действие, мы находим современных потомков Пинчена в весьма плачевном положении. Несчастная старая Гефсиба, к концу жизни обедневшая и слегка тронувшаяся умом; младенчески-простодушный злополучный Клиффорд, только что освободившийся из незаслуженного заточения; лицемерный и коварный судья Пинчен, во всех отношениях напоминающий старого полковника, — все эти судьбы являются грандиозными символами, с которыми удачно гармонируют чахлая растительность и полудохлые куры, разгуливающие в саду. В некотором смысле даже обидно, что роман заканчивается вполне благополучным союзом прелестной кузины Фиби, последней из Пинченов, и во всех отношениях приятного молодого человека, который оказывается последним из Молов. Предполагается, что с заключением между ними брака проклятие потеряет силу. Готорн избегает всякого нажима как в слоге, так и в действии, а потому сверхъестественная жуть практически постоянно остается на заднем плане; зато тех редких моментов, когда она выходит из тени, с лихвой хватает, чтобы поддержать нужное настроение и спасти произведение от упреков в чистой аллегоричности. Такие эпизоды, как обворожение Алисы Пинчен, случившееся в начале восемнадцатого века, и неземная музыка ее арфы, звучащая перед каждой новой смертью в семье (вариант одного из древнейших арийских мифов), служат недвусмысленными указаниями на сверхъестественную подоплеку происходящего, а сцена ночного бдения судьи Пинчена в старой гостиной, сопровождаемая пугающим тиканьем часов, проникнута ужасом самого пронзительного и неподдельного свойства. Возня и фырканье неведомо откуда взявшегося кота за окном как первое предзнаменование кончины судьи, данное задолго до того, как о ней начинают подозревать читатели или кто-либо из персонажей, является гениальной находкой, достойной самого По. На следующий день тот же кот за тем же окном всю ночь сидит и терпеливо стережет — что именно, можно лишь догадываться. Совершенно очевидно, что здесь мы имеем дело с психопомпом (оборотнем) первобытных мифов, с гениальной изобретательностью приведенным в соответствие с современными представлениями.

Готорн не оставил после себя четко выраженного литературного направления. Его идеи и настроения отошли в прошлое вместе с той эпохой, в которую он жил и творил. Зато дух По, столь ясно и реалистично представлявшего себе естественные причины притягательности ужасов и разработавшего надлежащий механизм их воплощения, выжил и дал ростки. К числу ранних последователей Эдгара По можно отнести блестящего молодого ирландца Фитц-Джеймса О'Брайена (1828–1862), получившего американское гражданство и павшего смертью храбрых на полях Гражданской войны. Именно он подарил нам «Что это было?», первый литературно оформленный рассказ об осязаемом, но невидимом существе, прототипе мопассановской «Орли»; он же создал неподражаемую «Алмазную линзу», в которой рассказывается о любви молодого ученого к девушке из бесконечно малого мира, который он открыл в капле воды. Ранняя смерть О'Брайена бесспорно лишила нас ряда шедевров, исполненных леденящего душу ужаса и неизъяснимого очарования, хотя его таланту, откровенно говоря, недоставало того титанического качества, каким отличались По и Готорн.

Гораздо ближе к истинной гениальности стоял эксцентричный и желчный журналист Амброз Бирс, родившийся в 1842 году и также участвовавший в войне, но оставшийся в живых. Он создал ряд бессмертных творений и сгинул в 1913 году при обстоятельствах столь же загадочных, сколь и его истории. Бирс был широко известен как сатирик и памфлетист, однако львиной долей репутации литератора он обязан своим мрачным и жестоким новеллам, многие из которых посвящены Гражданской войне и представляют собой наиболее яркое и реалистичное отображение этого конфликта в художественной литературе. В сущности, все рассказы Бирса можно отнести к литературе ужасов, и, хотя многие из них описывают только физические и психологические ужасы естественного порядка, все остальные — а их немало! — содержат зловеще-потусторонние мотивы и вполне достойны войти в золотой фонд американской библиотеки страшных историй. Мистер Сэмюэл Лавмен, ныне здравствующий поэт и критик, который был лично знаком с Бирсом, так характеризует гений великого «творца теней» в предисловии к одному из сборников его писем:

