DUS MANIBUS. VIVIO MARCIANO MILITI LEGIONIS SI CUNDAE AUGUSTAE. IANUARIA MARINA CONJUNX PIEN TISSIMA POSUIT MEMORIAM. 18 страница

Ну, а теперь, — подвел итог Меир, — всем известно, что Рахиль можно спокойно считать агуной , брошенной женой. У нее есть сосцы, но она не вскармливает детей, она взрослая женщина, но у нее нет мужа, и все это — сплошной скандал!

Оба согласились в том, что Робу лучше всего не бывать в коровнике, когда идет дойка.

 

***

 

Хорошо, что Меир с ним поговорил: кто знает, как все обернулось бы, если бы он не дал Робу понять совершенно ясно, что гостеприимство на зиму не включает в себя право пользоваться женщинами? По ночам Роба изводили невыносимые видения длинных ног и тугих бедер, рыжих волос и бледных молодых грудей с подобными вишням сосками. Роб ничуть не сомневался, что у евреев есть молитва, в которой просят прощение за пролитое даром семя (у них на каждый случай были молитвы), но сам он таковой не знал, а потому прикрывал соломой следы своих сновидений и старался отвлекать себя работой.

Дело было нелегкое. Вокруг него все кипело от страсти, поощряемой религией иудеев; они считали, например, особым благословением предаваться любви накануне субботы — возможно, этим объяснялось, отчего они с таким нетерпением ждут окончания недели! Молодые мужчины совершенно свободно обсуждали подобные дела, жалуясь друг другу и охая, если к жене в это время нельзя было прикасаться. Супругам-иудеям запрещалось совокупляться в течение двенадцати дней после начала месячных истечений или семи дней после их окончания — смотря по тому, какой период оказывался длиннее. И воздержание не прекращалось до тех пор, пока жена не совершит ритуала очищения, погрузившись в микву.

Миква представляла собой выложенный кирпичом бассейн в общей бане, сооруженный прошедшей весной. Симон растолковал Робу: для того, чтобы миква считалась действительной, она должна наполняться водой из естественного родника или реки. Миква служила не для мытья, а для ритуального очищення. Мылись же евреи у себя в домах, но раз в неделю, накануне субботы, и Роб, и другие мужчины ходили в общую баню. Она состояла из бассейна и огромного жарко пылающего круглого очага, над которым были подвешены котлы с кипящей водой. Купальщики раздевались догола и, окутанные теплым паром, горячо спорили за привилегию поливать воду на рабейну, одновременно задавая многочисленные вопросы:

Ши-айла, рабейну, ши-айла ! Вопрос, вопрос!

Шломо бен Элиаху отвечал на каждый вопрос осторожно, подумав хорошенько, пересыпая ответ мудреными примерами и цитатами. Иногда Симон или Меир переводили их Робу с излишними подробностями.

— Рабейну, правда ли, что в Книге Наставлений сказано: всякий человек да отдаст старшего сына своего в серьезное учение на семь лет?

Голый рабейну задумчиво созерцал свой пуп, дергал себя за ухо, почесывал длинными бледными пальцами густую седую бороду.

— Такого не написано, дети мои. С одной стороны, — воздел он вверх указательный палец правой руки, — реб Хананиль бен Аши из Лейпцига держался именно такого мнения. С другой же, — теперь он устремил вверх палец левой руки, — по мнению рабейну Иосифа бен Элиахима из Яффы, это распространяется лишь на старших сыновей священников и левитов[92]. Но, — и тут он выбросил обе ладони по направлению к слушателям, — оба эти мудреца жили много сот лет назад. Мы же теперь живем в более просвещенном мире. И понимаем, что учиться надо не только первородным сыновьям — нельзя же к остальным сыновьям относиться, словно к женщинам. В наши дни принято, что всякий юноша проводит четырнадцатый, пятнадцатый и шестнадцатый годы жизни за глубоким изучением Талмуда, уделяя этому от двенадцати до пятнадцати часов ежедневно. А уж после те, кто имеет призвание, могут посвятить учению всю жизнь, тогда как остальные могут заняться торговлей и ремеслами, уделяя учению всего шесть часов в день.

