DUS MANIBUS. VIVIO MARCIANO MILITI LEGIONIS SI CUNDAE AUGUSTAE. IANUARIA MARINA CONJUNX PIEN TISSIMA POSUIT MEMORIAM. 17 страница

Теперь Роб уже не мог ехать, отпустив вожжи. На подъемах приходилось легонько подхлестывать Лошадь, а на спусках придерживать. Когда руки заболели от напряжения, а дух стал слабеть, Роб подбадривал себя мыслями о том, что римляне перетащили через этот горный массив с высокими острыми вершинами свои торменты. Правда, у римлян были тысячи рабов, которых они не жалели, а у Роба — одна усталая кобылка, править которой требовалось с умением. По вечерам он, отупевший от усталости, добирался до стоянки евреев, и иногда удавалось получить что-то вроде урока. Но Симон больше не ехал с ним в повозке, а Робу в иные дни не удавалось выучить и десяти персидских слов.

 

28

Балканы

 

Вот когда керл Фритта показал себя в полном блеске! Впервые, за все время путешествия Роб восхищался им: мастер караванщик, казалось, успевал повсюду одновременно, помогал чинить повозки, подбадривал и уговаривал людей, как умелый погонщик подгоняет непонятливую скотину. На дороге то и дело встречались каменные завалы и осыпи. Первого октября потеряли полдня, пока мужчины каравана не разобрали внушительного размера валуны, загородившие путь. Нередки стали теперь и несчастные случаи — Роб за неделю «починил» сломанные руки двух спутников. Лошадь одного купца-норманна понесла, повозка перевернулась, придавив хозяина, и размозжила ему ногу. Пришлось везти его дальше на носилках между двумя лошадьми, пока не встретилась по пути крестьянская хижина, хозяева которой согласились ухаживать за раненым. Там его и оставили, и Роб лишь горячо надеялся, что крестьянин не прирежет больного гостя, чтобы завладеть его имуществом, едва скроется из виду караван.

— Мы уже вышли из мадьярских земель. Теперь мы в Болгарии, — однажды утром сообщил Меир.

Для Роба это мало что значило, ведь вокруг были все те же негостеприимные скалы, а на высоте ветер все так же безжалостно хлестал по лицу. По мере того как погода становилась все более суровой, путешественники облачились в разнообразные верхние одежды, скорее теплые, нежели красивые. Вскоре караван походил на сборище диковатого вида людей в пестрых толстых куртках и накидках.

Пасмурным утром вьючный мул, шедший за конем Гершо-ма бен Шмуэля, споткнулся и упал. Передние ноги разъехались, потом левая с громким треском сломалась под тяжестью груза. Обреченное животное закричало от боли, почти как человек.

— Помоги ему! — воскликнул Роб. Меир бен Ашер вытащил длинный кинжал и помог мулу единственно возможным способом, перерезав трепещущее горло.

С мертвого мула незамедлительно стали снимать поклажу. Когда дошла очередь до узкого кожаного мешка, Гершому и Иуде пришлось взяться за него вдвоем. Последовала перепалка на их языке. Оставшийся мул был и без того перегружен поклажей, включавшей один из кожаных мешков, и Гершом, как догадался Роб, совершенно справедливо утверждал, что второй такой же мулу уже не снести.

Позади них скопились другие путешественники, громкими криками выражавшие недовольство — им отнюдь не улыбалось отстать от основной колонны. Роб подбежал к евреям:

— Бросьте мешок в мою повозку.

Меир заколебался, потом отрицательно помотал головой:

— Не надо.

— Ну, так и ступайте ко всем чертям! — грубо выкрикнул Роб, рассерженный отказом, который подразумевал недоверие к нему.

Меир что-то сказал, и Симон бегом бросился вслед за Робом.

— Мешок погрузят на мою лошадь. Можно, я поеду в повозке? Только до тех пор, пока мы сможем купить другого мула.

