Неистовый и энергичный Рембо 6 страница

Это надо иметь или… подобрать или нырять в море.

Весьма ограниченное число «сильных мира сего» и множество «малых сих». Христианство, акцентируя амбивалентность нищих и богатых, добродетели и порока, милосердия и скупости, хижин и дворцов, объявило вопиющим такое положение дел. В отличие от античности, душа трактовалась объединенной с телом, слитой с телом, живущей с телом одними интересами. Душа и тело воспитываются взаимно и согласно. Нельзя требовать от мягкого, ленивого, бессильного тела мужественной, требовательной, закаленной души. Христианство хочет отделить душу от тела, но задача эта очень непроста. Богатство не отпускает душу из своего плена; лохмотья, голод и язвы порождают зависть, возмущение и революцию, забирая душу в тиски. Памятуя о природном равенстве людей, необходимо добиться срединного результата — более или менее равного материального положения, которое избавит душу от телесного рабства и отпустит в «свободное плаванье» — иначе христианское воспитание, кроме лицемерия и ненависти, никаких плодов не принесет. Ни богатых, ни бедных, но равных надобно христианству для исполнения первичной задачи. Люди должны пребывать в изначально одинаковых условиях. Ни богатство, ни бедность, но элементарный комфорт может усмирить тело и открыть душу живоносным лучам христианского солнца. Эти лучи дают единственно светлое решение: распределить богатство поровну и, тем самым, искоренить нищету. Но есть и другое, еще более достойное Соломона решение: земля не имеет души, ее можно беспощадно эксплуатировать. Правильная эксплуатация земли навеки избавит человека от нищеты.

И поднялась над горизонтом звезда меланхолии — Сатурн с циркулем и угломером, которые обеспечили равенству его хищные синонимы: одинаковость, стандарт, шаблон. Оказалось, что без них комфорта не создать. Оказалось, что трамвай стоит намного дороже хрустальной кареты мадам Помпадур. Циркуль и угломер потянули за собой точность, внимательность, серьезность, постепенно породившие иное отношение к жизни.

Комфорт — это серьезно, очень серьезно. Правда, в истории комфорта случались и курьезы. Иван Никифорович, у Гоголя, любил ставить в речку стол с самоваром и, сидя в воде в голом виде, наслаждаться чаепитием. В рассказе Лескова немецкий инженер устроился в Россию по контракту и, понятно, нашел русские порядки варварскими. Ему приходилось часто разъезжать по деревням в простой телеге. Смышленый немец привязал на телегу железное кресло и путешествовал с некоторым комфортом, скатываясь, время от времени, в болото или в овраг. За любовь к композитору Гайдну крестьяне прозвали его «гадиной», а после усовершенствования телеги дали высокое имя «мордовского бога».

Но это всё курьезы, анекдоты. Чаепитие в речке, железное кресло, привязанное на телегу — это, по крайности, оригинально. Если мы зайдем, к примеру, в музей мебели или музыкальных инструментов, то поразимся своеобразию каждого экспоната. Вычурность, пышность, изысканная капризность изгибов, обилие золота и драгоценных камней, прециозные сценки великих живописцев, украшающие кушетки, козетки, клавесины, спинеты, виолы…поражают глаза и уводят душу далеко от повседневной ординарности. Роскошь как полное торжество дискомфорта. Мебель и музыкальные инструменты для избранных.

 

Но христианство предпочитает избранным малых сих. Для умиротворения малых сих необходимы элементарные удобства и сытость. Это потребовало радикального изменения общества. Комфорта не добиться без постоянного развития техники и коллективного труда. Причем это не обычная необходимая работа, как бывало в старину. Это кропотливый, тяжелый, ежедневный, многочасовой, доходящий до непосильности труд, однообразный до остервенения в силу растущей специализации. Христианство и не подозревало немыслимости поставленной задачи — слегка переориентировав нравственность а сторону справедливости и милосердия, равно распределить плоды коллективного труда и, таким образом, облегчить жизнь телу и освободить душу. Низшие уровни грубой силой всегда превосходят высшие. Тело покорило душу, притянуло ее к себе, навязало свои интересы, радости и печали и, в конце концов, ассимилировало так, что самоё понятие о душе растворилось в телесной эмоциональности.

Аналогичную роль сыграла душа по отношению к духу. Он утратил свою спиритуальность, свой «умный огонь, интеллектуальную интуицию, гармонию Гермеса и Гестии», затребовав свою долю комфорта, которая выражалась в создании удобных условий для умственной работы, то есть для рациональных расчетов. Лишенный божественного огня, дух обрел демоническое пламя Тифона, который разрушает и губит свою мать Гею в отместку за поражение от Зевса и Аполлона.