Большинство вопросов, которые переводили гостю-христианину, были не таковы, чтобы заставить его сердце трепетать от волнения (а если говорить правду, он порой и слушал-то вполуха). И все же Робу нравилось проводить по пятницам вторую половину дня в бане: никогда еще он не чувствовал себя так свободно в компании других голых мужчин. Возможно, это было как-то связано с тем, что у него обрезана крайняя плоть. Будь он среди своих, его воспроизводительный орган уже давно служил бы объектом косых взглядов, насмешек, вопросов, грубых предположений. Одно дело, если экзотический цветок растет в одиночестве, и совсем другое — когда его окружает целое поле похожих.

В бане евреи не жалели дров, и Робу нравилось сочетание древесного дыма и насыщенного влагой пара, пощипывание кожи от крепкого желтого мыла, за изготовлением которого надзирала дочь рабейну, нравилась старательно отмеренная смесь кипятка с холодной родниковой водой, в результате чего купаться можно было в приятной, почти горячей воде.

Он никогда не окунался в микву, сознавая, что ему это запрещено. Хватало и того, что он плескался в пропаренной бане, наблюдая, как евреи стоически готовятся окунуться в ритуальный резервуар. Бормоча, а то и громко нараспев выкрикивая благословение, сопутствующее этому деянию — сообразно характеру каждого, — они спускались по шести скользким влажным каменным ступеням и окунались в глубокую холодную воду. Когда вода покрывала лицо, отфыркивались или же задерживали дыхание, ибо акт очищения требовал погрузиться так, чтобы на всем теле не осталось ни единого сухого волоска.

Даже если бы Роба пригласили, он ни за что не полез бы в холодную таинственную глубь воды, где они отправляли свой религиозный обряд.

В глубине души он чувствовал: стоит войти в эту непроглядную глубь, и тут же некая сила толкнет его в иной мир, где ведомы все грехи его нечестивого замысла, и тогда змий иудеев вонзит зубы в его плоть, а возможно, и сам Иисус покарает Роба.

 

30

Зима в доме учения

 

Впервые за двадцать один год своей жизни Роб встречал Рождество в такой непривычной обстановке. Цирюльник не растил его особенно набожным христианином, однако на Рождество они всегда ели гуся и пудинг, смаковали студень из свиной головы и говяжьих ножек, пели, поднимали полные чаши, радостно хлопали друг друга по спине — все это вошло в плоть и кровь Роба. А сейчас он был в полном одиночестве, и на него нападала зевота. Не то чтобы евреи злонамеренно избегали его в этот день, просто им не было никакого дела до Иисуса. Разумеется, Роб мог бы выбраться в церковь, но он не стал делать этого. Удивительно, но сам факт того, что никто не поздравил его с Рождеством Христовым, сделал Роба в душе более твердым христианином, чем раньше.

Неделю спустя, на рассвете первого дня лета Господня 1032-го, он лежал на своей соломенной подстилке и размышлял, кем стал теперь и к чему это может его привести. Когда Роб колесил по острову Британия, то привык считать себя опытным и закаленным путешественником, но вот он уже оставил позади куда большее расстояние, чем все дороги родного острова, а впереди простирался еще весь мир, безграничный и совершенно не известный.

Этот день евреи праздновали, но вовсе не потому, что наступил новый год — они отмечали новолуние! С величайшим изумлением Роб узнал, что по их языческому календарю идет середина 4792 года.