Роб жестом предложил ему садиться, забрался на козлы и сам. Долгое время он ехал, не произнося ни слова. Для урока фарси не было настроения.

— Ты просто не понимаешь, — обратился к нему Симон. — Меир обязан держать мешки при себе. Это не его собственные деньги. Меньшая часть принадлежит семье, а большая — это деньги пайщиков.

От этих слов на душе у Роба стало легче, но день выдался явно неудачный. Дорога была тяжелой, а присутствие в повозке еще одного человека увеличивало нагрузку на Лошадь, так что она весьма заметно утомилась к тому времени, когда на вершины гор пала тьма и пришлось разбивать лагерь.

Им с Симоном, прежде чем садиться за ужин, надо было еще навестить больных. Сильный ветер буквально гнал их до самой повозки керла Фритты. Ожидала их там горстка людей, и среди них, к удивлению и самого Роба, и Симона, находился Гершом бен Шмуэль. Коренастый силач задрал свой кафтан, развязал штаны, и Роб увидел безобразный багровый нарыв на правой ягодице.

— Скажи ему, пусть наклонится.

Гершом замычал, когда в него вонзилось острие скальпеля. Брызнул желтый гной. Потом больной стонал и ругался на своем языке: Роб давил на нарыв до тех пор, пока не выдавил весь гной и не показалась чистая кровь.

— Он не сможет ехать верхом. Несколько дней не сможет.

— Но он должен ехать! — воскликнул Симон. — Нельзя бросать Гершома!

Роб вздохнул: сегодня евреи действовали ему на нервы.

— Ты можешь сесть на его коня, а его я положу в свой фургон.

Симон согласно кивнул.

Следующим был улыбающийся франк-скотопромышленник. На этот раз новые шишечки появились у него в паху. Те же, что были за коленями и подмышками, увеличились и стали более чувствительными. Франк на вопрос Роба сказал, что они начали причинять ему боль. Роб взял его за обе руки.

— Переведи: он скоро умрет.

— Будь ты проклят! — сверкнул на него глазами Симон.

— Переведи ему: я говорю, что он скоро умрет.

Симон с трудом проглотил слюну и вкрадчиво заговорил по-немецки. Роб наблюдал, как сходит улыбка с широкого глупого лица. Потом франк вырвал руки, которые все еще держал Роб, и поднял правую, сжав ее в кулак размером с небольшой окорок. Он не говорил, а рычал.

— Говорит, что ты распроклятый лжец, чтоб тебя черти забрали, — перевел Симон.

Роб молча ждал, глядя в глаза франку. В конце концов тот плюнул ему под ноги и вышел, пошатываясь.

Дальше Роб продал снадобье двум мужчинам, которых мучил сильный кашель, потом вылечил скулящего мадьяра с вывихнутым пальцем — палец застрял в подпруге, а лошадь пошла вперед.

После всего этого Роб расстался с Симоном, хотелось уйти подальше и от этой повозки, и от этих людей. Путники рассеялись — каждый старался найти укрытие от ветра под каким-нибудь валуном. Роб прошагал за последнюю повозку и увидел Мэри Каллен, которая стояла на скале, возвышавшейся над тропой.

Девушка казалась неземной. Она стояла, обеими руками распахнув полы теплого плаща из дубленой овечьей кожи, запрокинув голову и закрыв глаза; мощный поток ветра, подобный полноводной реке, обдувал ее всю с головы до ног, а она словно бы омывала и очищала себя в этом неистовом потоке. Плащ надувался, как парус, и гулко хлопал. Черное платье туго обтянуло высокую фигуру, под ним четко вырисовывались тяжелые груди с роскошными сосками, слегка округлый мягкий живот с широким пупком, манящая расселина там, где сходятся тугие бедра. Роб ощутил неожиданный прилив теплоты и нежности — без сомнения, то было наваждение, ибо девушка походила на ведьму. Длинные волосы развевались за спиной, подобные языкам рыжего пламени.