Задача показалась поначалу сравнительно простой. Потратить дорогостоящую роскошь на приобретение «орудий и средств производства», производить вместо шелка и бархата много дешевых тканей, вместо мебели из драгоценных пород дерева — много дешевых столов и стульев, заменить изысканную еду простой и сытной пищей и главное — обеспечить население нормальным освещением, водой и транспортом. Но для решения этих скромных проблем оказалось недостаточно ручного труда. Необходимость в машинах стала очевидной. Ручной труд индивидуален и требует, в иных случаях, высокого мастерства. Общество нуждалось преимущественно в количестве и потом уже в качестве продукции. Работникам-одиночкам или небольшим мастерским во-первых это было не под силу, а во-вторых, не давало никакого удовлетворения. Каменщик нуждался в дорогом камне, приятном для выделки и резьбы, мастер по дереву или портной требовали материалов высокого качества. Переход в восемнадцатом веке от индивидуальности к стандарту, замена ручного шитья ткацким станком, дров — углем, облегчения труда строителя примитивными механизмами отнюдь не обрадовало население. Но это были только первые шаги. Расчетливая агрессия, которая заменила «интеллектуальную интуицию», требовала новых видов энергии и полной свободы изобретательской мысли. Паровозы и пароходы стали конкурировать с парусниками и экипажами. Началась эксплуатация планеты в широких масштабах. Землю взломали шахтами и каменоломнями, пламя Тифона взбунтовалось в металлургических печах, огромные города воздвиглись, вытеснив деревни, степи и леса. Люди поначалу растерялись, ощутив одиночество среди четырех космических стихий: умственное усилие вместо божьей помощи; ни ангелов-хранителей, ни благостного утешения церкви, в случае беды, ни достойных проповедников, объяснивших бы позитивность новой ситуации. Церковь сама пришла в колебание, ибо христианские призывы достигли обратного результата: облегчение жизни, замена роскоши для немногих скромным комфортом для большинства сплотило тело, душу и дух в чудовищное единство под безусловным диктатом тела. Христианство уступило вере в бесконечный прогресс и диким социальным утопиям.

 

Мы упомянули, что трамвай стоит дороже хрустальной кареты мадам Помпадур. Трамвай — массовое средство передвижения, для его производства необходим труд сотен и тысяч металлургов, инженеров, электриков, чернорабочих и, самое главное, солидный бюрократический аппарат. Если бы какому-нибудь эксцентрику вздумалось ездить на собственном трамвае, беда была бы не столь велика и не случился бы социальный переворот. Но эпоха блаженных бездельников, неторопливых мечтателей, небольших цеховых объединений кончилась, люди образовали рабочую массу, подчиненную принудительному графику, массу, зависимую от быстрых и вместительных средств передвижения. Поезда, пароходы, автобусы, троллейбусы — всё это требовало невероятного количества энергии, машин и рабочих рук. Обогатило ли это человека, сделало ли его счастливей и свободней? Ни в коей мере. Нищета потеряла свою живописную панораму, богатство прикрыло свою роскошь, люди превратились в организованную толпу, в однообразную серую массу, выползающую из мглистого тумана и пропадающую в нем. Кажется, что население увеличивается сообразно невероятному увеличению количества механизмов, а не благодаря естественным законам, лучшим условиям жизни и успехам медицины. Ведь люди не стали лучше питаться и меньше болеть. Напротив. Пища медленно и верно заменяется суррогатами, пропагандируются чудо- витамины, фармакология каждый день изобретает новые лекарства. Но при этом воздух и вода безнадежно отравлены, а земля родит с помощью химических стимуляторов. Если раньше люди, растения и звери жили привольно и земля охотно их кормила и поила, сейчас положение резко изменилось: люди вынуждены терзать негостеприимную, маленькую планету, чтобы не только кормиться, но и вырывать из нее необходимые на их взгляд ингредиенты.