Снег в этой стране был чудесный. Роб каждый раз радовался снегопаду, и все давно привыкли к тому, что после вьюги рослый христианин с большой лопатой работает за троих. Другой физической нагрузки у него здесь не было, и если он не расчищал снег, то учил фарси. Теперь он уже настолько освоил этот язык, что мог даже думать по-персидски, правда, медленно. Некоторым евреям, жившим в Трявне, доводилось бывать в Персии, и Роб старался говорить с ними на фарси всякий раз, когда удавалось завязать беседу.

— Произношение, Симон, как ты находишь мое произношение? — то и дело спрашивал он, немало докучая своему наставнику.

— Любой перс, кому охота смеяться, посмеется вдоволь, — ядовито отвечал Симон. — Для них ты все равно чужеземец . Или ты ждешь чуда? — Находившиеся в доме учения евреи понимающе переглянулись и улыбнулись тому, какой глупый этот молодой здоровяк-гой.

Ну и пусть себе улыбаются, думал Роб. Сам он изучал их куда с большим интересом, нежели они его. Так, он быстро выяснил, что Меир и его спутники были в Трявне не единственными пришельцами. В доме учения находилось немало других путешественников, которые пережидали здесь суровую балканскую зиму. Роб удивился, когда Меир сказал, что каждый платит не больше одной монеты за пищу и кров, предоставляемые целых три месяца.

— Именно благодаря этому, — объяснил Меир, — мой народ имеет возможность вести торговлю в разных странах. Ты уже сам видел, насколько трудно и опасно путешествовать по миру, и тем не менее любая еврейская община посылает своих купцов в дальние края. И в каждом еврейском поселении, будь то в христианских странах или в мусульманских, всегда примут странника-еврея, накормят и напоят, дадут место в синагоге ему самому и поставят на конюшню его лошадь. Торговцы из каждой общины в это время находятся в разных далеких краях, и там кто-нибудь заботится о них. Кто сегодня хозяин, тот через год сам будет гостем.

Пришельцы быстро вливались в жизнь местной общины и даже говорить начинали с местным выговором. Так вышло, что однажды в доме учения Роб, беседуя на фарси с одним евреем из Анатолии, по имени Эзра Фарриер (что означало «коновал» на английском и «сплетник» на фарси!), узнал, что завтра состоится напряженный поединок. Рабейну выполнял здесь и функции шохета — резника, который забивает животных на мясо для всей общины. Завтра утром он должен забивать двух собственных молодых бычков. Небольшая группа наиболее уважаемых в общине мудрецов выполняет обязанности машгиахов — тех, кто следит за соблюдением сложных правил ритуала до мельчайших подробностей. А возглавлять машгиахов на этот раз будет не кто иной, как давний друг рабейнуа а ныне его ярый противник — реб Барух бен Давид.

 

***

 

Вечером Меир дал Робу урок по книге «Левит». Вот каких животных из многих населяющих землю разрешено употреблять в пищу евреям: всякий скот, жующий жвачку и имеющий раздвоенные копыта, — в их числе овец, коров, коз, оленей. А лошади, ослы, верблюды и свиньи — животные трефные, не кошерные.

Из птиц дозволены голуби дикие и домашние, куры, домашние утки и гуси. Мерзостны же среди крылатых тварей орлы, страусы, грифы, коршуны, кукушки, лебеди, аисты, совы, пеликаны, чибисы и летучие мыши.

— В жизни не ел я более нежного мяса, чем у молодого лебедя, от души сдобренного салом, завернутого в соленую свинину и медленно зажаренного на костре!

— Здесь ты такого не получишь, — сказал Меир, брезгливо поморщившись.

Утро выдалось ясное и холодное. После шахарита, утренней молитвы, в доме учения почти никого не осталось, ибо множество людей пошло во двор рабейну — смотреть, как пройдет шхита, ритуал забоя скота. От их дыхания в тихом морозном воздухе висели клубы пара.

Роб стоял рядом с Симоном. Легкое волнение пробежало по толпе, когда появился реб Барух бен Давид вместе со вторым машгиахом, согбенным старцем по имени реб Самсон бен Занвил, на лице которого застыло суровое выражение.