Робу невыносима была мысль о том, что она сейчас откроет глаза и увидит, как он любуется ею. Он повернулся и ушел.

Забрался в фургон и мрачно задумался: там было слишком много вещей, некуда поместить Гершома, которому надо лежать на животе. Освободить место можно было только одним способом — выбросить помост. Он вытащил из фургона все три секции и посмотрел на них, вспоминая бесчисленное множество раз, когда они с Цирюльником взбирались на эту импровизированную сцену и устраивали представление для публики. Роб пожал плечами и, подобрав с земли большой камень, разбил помост на щепки для костра. В горшочке тлели угли, и под защитой повозки он быстро развел костер. В сгущающейся темноте Роб сидел на корточках, подкармливая пламя обломками помоста.

Непохоже, чтобы имя Анна-Мария переделали в Мэри Маргарет. И русые волосы девочки, пусть они и отливали немного рыжим цветом, не превратились бы в такую великолепную огненную гриву. Так он убеждал себя, когда Мистрис Баффингтон подошла, мяукнула и улеглась рядом с ним, поближе к огню и подальше от пронизывающего ветра.

 

***

 

Утром двадцать второго октября воздух заполнили твердые белые зернышки, летящие по ветру и колющие обнаженные участки кожи.

— Рановато для этой гадости, — мрачно заметил Роб, обращаясь к Симону, который снова ехал с ним на козлах: Гершом подлечил свою ягодицу и вернулся в седло.

— На Балканах это не рано, — ответил Симон.

Теперь они ехали среди еще более крутых обрывов и высоких вершин, поросших в основном березой, дубом и сосной. Местами склоны были совершенно обнажены, словно некое сердитое божество смело всю растительность с целого участка горы. В изобилии встречались маленькие озерца, образованные водопадами, срывавшимися в глубокие ущелья.

Прямо перед Робом маячили фигуры Калленов, отца и дочери, в одинаковых дубленых овечьих плащах и шапках. Их не так-то легко было отличить друг от друга, если бы Роб не знал: крупная фигура на вороном коне — это Мэри.

Снег не ложился на землю, и путникам пока удавалось пробиваться сквозь него вперед и вперед, но не так быстро, как хотелось керлу Фритте. Тот метался вдоль всей колонны, подгоняя людей.

— Христом-Богом клянусь, что-то пугает Фритту! — воскликнул Роб.

Симон бросил на него быстрый настороженный взгляд — Роб давно приметил, что евреи неизменно бросали такие взгляды, когда он поминал в разговоре Христа.

— Он должен привести нас в город Габрово прежде, чем начнутся настоящие снегопады. Через эти горы можно пройти большим перевалом, который так и зовется, Балканские Врата[84], но перевал уже закрыт. Караван будет зимовать в Габрово, недалеко от подъема к перевалу. В этом городе хватает постоялых дворов и домов, где готовы принять путников. Ни одного Другого города, достаточно большого, чтобы вместить такой караван, как наш, вблизи перевала нет.

Роб кивнул, сразу сообразив, какие преимущества это ему сулит.

— Значит, я всю зиму смогу учить персидский язык.

— Ты не можешь взять книгу, — возразил Симон. — Мы не останемся с караваном в Габрово. Мы отправимся в городок Трявна, неподалеку, там есть евреи.

— Но книга мне нужна. И мне необходимы твои уроки!

Симон только плечами пожал.

Тем же вечером, покормив Лошадь, Роб подошел к костру евреев. Они рассматривали какие-то особенные подковы с шипами. Меир протянул одну Робу:

— Тебе надо заказать такие для своей кобылы. Они не позволяют животному скользить на снегу и льду.

— Нельзя ли мне поехать в Трявну?

Меир переглянулся с Симоном — они, очевидно, уже обсуждали этот вопрос.

— Не в моей власти обещать, что тебе окажут там гостеприимство.