Еще в восемнадцатом веке земля была бесконечна, земные ресурсы бесконечны, реки, моря и океаны были полны рыбы: только ленивцы, бездельники да философы не могли или не хотели приложить минимум труда для пропитания. Но когда население стало увеличиваться чуть не в геометрической прогрессии, а города непомерно расти, только оригиналы предпочли остаться в бедных непрестижных деревнях, занимаясь тяжелым и скучным крестьянским трудом. Большинству отравил душу яд комфорта и жалких развлечений. Они решили в пользу стереотипа. Стандартные стулья и диваны, щи без тараканов, общекультурные выпивки, походы в цирк, варьете и казино. Затем радио и кинематограф. Конкретные переживания незаметно сменились искусственными, фальшивыми, призрачными настолько, что в нашем тенеобразном существовании мы давно забыли о реальной жизни — о ней только напоминают бедствия, катастрофы и смерть. Но о последней думают мало, разве только на поминках. Потом вновь, очертя голову, кидаются в круг дешевых развлечений. Жить стало привлекательно и дешево.

Фикция благополучия, видимая дешевизна. На самом деле эта фикция жизни удорожилась во много раз. Вроде бы, слушать радио, посещать кино или кафе не представляет особой дороговизны. Но если учесть огромное количество персонала, обслуживающего эти «точки», на секунду станет не по себе. А сколько людей занято практическими нуждами огромных городов, сколько стражей порядка! Но нет причин для беспокойства, ибо люди неисчислимы, как песчинки в пустыне Сахаре. Войны, концлагеря, тюрьмы, авто и авиакатастрофы, переполненные больницы только способствуют увеличению населения. Отсюда лицемерная скорбь, с которой хоронят усопших великих ученых, политических деятелей, артистов. От нас уходят великие, незаменимые, единственные, без них жизнь оскудеет. Но «подсознательно» каждый чувствует: на смену явятся сотни других, столь же значительных и необходимых.

Это также своеобразный комфорт стереотипа. Моцарт, Бетховен, Кант, Гегель были редки, как художественно сработанные клавесины и теперь по праву превратились в памятники или заняли почетные места в музеях живописи или восковых фигур. Сейчас всякий признает их величие и тут же забывает как сфинксов и пирамиды. Слишком уж тороплива жизнь, слишком уж много бессмертных, слишком уж много великих творений. Когда-то Генрих Гейне плакал в Лувре над статуей Венеры Милосской. Ныне, в эпоху комфорта, ему предоставили бы множество фотоснимков или кинокадров упомянутой Венеры и он, услаждая свою сентиментальность, не тратил бы денег на поездку в Париж.

 

Комфорт, прежде всего, метод размножения копий всего и вся. Земля бесконечна, небо бесконечно, каждая вещь бесконечна. В своих копиях, разумеется. Дракон Тифон внушил мысль об аэропланах, ракетах и метро. Казалось бы, благодать для катастроф. И они случаются, вполне регулярно случаются, о них передают по радио и телевидению, объявляют «день национального траура», показывают угрюмые массы на митингах и кладбищах и забывают на следующий день. Затем спокойно развлекаются фильмами, забитыми убийствами, пожарами, ужасающими «доисторическими» монстрами и зловещими пришельцами. Когда это надоедает, переключают программу и хохочут над комедией или мультипликацией.

Страх утрачивает свое магическое действие. Атомную войну или многочисленных жертв пандемий можно равным образом разглядывать на экране. Наступает торжество «общей теории относительности». Франциск Ассизкий и Джек Потрошитель мало чем отличаются друг от друга. Право и бесправие, милосердие и жестокость, справедливость и алчность, гений и злодейство, дети и взрослые, мужчины и женщины — все это тяготеет к одинаковости. Пламя костра Жанны д’Арк и отравительницы Дарю одинакого цвета. Это не утопия в духе Замятина или Хаксли. Это современная сиюминутная жизнь-смерть.

 

Миф о тайне

 