— Он годами старше и реб Баруха, и самого рабейну, но он не такой ученый, — прошептал Симон. — Сейчас он боится оказаться между ними, если начнется спор.

Четверо сыновей рабейну вывели из коровника первое животное — черного быка с широкой спиной и тяжелым крестцом. Бык замычал, вскинул голову и стал рыть землю копытами. Чтобы с ним справиться, потребовалось призвать на помощь кое-кого из зрителей — быка держали на туго натянутых веревках, пока машгиахи внимательно осматривали каждую пядь его тела.

— Достаточно малейшей болячки или трещинки на коже, чтобы признать быка не годным в пищу, — сказал Симон.

— А почему?

— Потому что таков закон, — ответил Симон, не без раздражения взглянув на Роба.

В конце концов старцы остались удовлетворены осмотром и быка повели к яслям, наполненным душистым сеном. Рабейну взял в руки длинный нож.

— Обрати внимание на тупой квадратный кончик ножа, — комментировал Симон. — Он специально не заострен, чтобы не оставить царапин на шкуре. Зато сам нож остер как бритва.

Все мерзли на морозе, но пока ничего не происходило.

— Чего они ждут? — шепотом поинтересовался Роб.

— Выжидают подходящее время, — ответил Симон. — В момент смерти животное должно быть совершенно неподвижным, иначе оно некошерное.

Он еще не закончил фразу, а нож уже сверкнул в воздухе. Одним умелым взмахом рабейну перерезал быку глотку от уха до уха, вскрыв сонную артерию. Ударила красная струя, сознание тут же покинуло быка: кровь больше не поступала в его мозг. Большие глаза затуманились, бык упал на колени, а через мгновение был мертв.

В толпе зрителей раздались приглушенные довольные возгласы, однако они быстро стихли: реб Барух взял нож и стал внимательно его осматривать.

Роб видел, что лицо старца напряглось, отражая внутреннюю борьбу.

— Что-нибудь не так? — холодно спросил рабейну.

— Боюсь, что да. — И реб Барух показал крошечный изъян: на середине тщательно заточенного лезвия была еле заметная зазубрина. Старый сморщенный реб Самсон бен Занвил выглядел явно растерянным — он сознавал, что сейчас его, второго машгиаха, попросят высказать свое суждение, а этого ему делать не хотелось.

Реб Даниил, старший из сыновей рабейну и отец Рахили возмущенно полез в спор.

— Что это еще за глупости? Всем известно, как тщательно заточены ритуальные ножи рабейну! — воскликнул он, однако его отец поднял руку, заставляя сына замолчать.

Рабейну поднял нож к солнцу и привычным движением прошелся пальцем под острым как бритва лезвием. Он вздохнул, ибо зазубринка там была — недосмотр, в результате которого мясо стало, по закону, не пригодным в пищу.

— Какое счастье, что твои глаза острее этого клинка и по-прежнему охраняют нас, мой старый друг, — тихо проговорил он, и все стоявшие затаив дыхание облегченно вздохнули.

Реб Барух улыбнулся. Он протянул руку и погладил по руке рабейну; оба старика долго смотрели в глаза друг другу.

Потом рабейну отвернулся и позвал мар Ройвена Цирюльника-хирурга. Роб и Симон выступили из толпы и стали внимательно слушать.

— Рабейну просит тебя отвезти тушу этого трефного быка в Габрово, мяснику-христианину, — перевел Симон.

Роб вывел Лошадь, которая давно уже нуждалась в разминке, запряг ее в местные сани без бортов, куда многочисленные добровольцы загрузили убитого быка. Когда он взял вожжи и направил Лошадь прочь от Трявны, рабейну уже зарезал второго быка предварительно проверенным и одобренным ножом, мясо было признано кошерным, а зрители стали понемногу расходиться.