— Кто же имеет такую власть?

— Еврейскую общину там возглавляет очень мудрый человек, рабейну [85]Шломо бен Элиаху.

— Что значит «рабейну»?

— Ученый человек. На нашем языке значит «наш учитель». Это высший почет.

— Хорошо, а этот Шломо, мудрец этот — он человек надменный, презирающий незнакомцев? Холодный и неприступный?

Меир улыбнулся и покачал головой.

— Тогда разве нельзя мне отправиться к нему и попросить позволения зимовать там, поблизости от вашей книги и уроков Симона?

Меир посмотрел Робу в глаза и не стал делать вид, будто его очень обрадовал такой вопрос. Долго молчал, но когда стало ясно, что Роб упрям и готов ждать ответа, сколько потребуется, Меир вздохнул и снова покачал головой:

— Мы проводим тебя к рабейну.

 

29

Трявна

 

Габрово оказалось унылым городком с кое-как сбитыми деревянными домишками. Робу уже много месяцев хотелось поесть чего-нибудь, не им самим приготовленного, а вкусного и поданного ему на стол в трактире. Евреи задержались в Габрово, чтобы навестить одного купца — за это время Роб мог зайти на один из трех постоялых дворов. Еда страшно его разочаровала: мясо пересолено в тщетной попытке скрыть запах гниения, лепешка черствая и заплесневелая, с дырками, которые, без сомнения, проточили жучки. Помещение, как и еда, тоже никуда не годилось. Если и на двух других постоялых дворах не лучше, то путников из их каравана ждала нелегкая зима. К тому же каждая свободная комната была буквально забита тюфяками, так что и спать придется буквально локоть к локтю.

Меиру со спутниками не понадобилось и часа, чтобы добраться до Трявны, куда меньшего поселка, чем Габрово. Еврейский квартал — кучка тесно прижавшихся друг к другу, словно для тепла, крытых соломой домиков из поседевших от дождей и снегов досок — отделялся от остальной части поселка голыми виноградниками и коричневыми полями. На полях коровы щипали остатки побитой заморозками травы. Путники свернули в грязноватый общий двор, где мальчишки приняли у них поводья лошадей.

— Тебе лучше подождать здесь, — сказал Робу Меир.

Ждать пришлось недолго. Вскоре к нему вышел Симон и повел Роба в один из домов, дальше — по темному, пахнувшему яблоками коридору в комнату, где из мебели были лишь стул и стол, заваленный книгами и рукописями. На стуле сидел старик со снежно-белыми волосами и бородой. Был он широкоплечий, плотный, с дряблыми складками на шее. Карие глаза от старости стали водянистыми, однако Роба они сразу пронизали до костей. Никаких вступлений не последовало. Разговор шел, как будто на аудиенции у знатного господина.

— Рабейну сказали о том, что ты держишь путь в Персию и нуждаешься в изучении тамошнего языка ради своего дела, — сказал Симон. — Он же спрашивает: разве для учебы мало той радости, какую приносит само по себе познание нового?

— Иногда учение приносит радость, — сказал Роб, обращаясь непосредственно к старику. — Для меня же это прежде всего тяжкий труд. Я изучаю язык персов, ибо надеюсь, что это сможет доставить мне желаемое.

Симон и рабейну затараторили на своем наречии.

— Он спросил, всегда ли ты такой честный. Я ответил, что ты достаточно прямой человек, если можешь сказать умирающему, что он скоро умрет. И рабейну ответил: такой человек достаточно честен.

— Переведи: у меня есть деньги, я заплачу за кров и еду.

— У нас не постоялый двор, — покачал головой мудрец. — Кто живет здесь, тот должен трудиться, — передал Шломо бен Элиаху через Симона. — Если Всемогущий будет милостив к нам, то нынешней зимой цирюльник-хирург здесь не понадобится.

— Мне не обязательно работать цирюльником-хирургом, я готов делать то, что окажется полезным.