Когда инженер Сайрес Смит (персонаж «Таинственного острова» Жюля Верна) спускался с фонарем в глубокий колодец, он разочарованно сказал: «Я не обнаружил никого и ничего. И все-таки что-то должно там быть». Никого и ничего (Nemo по-латыни). И все-таки изобретательный инженер и его деятельные товарищи обнаружили капитана Немо. Правда, когда он сам того захотел. В этом отличие тайны от любой скрытой вещи — спрятанного сокровища, неожиданной находки, случайного секрета, замаскированного объекта. В стороне от последних она свободна в своем желании раскрываться. Тайна никогда не должна иметь претензию на таинственность и лучше ей выглядеть как пустяк. В одной из сказок братьев Гримм собаки носились по кладбищам и пустырям с дырявым неказистым башмаком и, наконец, спрятали его в кустарнике. Сметливый нищий, который всегда интересовался повадками бродячих собак, вытащил башмак, сунул в котомку и побрел в корчму. Попросил у хозяина кусок хлеба, но когда хотел обменять на башмак, хозяин погнал его взашей. «Стой, любезный, — послышалось сзади, — не хочешь ли получить за свой башмак пару отличных сапог?» Почесал нищий в затылке, отказался, подумав: «Видать это не простой башмак, коли такую цену за него предлагают.» Помыслы нищего и ценность башмака нас не интересуют в данном случае. Любой объект окружен лабиринтом значений и добраться до его важного и таинственного смысла нелегко. Скажем, в дверь ломятся бандиты, на полу валяется старое полено: подпереть дверь, избавиться от бандитов — не каждому придет в голову. Следовательно, разгадка тайны дана не каждому, но избранному. В упомянутой сказке рассерженный нищий швырнул дырявым башмаком в назолу-покупателя — кривые башмачные зубы впились в шею. «Не беда, — решил покупатель, — за этот башмак с золотыми гвоздями еврей Нафтула отвалит мне целый мешок монет». Брел, покупатель, брел, а когда пришел к Нафтуле, совсем ослабел, лег на пороге да и помер. Обрадовался ростовщик, заплясал от радости и запел лихую песню: «хорошо живет Нафтула, много много дураков… Осел-то этот не знал, что гвозди башмака отравлены.» «Отстань, кицмохес, — заорал он на любопытную жену, — я теперь да с таким башмаком на самой красотке Мордикен женюсь.» Разозленная жена ахнула его по голове башмаком, глядит, муженек то мертвый. Зарыдала и удрала неведомо куда. Остался башмак хозяином в дому, сидит, прохожих зазывает. Нищий мимо проходил, увидел свою находку и дал стрекача: «Уж лучше матушке чуме колечко подарить, чем с чужим башмаком связываться.»

Нищий по-своему прав. Каждый башмак — «вещь в себе» и «вещь вне себя». Как первый, он не особенно опасен, как другой — дело иное. На чьих ногах он побывал, чьи руки его мастерили да чинили — бог ведает. Надев чужой башмак, пусть как угодно он будет впору, мы принимаем на себя часть иной, неведомой судьбы. Так в сказке Музеуса украл батрак пару почти новых башмаков и привели они его в логово разбойников. Пировали бандиты, а первеющая среди них его жена в платье гулящей девки. «Фрицхен, дорогая, как ты здесь оказалась?» «А вот кум и поживу прислал, — заорала Фрицхен хриплым басом. — Не глядите, что он в обносках, за ноги его к березовому суку привяжите, глядишь, деньги и посыпятся! Это сам эрцгерцог в лохмотья изволил нарядиться!»

 

Мораль нашей басни отличалась до сих пор простотой и наивностью. Объект рождает у созерцателя много ассоциаций и последний, по мере выдумки и таланта, сочиняет сказку или рассказ в целях морали, забавы или гротеска. Но ни он, никто другой не расскажет подлинного мифа о башмаке. Конечно, объект усложнен: башмак братьев Гримм уснащен золотыми отравленными гвоздями. Можно, вероятно, придумать не только моральное поучение об опасности трогать чужое, но и драму более загадочную. Возьмем, к примеру, рассказ Эдгара По «Бочонок Амонтильядо». Некто находит в винных подземельях старого замка, среди обсыпанных кирпичей скелет, перехваченный ржавой цепью. Эдгар По предпочел рассказать сюжет, как мы его знаем. Удивительна столь жестокая месть за незначительную обиду! Но другой рассказчик мог посмотреть на сцену другими глазами: он заметил бы собственный фамильный перстень на пальце скелета… и действие пошло бы другой тропинкой. Третий, понаблюдав хорошенько, различил, что вокруг скелета собираются угрюмые слепцы ради неведомого ритуала. В результате тайна скелета не была бы раскрыта — фантазия зрителей перемещала бы ее с одного плана на другой.

Никто не будет спорить — «Собака Баскевилей» — страшный рассказ. Но ничего таинственного нет. Напротив, автор настолько хорошо анализирует мотивы и детали преступления, что остается только восхищаться талантом Шерлока Холмса. Это человек сугубо современный. Для него существует головоломка, хитросплетение замысла — их необходимо распутать хотя бы ради собственного честолюбия, ибо Шерлок не простит себе ошибки или заблуждения. Он невыносимо скучает «без дела» — дело для него заключается в раскрытии сложной загадки — иначе он предается скрипке или морфию. Он с удовольствием вмешался бы в коварные затеи «прародителя зла», но «сказок больше нет на этом грустном свете». Трудно вообразить человека более далекого от идеи тайны, нежели Шерлок Холмс. Нельзя путать романтику преступления со специалистом «по распознаванию разных пеплов табака», как нельзя смешивать угрюмого усталого пропойцу с блестящим клоуном на арене.