 

***

 

Роб медленно ехал в Габрово, испытывая большую радость. Лавку мясника он нашел точно там, где она и должна была находиться по данным ему описаниям — через три дома от самого важного здания в городе, то есть от постоялого двора. Мясник был высоким, толстым — ходячая реклама своего ремесла. Языковых трудностей не возникло.

— Трявна, — сказал Роб и показал на убитого быка. Румяное жирное лицо мясника расплылось в улыбке.

— А, рабейну, — сказал он и энергично закивал. Снять быка с саней оказалось делом нелегким. Мясник пошел в таверну и вернулся с двумя мужчинами, вызвавшимися помочь. Обвязав тушу веревками, ее, после долгих трудов, удалось стащить на землю.

Симон заранее объяснил, что цена давным-давно согласована, торговаться не о чем. И, когда мясник протянул Робу несколько мелких монеток, стало ясно, почему он так радостно улыбался — ведь ему, почитай, даром досталась целая туша отличной говядины лишь благодаря тому, что на ноже резника оказалась крошечная зазубрина! Роб подумал, что никогда не сможет понять людей, способных без всякой разумной причины выбросить на свалку добрую говядину. Подобная глупость бесила его и заставляла даже испытывать некоторый стыд. Хотелось объяснить мяснику, что сам он христианин, а не один из тех, кто вытворяет такие глупости. Но он мог лишь принять монеты от имени иудейской общины и положить их для сохранности в свой кошель.

Покончив с порученным делом, Роб отправился прямиком в таверну ближайшего постоялого двора. Трактир оказался темным, длинным, узким, скорее похожим не на зал, а на тесный горный проход: низкий потолок совсем почернел от копоти очага, вокруг которого расположились девять или десять мужчин и пили от нечего делать. За маленьким столиком, неподалёку, сидели три женщины, напряженно ожидая, когда их позовут. Пригубив коричневый неочищенный виски, не пришедшийся ему по вкусу, Роб разглядел их. Женщины были явно продажными девками для посетителей таверны. Две были уже явно потасканными, а третья — молодая блондинка с личиком одновременно и невинным, и порочным. Она поняла, почему Роб так ее разглядывает, и улыбнулась ему.

Допив чарку, Роб подошел к их столику.

— Не думаю, что кто-нибудь из вас понимает по-английски, — пробормотал он и не ошибся. Одна из женщин постарше что-то сказала, две другие засмеялись. Но Роб достал монету и протянул ее молодой. Другого языка им и не требовалось. Она опустила монету в карман, встала из-за стола, ни слова не сказав товаркам, и пошла взять свой плащ, висевший на крюке у двери.

Вслед за нею Роб вышел из таверны и на заснеженной улице повстречал Мэри Каллен.

— Здравствуйте! Благополучно ли вы с отцом проводите зиму?

— Зиму мы проводим просто ужасно, — ответила она, и Роб заметил по ее виду, что так оно и есть. Нос у нее покраснел, а на нежной верхней губе вскочила лихорадка. — На постоялом дворе стоит лютый холод, а еда никуда не годится. А вы и правда живете у евреев?

— Правда.

— Как вы можете? — спросила она возмущенно.

Он уже позабыл цвет ее глаз, и теперь они его обезоруживали, словно он случайно увидел на снегу двух сказочно прекрасных птичек.

— Я сплю в теплом коровнике. Отлично питаюсь, — с большим удовольствием сообщил он девушке.

— Отец говорил мне, что евреи издают особый зловонный запах, который на латыни называется foetor judaicus. Это потому, что они натирали тело Христа, когда он умер, чесноком.

— Ну, иногда от нас всех не очень хорошо пахнет. Но у них в обычае каждую пятницу погружаться в воду с головы до пят. Думаю, они моются чаще, нежели большинство из нас.

Девушка покраснела, и Роб догадался, что на постоялых дворах в Габрово вода для купания бывает редко и получить ее не легко. Мэри тем временем оглядела женщину, которая терпеливо дожидалась Роба, стоя невдалеке от них.