Длинные пальцы рабейну поглаживали и скребли его бороду, пока он размышлял. Наконец он объявил свое решение.

— Всякий раз, когда забитая корова будет признана некошерной, — перевел Симон, — ты станешь отвозить мясо в Габрово и там продавать мяснику-христианину. А по субботам, когда евреи не должны трудиться, ты будешь поддерживать огонь в их очагах.

Роб замялся. Старый еврей с интересом посмотрел на него, заметив сверкнувший в глазах Роба огонек.

— Что-то не так? — тихо пробормотал Симон.

— Если евреям нельзя трудиться по субботам, не хочет ли он погубить мою душу, поручая эту работу мне?

Раввин, услышав перевод, улыбнулся.

— Он говорит: ему кажется, что ты не очень стремишься сделаться евреем, мастер Коль.

Роб покачал головой.

— В таком случае он совершенно уверен, что ты без всяких опасений можешь трудиться по субботам, ибо их соблюдают лишь евреи. В Трявне ты будешь желанным гостем, говорит он.

Рабейну повел их туда, где будет спать Роб, в дальнюю часть большого коровника.

— В доме учения есть свечи. Но здесь зажигать свечи для чтения нельзя, потому что вокруг сухое сено, — строго предупредил рабейну через Симона и тут же приставил Роба к работе, велев вычистить стойла.

В ту ночь он спал на соломе, а кошка, как лев, охраняла его, устроившись в ногах. Мистрис Баффингтон время от времени покидала Роба, чтобы попугать какую-нибудь мышку, но неизменно возвращалась. В коровнике было темно и влажно, от больших животных шло приятное тепло, и Роб, как только привык к постоянному мычанию коров и к сладковатому запаху навоза, уснул быстро и умиротворенно.

 

***

 

Зима пожаловала в Трявну, отстав от Роба всего на три дня. Ночью повалил снег, и в следующие два дня пушистые снежинки, такие большие, что походили на взбитые сливки, плыли и плыли к земле, иногда сменяясь противным мокрым снегом с пронизывающим ветром. Когда снегопад утих, Робу вручили большую деревянную лопату. Надев еврейскую кожаную шляпу, которую нашел на крючке в коровнике, он помогал другим разгребать сугробы перед дверями всех домов. Высоко над поселком сияли на солнце заснеженные вершины величественных гор, а разминка на свежем воздухе наполнила Роба добрыми предчувствиями. Когда снег разгребли, делать больше стало нечего. Теперь можно было идти в дом учения — барак с тонкими стенами, куда заползал холод, а символический огонь не в силах был ему противостоять; огонек был таким жалким, что люди нередко даже забывали подбрасывать в него топливо. Вокруг грубо сколоченных столов сидели евреи и час за часом учили что-то, при этом громко спорили и даже сердито ссорились друг с другом.

Язык, на котором они говорили, сами евреи называли «наречием». Как объяснил Симон, он состоял из смеси древнееврейских и латинских слов, а также из некоторых выражений, позаимствованных в тех странах, где они жили или часто бывали по делам. Такой язык был словно специально создан для спорщиков, и во время учебы они буквально метали слова друг в друга.

— О чем они так спорят? — спросил Меира Роб, завороженный этим зрелищем.

— О том, как понимать закон.

— А где их книги?

— Они книгами не пользуются. Те, кто знает законы, выучили их со слов своих наставников и запомнили на слух. Так испокон веку повелось. Есть, конечно, Писаный Закон, но с ним надо лишь сверяться. А всякий, кто знает Устный Закон, может быть наставником по толкованию законов — как их толковал его наставник. И таких толкований множество, ведь и наставников очень и очень много. Вот они и спорят между собой. И каждый раз, когда спорят, они узнают о законе немного больше.