«Бирс был первым писателем, у которого ужасы возникают не столько по велению сюжета или вследствие психологических извращений, как это было у По и Мопассана, сколько за счет атмосферы — описанной всегда конкретно и необычайно точно. Бирс пользуется столь безыскусными словами, что в первое мгновение хочется приписать их скудный выбор ограниченности литературного поденщика. Но в какой-то определенный момент эти слова приобретают оттенок неслыханной жути — превращение удивительное и неожиданное! У По это всегда акт насилия, у Мопассана — нервное содрогание в момент садомазохистской кульминации. Для Бирса, подходящего к делу просто и искренне, дьявольщина сама по себе является законным и надежным средством для достижения цели. При этом, однако, в каждом отдельном случае подразумевается молчаливое согласие с Естеством.

В "Смерти Хэлпина Фрейзера" цветы, растения, а также ветви и листья деревьев образуют восхитительный контраст с противоестественной дьявольской злобой. Не привычный человеку солнечный мир, но мир, овеянный голубой дымкой тайны и болезненной неотвязностью грез, — вот мир Бирса. Любопытно, однако, что в нем находится место и бесчеловечности».

 

«Бесчеловечность», упоминаемая мистером Лавменом, находит себе выражение в довольно своеобразном оттенке язвительной комичности, в обращении к кладбищенскому (то есть черному) юмору и смаковании наиболее жестоких сцен, построенных на преследовании дразнящих и постоянно обманывающих героя надежд. Первое из названных качеств великолепно иллюстрируется подзаголовками к некоторым наиболее мрачным новеллам Бирса. «Не все, что лежит на столе, можно есть», например, относится к телу, что лежит на столе перед проводящим дознание следователем, а такой афоризм, как «И обнаженный может быть в лохмотьях», подразумевает чудовищно истерзанный труп.