— Отец говорит: всякий, кто соглашается жить у евреев, уже никогда не станет настоящим человеком.

— Ваш отец показался мне очень хорошим человеком. Однако не исключено, — задумчиво проговорил Роб, — что он просто болван. — И в ту же минуту они одновременно двинулись в противоположные стороны.

Вслед за светловолосой женщиной Роб дошел до ее комнаты, находившейся недалеко от таверны. Там было не прибрано, повсюду валялась грязная женская одежда, и Роб предположил, что она живет здесь вместе с теми двумя. Пока женщина раздевалась, он смотрел на нее.

— Жестоко смотреть на тебя после того, как я видел ту, другую, — произнес он, зная, что она не понимает ни слова из сказанного. — Возможно, она бывает резковата в выражениях, но... Конечно, она не красавица, и все же не так много женщин могут сравниться внешностью с Мэри Каллен.

Женщина улыбнулась Робу.

— Ты еще молодая шлюха, а выглядишь старой, — добавил Роб. В комнате был холодно. Женщина быстро сбросила одежду и забралась под меховые покрывала, спеша согреться. Все же Роб успел разглядеть то, что ему не очень понравилось. Он весьма ценил исходивший от женщин запах мускуса, но от этой воняло кислым, а волосы слиплись, словно любовные соки бесчисленное множество раз высыхали на ее теле, не ведавшем омовения в простой чистой воде. Длительное воздержание породило в нем такой голод, что Роб уже готов был наброситься на эту женщину, но беглый взгляд на ее посиневшее от холода тело обнаружил плоть, так часто употребляемую, что у него пропало желание к ней прикасаться.

— Черт побрал бы эту рыжую ведьму, — сердито проговорил Роб.

Женщина озадаченно смотрела на него.

— Ты ни в чем не виновата, куколка, — сказал он ей, роясь в кошельке. Он заплатил гораздо больше, чем она стоила, даже если бы было за что платить; она схватила монеты и прижала их к телу под меховым покрывалом. Роб даже не начал раздеваться, так что он просто одернул свою одежду, кивнул женщине и вышел на свежий морозный воздух.

 

***

 

Шел февраль, и Роб почти все время проводил в доме учения, разбирая Коран на персидском языке. Его неизменно поражала неприкрытая враждебность Корана по отношению к христианам и резкое порицание евреев.

— Первыми наставниками Мухаммеда были евреи и христианские монахи-сирийцы, — объяснял ему Симон. — И когда он впервые объявил, что ему явился архангел Гавриил, что сам Бог провозгласил его своим Пророком и поручил основать новую, совершенную религию, то ожидал, что эти старые друзья с ликованием последуют за ним. Но христиане предпочли свою прежнюю религию, а встревоженные евреи, почувствовав угрозу, дружно присоединились к тем, кто опровергал его учение. До конца дней своих он им этого не забыл и не простил. Говорил и писал о них крайне резко.

Комментарии Симона помогали Робу почувствовать живую душу Корана. Он осилил книгу уже почти до половины и продолжал упорно работать над нею, не забывая, что скоро предстоит возобновить путешествие. А из Константинополя Меир со спутниками и Роб двинутся дальше разными путями, что лишит его и уроков Симона, и — что еще важнее — самой книги. Коран позволял ему приоткрыть завесу над другой культурой, весьма далекой от его собственной, а еврейская община Трявны давала возможность взглянуть и на третий образ жизни. В детстве ему казалось, что Англия и есть весь мир, но теперь он повидал много других народов. В чем-то они были схожи друг с другом, но были между ними и существенные различия.

Происшествие при забое быков примирило рабейну и реб Баруха бен Давида, и две семьи стали незамедлительно обсуждать свадьбу Рахили и молодого реб Мешуллума бен Натана. Весь еврейский квартал Трявны был охвачен бурной деятельностью, а оба старца расхаживали в самом прекрасном расположении духа, нередко вдвоем.