С самого начала в Трявне его стали называть мар Ройвен — так звучало «мастер Роберт» в еврейском произношении. Мар Ройвен Цирюльник-хирург. То, что его называли «мар», как и многое другое, отделяло Роба от остальных — евреи называли друг друга «реб», уважительным обращением, которое подчеркивало ученость, но было ниже по статусу, чем «рабейну». В Трявне рабейну был только один.

Странные они были люди, не такие, как он, и по внешнему облику, и по своим обычаям.

— Что у него с волосами? — спросил как-то Меира реб Иоиль Левеки Чабан. У Роба, единственного в доме учения, не было пейсов, традиционных для евреев длинных прядей волос, свисающих около ушей.

— Как умеет, так и причесывается. Он же гой[86], не такой, как мы, — объяснил Меир.

— Но ведь Симон говорил мне, что этот гой обрезан. Как такое может быть? — вмешался реб Пинхас бен Симеон Молочник.

— Случайность, — пожал плечами Меир. — Я с ним говорил об этом. Здесь нет ничего общего с заветом Авраама[87].

Несколько дней на мар Ройвена все таращились. Он тоже, в свою очередь, присматривался к окружающим, не переставая дивиться их странным головным уборам, локонам возле ушей, кустистым бородам, темным одеждам и языческим повадкам. То, как они молились, приковывало внимание Роба — все делали это совершенно по-разному.

Меир надевал свое молитвенное покрывало скромно, не привлекая ничьего внимания. А реб Пинхас разворачивал талес и встряхивал его чуть ли не высокомерно, держал перед собой, растянув за два конца, потом плавным движением рук и рывком запястий набрасывал себе на голову так, чтобы он лег на плечи легко, будто благословение.

Когда реб Пинхас молился, он неистово раскачивался взад-вперед, чтобы показать, с какой горячей верой возносит свои мольбы Всевышнему. Меир, читая молитвы, раскачивался едва-едва. Темп Симона находился где-то посередине, причем при наклонах вперед дрожь пробегала по его телу и голова немного тряслась.

Роб читал свою книгу, изучал ее и самих евреев. Вел он себя так же, как большинство из них, поэтому скоро на него перестали обращать особое внимание. Ежедневно по шесть часов — три часа после утренней молитвы (она называлась шахарит) и еще три после вечерней молитвы (маарив ) — дом учения был переполнен, потому что большинство мужчин занималось учением до начала и после окончания дневной работы, каковая доставляла им средства к существованию. Но между этими оживленными часами в доме было сравнительно тихо, и лишь за одним-двумя столами сидели те, кто занимался исключительно учебой. Роб вскоре стал чувствовать себя среди них как дома, да и на него никто не смотрел. Не обращая внимания на тарабарщину евреев, он изучал персидский Коран и стал наконец заметно преуспевать в этом.

Когда у евреев наступал субботний отдых, Роб поддерживал огонь в их очагах. С того времени, когда расчищали снег, суббота была у него самым активным трудовым днем, но все же достаточно легким, чтобы после обеда оставалось время на учебу. Еще через два дня он помог реб Илии Плотнику вставить новые перекладины в деревянные стулья. И, кроме этого, никакой другой работы у него не было, только занятия персидским языком, пока к исходу второй недели его жизни в Трявне внучка рабейну, Рахиль, не научила его доить коров. У нее кожа была белая, а волосы черные, заплетенные в две косы, обрамлявшие овал лица; маленький рот с полной нижней губой, как это часто бывает у женщин, крошечная родинка на горле и огромные карие глаза, которых она не сводила с Роба.

Когда они вдвоем были в коровнике, одна глупая корова, вообразившая себя быком, взобралась на другую корову, словно ей было чем войти в такую же самку.

Краска залила сперва шею, а затем и лицо Рахили, однако она улыбнулась и даже негромко засмеялась. Подалась вперед, сидя на табурете для дойки, уткнулась головой в теплый бок коровы, которую доила, и закрыла глаза. Разведя колени и туго натянув юбку, она ухватила соски в низу разбухшего вымени. Пальцы ее проворно сжимались и разжимались, перелетая с соска на сосок. Когда струи молока ударили в подставленное ведро, Рахиль сделала глубокий вдох и выдох. Розовый язычок прошелся по пересохшим губам, глаза открылись и посмотрели на Роба.