Если рассматривать творчество Бирса в целом, то придется признать, что оно весьма неоднородно. Многие из его сочинений явно состряпаны на скорую руку и отличаются небрежным и банально-претенциозным стилем, списанным с газетных клише; в то же самое время нельзя отрицать, что практически всем его рассказам свойствен элемент подлинной жути, а некоторые из них принадлежат к лучшим образцам американской таинственной прозы. В «Смерти Хэлпина Фрейзера» (Фредерик Тейбер Купер назвал ее самой демонически-жуткой вещью в англоязычной литературе) говорится о теле без души, бродящем в ночи по призрачному кроваво-красному лесу, и о мужчине, осаждаемом наследственной памятью и встречающем смерть в лапах существа, что некогда было его горячо любимой матерью. «Проклятая тварь», часто перепечатываемая в популярных антологиях, предлагает читателю отчет о чудовищных деяниях, чинимых невидимым существом, что днями и ночами пасется на холмах и лугах. «Соответствующая обстановка» при всей своей кажущейся простоте исключительно тонко трактует идею о той страшной силе, что может таиться в написанном на бумаге слове. В начале рассказа автор страшных историй Колстон говорит своему приятелю Маршу: «Вы не боитесь читать мои вещи в трамвае, но попробуйте сделать это, очутившись ночью в заброшенном доме посреди леса! Да у вас духу не хватит! У меня в кармане лежит рукопись, которая способна вас убить!» Марш прочитывает рукопись в «соответствующей обстановке» — и она действительно убивает его. «Средний палец на правой ноге» при довольно неуклюжей композиции имеет весьма эффектную кульминацию. Отец семейства по имени Мэнтон зверски убил своих двух детей и жену, у которой недоставало среднего пальца на правой ноге. Спустя десять лет он возвращается в родные края сильно изменившимся человеком. Его тем не менее узнают (о чем он не догадывается) и провоцируют на поединок на ножах, который должен состояться ночью в том самом доме — теперь уже нежилом, — где он когда-то совершил преступление. Как только пробивает назначенный для поединка час, над ним разыгрывают злую шутку, запирая его одного в кромешной тьме комнаты на первом этаже дома, где, по слухам, водятся привидения и где на всем лежит пыль прошедшего десятилетия. Никто и не думал с ним драться; его просто хотят хорошенько напугать, но, когда наступает утро, его бездыханное тело находят в углу комнаты с гримасой ужаса на лице. Все говорит о том, что он умер от лицезрения чего-то невыносимо страшного. Ключ к разгадке сразу бросается в глаза вошедшим и вскрывает жуткий смысл происшедшего: «В многолетней пыли, густо покрывавшей пол, виднелись три параллельные цепочки следов, что шли от входной двери, пересекали комнату и обрывались в ярде от скрючившегося тела Мэнтона — легкие, но достаточно четкие отпечатки босых ног; те, что шли по краям, были оставлены маленькими детьми, средние отпечатки принадлежали женщине. Обратно следы не возвращались; они направлялись лишь в одну сторону». Нетрудно догадаться, что у женских следов недоставало отпечатка среднего пальца на правой ноге. В рассказе «Дом мертвецов», изложенном с грубоватостью и незатейливостью журнальной статьи, царит зловещая атмосфера чудовищной тайны. В 1858 году из своего дома, расположенного на одной из плантаций в восточной части штата Кентукки, внезапно и без видимых причин исчезает целая семья из семи человек, причем все имущество — мебель, платье, пищевые припасы, лошади, скот и рабы — остается нетронутым. Примерно через год две высокопоставленные особы, спеша укрыться от бури в пустующем доме, случайно попадают в странное подвальное помещение, освещаемое непонятно откуда исходящим зеленоватым светом. Толстая железная дверь, ведущая в комнату, открывается только снаружи, в самой же комнате лежат разложившиеся трупы всех членов пропавшей семьи. В то время как один из вошедших бросается к телу, которое он вроде бы узнал, другому становится настолько дурно от присутствующего в комнате жуткого зловония, что он выбирается наружу, нечаянно заперев при этом дверь, и лишается чувств. Придя в себя через шесть недель, уцелевший уже не может найти ту потайную комнату; во время Гражданской войны дом сгорает, и судьба запертого в нем несчастного навеки остается тайной.

Бирс редко реализует атмосферные возможности своих тем столь же умело, как По, и большая часть его творений страдает некоторой наивностью и прозаической угловатостью, а равно и тем раннеамериканским провинциализмом, который невыгодно отличает их от произведений позднейших мастеров литературных ужасов. И все же достоверность и художественное совершенство его мрачных фантазий несомненны, а потому его слава не померкнет в веках. В собрании сочинений Бирса большая часть его страшных историй объединена в два тома: «Может ли это быть?» и «В гуще жизни», причем первый из них почти целиком отдан потусторонней тематике.

Многие из лучших образцов американской литературы ужасов вышли из-под пера авторов, обычно не специализировавшихся в этом жанре. Оливер Уэнделл Холмс в своем историческом романе «Элси Веннер» с достойной уважения сдержанностью намекает на противоестественную змеиную природу своей главной героини, на которую еще до ее рождения напустили порчу, и подкрепляет соответствующую атмосферу посредством тонких пейзажных штрихов. В повести «Поворот винта» Генри Джеймс достаточно радикально отказывается от свойственных ему напыщенности и занудливости, создавая весьма убедительное ощущение угрозы при описании чудовищной порчи, напущенной двумя мертвецами: злобным слугой Питером Квинтом и гувернанткой мисс Джессел — на маленьких мальчика и девочку, которые в свое время находились у них под присмотром. Джеймс, пожалуй, слишком многословен, слишком елейно-учтив и слишком озабочен тонкостями слога, чтобы в полной мере реализовать весь безумный и разрушительный ужас своих фантазий, но зато в его романе есть тот редко кому удающийся эффект постепенного нагнетания страха с кульминацией в виде смерти мальчика. Это несомненное достоинство романа позволяет ему занять почетное место среди произведений жанра сверхъестественного ужаса.