Рабейну подарил Робу старую кожаную шляпу и дал в пользование, для учебы, небольшой свиток из Талмуда. Это собрание иудейских религиозных законов было переведено на язык фарси. Роб обрадовался возможности почитать на фарси новый текст, однако постичь смысл свитка так и не сумел. В этой главе речь шла о запрете носить шаатнез[93]: хотя евреям дозволялось носить полотняную одежду и одежду из шерсти, закон запрещал им носить одежду из смеси шерсти и льна[94], а почему — это осталось Робу не понятным. Те же, к кому он обращался с вопросами, либо сами не знали, либо пожимали плечами и говорили: «Таков закон».

И вот в пятницу, в парилке бани, когда мужчины окружили мудреца, голый Роб собрался наконец с духом.

— Ши-айла, рабейну, ши-айла! — выкрикнул он. «Вопрос! Вопрос!»

Рабейну перестал намыливать свой большой округлый живот, улыбнулся чужаку и что-то сказал.

— Он говорит: «Спрашивай, сын мой», — перевел Симон.

— Вам запрещено есть мясо вместе с молоком. Вам запрещено носить одежду из льна с шерстью. Вам запрещено касаться своих жен половину дней в месяце. Почему так много запретов?

— Дабы не забывать о вере, — ответил рабейну.

— Но отчего же Бог предъявляет такие странные требования к евреям?

— Для того чтобы мы не смешивались с вами, — сказал рабейну, однако в его глазах вспыхнули искорки, смягчая резкость ответа. И тут же Роб едва не задохнулся: Симон вылил ему на голову кувшин воды.

 

***

 

Во вторую пятницу месяца адар[95]Рахиль, внучка рабейну, вышла замуж за внука реб Баруха, Мешуллума, и вся община гуляла на свадьбе.

Рано утром все собрались у дома Даниила бен Шломо, отца невесты. Мешуллум, войдя внутрь, заплатил за невесту щедрый выкуп — пятнадцать золотых монет. Подписали ктубу — брачный контракт, после чего реб Даниил передал жениху щедрое приданое: вернул выкуп молодым и добавил от себя еще пятнадцать золотых, а также повозку и упряжку лошадей. Натан, отец жениха, подарил счастливым молодоженам двух дойных коров. Когда выходили из дома, сияющая Рахиль прошествовала мимо Роба с таким видом, словно никогда и не замечала его.

Вся община сопровождала молодых в синагогу, где они, стоя под особым навесом, прочитали семь славословий Господу Богу. Мешуллум ногой раздавил хрупкую стеклянную чашу, наглядно показывая, что счастье преходяще и нельзя евреям забывать о разрушении Храма. Затем они были объявлены мужем и женой, и начался пир на весь день. Флейтист, дудочник и барабанщик играли на своих инструментах, а все присутствующие с чувством пели: «Мой возлюбленный пошел в сад свой, в цветники ароматные, чтобы пасти в садах и собирать лилии». Симон сказал Робу, что это строки из Писания[96]. Оба деда от радости распахивали объятия, прищелкивали пальцами, закатывали глаза, запрокидывали головы и пускались в пляс. Свадебный пир затянулся до поздней ночи; Роб объелся мясом и жирными запеканками, да и выпил чересчур много.

Ночью он глубоко задумался, лежа на соломе в теплом коровнике. Кошка примостилась у него в ногах. Вспоминал светловолосую женщину в Габрово все с меньшим и меньшим отвращением и старался отогнать мысли о Мэри Каллен. С завистью думал о тощем юном Мешуллуме, который в эту минуту возлежит с Рахилью, и надеялся, что полученное новобрачным глубокое образование позволит тому в полной мере оценить свалившееся на него счастье.