 

***

 

Роб в одиночестве стоял в темном коровнике, сжимая в руках одеяло. Оно сильно пахло Лошадью и было чуть больше, чем молитвенное покрывало. Быстрым движением он набросил одеяло на голову и плечи, будто талес реб Пинхаса. Многократные упражнения позволили ему уверенно набрасывать молитвенное покрывало. Под коровье мычание он встал на колени и стал учиться раскачиваться во время молитвы, неспешно, но целеустремленно. Робу больше нравилось подражать Меиру, нежели более горячему реб Пинхасу и ему подобным.

Но это все было нетрудно. А вот чтобы выучить их язык, странно звучащий и сложный, потребуется очень много времени, тем более что он тратил столько сил на изучение персидского.

Евреи обожали амулеты. На верхней трети правого косяка всякой двери они прибивали гвоздями маленькую трубочку, называемую мезуза. Симон говорил ему, что в каждой трубочке хранится туго скрученный пергаментный свиток[88]. На лицевой стороне квадратными ассирийскими буквами были написаны двадцать две строки из книги Второзаконие, из главы 6 — стихи 4—9 и из главы 11 — стихи 13—21. На оборотной стороне выведено слово «шаддаи», т. е. «Всемогущий».

Как заметил Роб за время путешествия, на утренней молитве ежедневно, кроме субботы, каждый взрослый мужчина привязывал к верхней части руки и ко лбу две маленьких кожаных коробочки. Назывались они тфилин[89]и содержали отрывки из священной книги, Торы: коробочка на лбу была ближе к разуму, а та, что на руке — ближе к сердцу.

— Мы так поступаем, выполняя то, что сказано в книге Второзаконие, — объяснял ему Симон. — «И да будут слова сии, которые Я заповедую тебе сегодня, в сердце твоем... и навяжи их в знак на руку твою, и да будут они повязкою над глазами твоими»[90].

Трудность была в том, что Роб не знал — просто не видел никогда, — каким образом евреи привязывают эти тфилин. И Симона он спросить не мог — было бы странно, что христианин интересуется подробностями иудейского ритуала. Он пример, но подсчитал, что вокруг руки они обматывают десять витков ремешка, но витки на ладони разглядеть было сложнее — ремешок как-то по-особому пропускался между пальцами.

Стоя в холодном пахучем коровнике, Роб обмотал левую руку веревкой, которая заменяла ему ремешки тфилин, но обмотать ладонь и пальцы выходило у него плохо — ерунда какая-то.

И все же евреи были прирожденными учителями, и всякий новый день Роб узнавал что-нибудь новое. В школе при Церкви Святого Ботульфа священники говорили ему, что ветхозаветного Бога зовут Иегова. Однако, когда он упомянул это имя здесь, Меир отрицательно покачал головой.

— Знай, что для нас Господь Бог наш, да благословен Он будет вовеки, имеет семь имен. Вот это — самое священное. — Обгорелой палочкой из очага он написал на досках пола на фарси и на «наречии» евреев: Яхве. — Это имя никогда не произносят вслух, ибо сущность Всевышнего выразить невозможно. Христиане произносят его неправильно, вот как ты только что. Иегова — это не имя Бога, понятно?

Роб кивнул.

Лежа ночью на своей соломенной постели, он припоминал новые слова и обычаи. Пока сон не одолевал его, повторял про себя фразы, отдельные благословения, жесты, произношение отдельных звуков, то выражение восторга, которое появлялось на лицах во время молитвы, — и все это накапливалось в его мозгу, как в кладовой, ожидая дня, когда может понадобиться.