Френсис Мэрион Кроуфорд является автором нескольких страшных историй неодинакового качества, собранных ныне в томике под названием «Блуждающие духи». В «Жизни за кровь» читателю предлагается мастерское описание вампирических ужасов, что таит в себе одинокая древняя башня, возвышающаяся в горах на побережье Южной Италии. В «Улыбке мертвеца» живописуется семейное проклятие, связанное с одним старинным домом и гробницей в Ирландии, а также его чудовищный исполнитель — бенши.[335]Однако лучшей из страшных историй Кроуфорда можно по праву назвать «Верхнюю полку». Более того, это, пожалуй, одно из самых жутких произведений во всей сверхъестественной литературе. В этом холодящем душу повествовании, разворачивающемся вокруг корабельной каюты, где происходит серия самоубийств, автор с поразительным мастерством рисует мрачные, исполненные жутких видений испарения, что поднимаются от соленой воды, сам по себе открывающийся иллюминатор и, наконец, кошмарную схватку с существом, которому нет названия в этом мире.

Сверхъестественный ужас, наполняющий ранние работы Роберта У. Чемберса, ныне известного по литературной продукции совсем иного типа, характеризуется весьма изобретательными, но при этом не лишенными экстравагантного маньеризма девяностых годов методами воплощения. В «Короле в желтом» — цикле рассказов, объединенных общим антуражем, и прежде всего некой чудовищной запретной книгой, читатели которой вознаграждаются страхом, безумием и видениями духов, — автор достигает значительных высот в постижении космического ужаса, даже несмотря на явную художественную неоднородность своих рассказов и немного банальное культивирование той камерной атмосферы галльских мистерий, что приобрела популярность благодаря «Трильби» Дюморье.[336]Наиболее удачной из этих историй можно назвать «Желтый знак», в которой читатель знакомится с отвратительным молчаливым созданием — кладбищенским сторожем, чье заплывшее, одутловатое лицо напоминает скорее безликую головку могильного червя. Мальчишка, имевший однажды стычку с этим созданием, не может сдержать дрожи и почти теряет сознание от ужаса, описывая подробности случившегося: «Бог тому свидетель, сэр: когда я ударил его, он схватил меня за руки, и, когда я начал выворачивать свои запястья из его склизких, расползающихся ладоней, один из его пальцев отвалился и остался у меня в руке». А художника, которого после встречи с ним начинает преследовать один и тот же кошмар с движущимся по ночным улицам катафалком, более всего поражает голос сторожа, когда тот обращается к нему. Личность эта издает звуки, заполняющие мозг, «как тягучие вязкие испарения, вздымающиеся от бочки, наполненной несвежим жиром, или как отвратительные запахи, исходящие от кучи отбросов». Это впечатление едва не заслоняет от него смысл сказанного сторожем: «Не находили ли вы Желтый знак?» Вскоре друг художника, также страдающий от описанного выше кошмара, находит на улице странный ониксовый талисман, покрытый неведомыми иероглифами, а еще через некоторое время из случайно попавшейся им на глаза дьявольской запрещенной книги, исполненной вещами настолько отвратительными, что на них не следует даже обращать взор простым смертным, друзья узнают, что этот талисман является тем самым зловещим Желтым знаком, что со времен доисторической Каркозы[337]передается из поколения в поколение приверженцами чудовищного культа Хастура, описание которого изложено в странной книге и память о котором до сих пор таится в самых темных уголках человеческого сознания. Затем они слышат с улицы грохот и поскрипывание отороченного черным плюмажем катафалка, управляемого кладбищенским сторожем с одутловатым лицом трупа. В поисках Желтого знака он приближается к входной двери, и от его прикосновения все запоры мгновенно обращаются в пыль. Когда же привлеченные явно нечеловеческим воплем люди врываются в дом, их взору предстают три распростертых на полу тела: два мертвеца и один умирающий. Одно из мертвых тел — принадлежащее кладбищенскому сторожу — успело разложиться, и обследующий его врач восклицает: «Этот человек мертв уже несколько месяцев!» Попутно стоит заметить, что большинство имен и топонимов, связанных с дьявольской первобытной страной, позаимствовано автором из рассказов Амброза Бирса. Среди других ранних работ Чемберса, включающих в себя элементы ужаса, достойны упоминания «Создатель лун» и «В поисках неведомого». Остается лишь сожалеть о том, что автор не продолжил свое развитие в направлении, в котором он легко мог бы стать общепризнанным мастером.