Пробудился Роб задолго до рассвета и скорее ощутил, чем услышал, что в окружающем мире что-то изменилось. Потом он снова уснул и снова проснулся, и теперь уже ясно различал звуки: капель, бульканье, журчание, все нарастающий гул по мере того, как все новые массы снега и льда таяли и вливались в потоки воды на оживающей земле. Они катились по склонам гор, возвещая приход весны.

 

31

Пшеничное поле

 

Когда у Мэри Каллен умерла мать, отец сказал, что будет скорбеть о Джуре Каллен до конца дней своих. Мэри охотно поддержала его, одеваясь только в черное и избегая всяческих развлечений, но 18 марта, когда минул ровно год, она сказала отцу, что пора возвращаться к обычному порядку жизни.

— Я буду по-прежнему одеваться в черное, — сказал Джеймс Каллен.

— А я нет, — заявила девушка, и отец кивнул.

Покидая родину, она прихватила с собой отрез светлой шерстяной материи, из шерсти их собственных овец, и теперь стала подробно всех расспрашивать, пока не нашла в Габрово хорошую портниху. Когда она объяснила, чего хочет, женщина согласно закивала, однако сказала, что материю, имевшую неопределенный натуральный цвет, сначала хорошо бы окрасить, а уж потом кроить. Корни растения марены дают красноватый оттенок, но тогда Мэри со своими рыжими волосами будет гореть, словно маяк. Сердцевиной дуба можно окрасить материю в серый, но девушке серый показался слишком незаметным — ей и без того уж надоели черные одеяния. Кора клена или сумаха дадут желтый цвет с оранжевыми тонами — будет выглядеть слишком легкомысленно. Платье должно быть коричневым.

— Я и так всю жизнь носила одежду, окрашенную ореховой скорлупой — коричневую, — ворчала она, беседуя с отцом.

Назавтра отец принес ей маленький горшочек желтоватой пасты, слегка напоминающей цветом залежавшееся масло.

— Вот тебе краска, жутко дорогая.

— Этот цвет не самый мой любимый, — осторожно ответила Мэри.

Джеймс Каллен улыбнулся:

— Это называется индиго, синяя краска из Индии. Ее разводят в воде, только смотри, чтобы на руки не попало. Когда мокрую материю вынимают из желтого раствора, она на воздухе меняет свой цвет, и потом краска держится крепко.

Получилась материя насыщенного, сочного синего цвета, какого Мэри еще и не видала, а портниха скроила и сшила ей платье и плащ. Девушке очень понравились эти наряды, но она свернула их и отложила до той поры, когда продолжится путешествие. Десятого апреля охотники принесли в Габрово весть, что путь через перевал наконец-то свободен.

Сразу после полудня многие путники, в окрестных селах ожидавшие теплого времени, устремились в Габрово, откуда караван должен двинуться через перевал — Врата Балкан. Желающие продать путникам продовольствие в дорогу разложили свой товар, а толпа желающих купить кричала и ссорилась за право быть первым.

Мэри пришлось заплатить жене хозяина постоялого двора и долго ее уговаривать, чтобы та — в такое горячее время! — подогрела воды и принесла наверх, в женскую спальню. Сперва Мэри встала на колени у деревянного корыта и вымыла волосы, длинные и густые, как зимний мех у животных, потом села на корточках в тазу и долго терла себя, пока кожа не засияла.

Надела недавно сшитую одежду и вышла посидеть у ворот, расчесывая деревянным гребнем быстро высыхающие на солнце волосы, она смотрела на главную улицу Габрово, где толпились люди и сгрудились повозки. Вдруг показалась большая группа верховых, вдрызг пьяных, и промчалась галопом через весь городок, не обращая внимания на тот урон, который наносили копыта их боевых скакунов. Чьи-то запряженные лошади испугались, попятились, вращая дикими глазами, повозка перевернулась. Мужчины с руганью натягивали поводья коней, пытаясь удержать их. Лошади пронзительно ржали. Мэри вбежала в дом, хотя волосы не высохли до конца.