 

***

 

— Держись подальше от внучки рабейну, — хмуро сказал Робу Меир.

— Она меня не интересует. — Прошло уже много дней с тех пор, как они беседовали за дойкой, а больше она поблизости не появлялась.

По правде говоря, Робу накануне ночью приснилась Мэри Каллен, а утром он пробудился и долго еще лежал, как оглу

шенный, с горящими глазами, пытаясь припомнить подробности этого сна.

Вот и хорошо, — кивнул ему Меир с прояснившимся ли-цом. — Одна женщина подметила, что та смотрит на тебя слишком уж пристально, и доложила об этом рабейну. А он попросил меня поговорить с тобой. — Меир приложил к носу указательный палец. — Обменяться одним словом с умным человеком куда лучше, нежели целый год уговаривать дурака.

Роб обеспокоился и встревожился: ему необходимо было и дальше оставаться в Трявне, наблюдать еврейские обычаи и учить фарси.

— Мне не нужны хлопоты из-за женщины.

— Само собой разумеется, — вздохнул Меир. — Хлопоты доставляет девушка, ее пора выдавать замуж. Она с детства помолвлена с реб Мешуллумом бен Натаном, внуком реб Баруха бен Давида. Знаешь реб Баруха? Такой высокий, худой. С длинным лицом. И нос у него тонкий, острый. Он в доме учения сидит сразу за очагом.

— А, этот! Знаю. Старик с горящими глазами.

— Глаза горят, потому что в нем пылает любовь к знанию. Если бы рабейну не был рабейну, то реб Барух был бы рабейну. Они издавна были ярыми соперниками в учении и близкими друзьями. Когда их внуки были еще совсем крошками, они с радостью договорились поженить их, чтобы семьи объединились. А потом между ними произошла страшная ссора, которая положила дружбе конец.

— Из-за чего же они поссорились? — полюбопытствовал Роб. В Трявне он уже достаточно освоился, чтобы и посплетничать немного.

— Они вдвоем забили быка. Ну, ты уже должен понимать, что наши законы кашрут [91]— древние и весьма сложные. Они включают правила и комментарии к ним: что и как надо делать, а что и как не надо. Так вот, на одном легком животного обнаружилось маленькое пятнышко. Рабейну привел в пример многие случаи когда такой недостаток объявлялся маловажным и ни в коей мере не мешал считать мясо чистым. Реб Барух привел в пример другие случаи, которые указывали на то, что мясо испорчено таким пятнышком и есть его нельзя. Он настаивал на своей правоте и обиделся на рабейну, который поставил под вопрос его; ученость.

Так они пререкались, пока рабейну не потерял терпения. «Разрубите животное пополам, — велел он. — Я свою половину заберу, а Барух пусть делает, что хочет, со своей».

Когда же он принес полбыка домой, то собирался съесть. А потом поразмыслил и стал сокрушаться: «Как же я стану есть мясо этого животного? Одна его половина лежит у Баруха на свалке, а я съем другую половину?» И решил выбросить свою половину тоже.

С тех пор они все время выступают друг против друга. Если реб Барух говорит «белое», то рабейну говорит «черное», а если рабейну говорит: «Это мясо», то реб Барух возражает: «Это молоко». Когда Рахили было двенадцать с половиной, то есть когда родителям пора уже было всерьез готовиться к свадьбе, их семьи ничего не стали обсуждать, потому что знали: любая встреча закончится ссорой между двумя старцами. А потом юный реб Мешуллум, предполагаемый жених, отправился с отцом и другими мужчинами семьи в свое первое торговое путешествие в дальние края. Они поехали в Марсель с грузом медных чайников и пробыли там чуть ли не год, выгодно все продали и заработали кучу денег. Считая с дорогой, отсутствовали два года, пока прошлым летом не воротились с целым караваном, груженным добротными французскими одеждами. И все равно обе семьи, удерживаемые дедушками, так и не договорились о свадьбе!