Немало воплощений самого настоящего сверхъестественного ужаса можно встретить и в книгах Мэри Э. Уилкинс,[338]писательницы реалистического направления из Новой Англии, чей сборник новелл «Ветер в розовых кустах» содержит несколько достойных упоминания вещей. Например, в «Тенях на стене» нам предлагается изысканное описание ужасной трагедии, происшедшей в степенном новоанглийском семействе. Вся вещь построена настолько правильно, что мы нисколько не удивляемся, когда в конце концов рядом с появляющейся на стене тенью отравленного брата главной героини отпечатывается и тень его убийцы, покончившего с собой в соседнем городе. Шарлота Перкинс Джилмен в своих «Желтых обоях» достигает классических вершин жанра, тщательно и без излишней аффектации описывая безумие, которое подкрадывается к женщине, поселившейся в обклеенной отвратительными желтыми обоями комнате, где ранее содержалась сумасшедшая.

В «Долине смерти» видный архитектор и специалист по истории Средневековья Ральф Эдамс Крэм[339]добивается незаурядных успехов в описании нависшего над провинциальным местечком ужаса, искусно оперируя тончайшими оттенками атмосферы и фона.

Заметным продолжателем сверхъестественной традиции в нашей литературе является весьма одаренный и разноплановый юморист Ирвин Ш. Кобб,[340]в чьем творчестве встречаются прекрасные образцы литературных ужасов. К примеру, ранняя вещь писателя, «Рыбья голова», повествует о неестественных отношениях между слабоумным уродом и рыбами странной породы, населяющими уединенное озеро и в конце концов совершающими месть за убийство своего двуногого родственника. В работах Кобба позднего периода встречаются элементы собственно фантастического жанра: например, в рассказе о наследственной памяти, проявившейся у современного человека с примесью негритянской крови, который, попав под поезд и находясь при последнем издыхании, бормочет что-то на диалекте африканских джунглей, ставшем доступным ему под влиянием сходных слуховых и визуальных впечатлений — его столетней давности предок был покалечен носорогом.

Необычайно высокое художественное мастерство отличает роман покойного Леонарда Клайна[341]«Темная комната» (1927). Это история человека, который под воздействием амбиций, характерных для литературного героя готического или байронического периода, решает бросить вызов законам природы и восстановить каждый момент своей жизни при помощи неестественной стимуляции памяти. Для этого он использует бесчисленные мемуары, фонограммы, различные мнемонические объекты, рисунки — а затем обращается к запахам, музыке и экзотическим наркотикам. В конце концов его стремления превосходят границы его собственной жизни и он погружается в темные бездны наследственной памяти, продвигаясь к тем временам, когда доисторический человек жил посреди клубящихся испарениями болот каменноугольного периода и далее, к невообразимым временным пластам и их неведомым обитателям. Он прибегает к помощи все более безумной музыки и все более странных наркотиков, и в итоге его собственный пес начинает бояться его. От него начинает исходить отвратительный животный запах, взгляд становится пустым, а наружность — мало чем напоминающей человеческую. Через некоторое время он убегает в леса, и вой его иногда раздается под окнами испуганных обывателей. Роман заканчивается тем, что однажды в дикой чащобе находят его обезображенный труп, а рядом — не менее искалеченный труп его собаки. По всей видимости, оба погибли в схватке друг с другом. Зловещая атмосфера романа сгущается от страницы к странице, однако основное внимание автор уделяет описанию зловещего жилища своего главного героя, его обстановке и обитателям.

Немного менее ровным и композиционно уравновешенным, но, несмотря на это, оказывающим сильнейшее воздействие можно назвать роман Герберта С. Гормена «Место с названием Дагон», в котором излагается темная история одного из поселений массачусетской глубинки, где беглецы от салемских ведьмовских процессов до сих пор пестуют зловещий и гибельный культ «черного шабаша».

В «Зловещем доме» Леланда Холла[342]встречаются изумительные атмосферные находки, но общее впечатление несколько подпорчено довольно пресной романтической линией.

Весьма примечательными в своем роде кажутся также и некоторые из черных концепций романиста и автора коротких рассказов Эдварда Лукаса Уайта,[343]черпающего большинство своих сюжетов из сновидений. «Песнь сирены», к примеру, поражает прежде всего своей необычностью, а такие вещи, как «Лукунду» и «Рыльце», вызывают более мрачные ассоциации. Рассказы Уайта имеют весьма своеобразный оттенок — они исполнены мягкого очарования, которое придает им убедительность и достоверность.

Из молодых американских авторов никто не умеет так передавать впечатление космического ужаса, как калифорнийский поэт, художник и новеллист Кларк Эштон Смит, чьи причудливые писания и картины являют собой настоящее наслаждение для человека, обладающего артистическим вкусом. В основе творений мистера Смита лежит вселенная, исполненная почти парализующего ужаса, будь то светящиеся ядовитые джунгли далеких лун Сатурна, зловещие уродливые храмы Атлантиды, Лемурии и других исчезнувших цивилизаций или черные, поросшие пятнистыми грибами смерти болотистые топи, лежащие за границами земных измерений. Его самая объемная и наиболее вдохновенная поэма «Пожиратель гашиша» написана белым пентаметром. Она открывает взору читателя исполненные хаоса и ужаса бездны, калейдоскопическим хороводом чередующиеся в межзвездном пространстве. В демонической причудливости и неистощимости воображения мистер Смит, пожалуй, далеко превосходит любого из живущих или когда-либо живших авторов. Можем ли мы назвать какого-либо другого писателя, кому являлись столь чудовищные, столь вычурные и столь отталкивающе уродливые лики бесконечных пространств и бесчисленных измерений и кто после этого остался в живых, чтобы поведать нам о них? Его рассказы и новеллы повествуют, в основном, о других мирах, галактиках и измерениях, а также о недоступных сферах и минувших эпохах нашей планеты. Он рассказывает о доисторической Гиперборее и о почитавшемся там черном аморфном боге Цатогуа, о погибшем континенте Зотик и легендарной стране Аверуань, расположенной на территории средневековой Франции и населенной вампирами. Несколько самых лучших работ мистера Смита включены в небольшую книжку, озаглавленную «Двойная тень и другие фантазии» (1933).

 

Литература ужасов в британском варианте

 

Новейшая литература Британских островов не только дала нам трех-четырех величайших мастеров современной таинственной прозы, но и вообще была исключительно щедра на сверхъестественные элементы. К ним нередко обращался Редьярд Киплинг, трактуя их, несмотря на свою манерность, с несомненным мастерством — достаточно упомянуть такие вещи, как «Призрак рикши», «Лучший рассказ в мире», «Возвращение Имрея» и «Звериное пятно». Последний рассказ особенно замечателен: нагой прокаженный жрец, издающий мяукающие звуки наподобие выдры; пятна, появляющиеся на груди человека, которого проклял этот жрец; растущая плотоядность жертвы и страх, испытываемый перед ней лошадьми; и наконец, итоговое полупревращение жертвы в леопарда — такие вещи не забываются! И то, что в конце концов зло терпит поражение, ничуть не ослабляет силу воздействия этой истории на читателя и не устраняет ее сверхъестественного характера.