 

В наше время люди разделились на чудаков, чувствующих тайну решительно во всем, и специалистов, которые утверждают, что «со временем на этот вопрос будет получен ответ.» Этих специалистов, неуклонных оптимистов становится все больше, но все они отвечают на мелкие вопросы, которые со временем либо забываются, либо встречают неуклонных противников. Даже мелкие вопросы веерно раздробляются на совсем уж микроскопические. Никто не думает спрашивать вечное: «Кто мы? Откуда пришли? Куда идем?» Никто не думает констатировать:

 

Но в мире есть иные области,

Луной мучительной томимы.

Для высшей силы, высшей доблести

Они навек недостижимы.

 

Там волны с блесками и всплесками

Непрекращаемого танца,

И там летит скачками резкими

Корабль Летучего Голландца.

 

(Н. С. Гумилев)

К области Летучего Голландца примыкает курс блужданий «Артура Гордона Пима» Эдгара По. Когда в нездешнем молчании Южного моря, среди пепельно-серого нетающего снега раздаются крики «Теке-ли-ли» хищных белых птиц, когда над полюсом вздымается огромная высокая фигура, ослепительно белая…тайна уходит в еще более таинственное. Со времен алхимии тайна превратилась в элемент эстетический, а не познавательный. Именно так представляет немецкий поэт Готфрид Бенн вопрос «Откуда мы?»: «О чьими предками мы были в пра-времени? Дрожащей слизи в теплом болоте? Холмика дюны, созданного ветром и уничтоженного ветром? Головы стрекозы или крыла чайки, уже чувствующие жестокость страдания?

…Туманная бухта, зловещие сны джунглей. Звезды, расцветающие тяжелыми комьями снега. Прыжок пантеры в беззвучном лесу. Всё — берег. Вечно зовет море.»

Готфрид Бенн знает: тайна недоступна, но вечно зовет. Юноша — герой баллады Шиллера — ревнует к жрецам, запрещающим снимать покрывало со статуи богини Изиды в древнем храме Саиса. Выбрав удачный момент, он снимает покрывало. Конец баллады печален. Юноша, мрачный и угрюмый, покинул Саис, вернулся на родину и вскорости умер от безысходной тоски. Такова судьба всех искателей тайны. Можно разгадывать ребусы и шарады, остроумно решать сиюминутные вопросы, находить выходы в безвыходных ситуациях, но здесь остается только задумчиво молчать, подобно ангелу гравюры Дюрера «Меланхолия». Ангел спокойно разглядывает «философский камень», расположенный среди прочих объектов, изображенных на гравюре. Это правильный пятиугольник, переходящий, по мысли Дюрера, в глубине гравюры в не менее правильное пятиугольное объемное тело, в принципе невозможное. Это — тайна. Отсюда звезда «Меланхолии», встающая в в ретроспективе гравюры. Крайнее спокойствие ангела свидетельствует о том, что он отнюдь не собирается познавать непознаваемое. Ведь кроме острия познания, упрямого и закрученного, словно бурав, существует много других способов мировоззрения. Читая крайне изысканное стихотворение Александра Блока, мы менее всего думаем о его «понимании»:

 

День поблек, изящный и невинный,

Вечер заглянул сквозь кружева.

И над книгою старинной

Закружилась голова.

 

Встала в легкой полутени,

Заструилась вдоль перил…

В голубых сетях растений

Кто-то медленный скользил.

 

Тихо дрогнула портьера.

Принимала комната шаги

Голубого кавалера

И слуги.

 

Услыхала об убийстве —

Покачнулась — умерла.

Уронила матовые кисти

В зеркала.

 

Цепкому читательскому взгляду ухватиться за что-нибудь и провести логическую линию совершенно невозможно. Знаток творчества Блока, может быть, назовет имя женщины, которая внушила стихотворение. Любителю Метерлинка или Шарля ван Лерберга интонационно вспомнится «Принцесса Мален» или «Они предчувствовали». Вспомнится легкостью, зыбкостью, скольжением неизвестно куда, изломанностью в неведомом векторе. Ясно только: женщина читала «старинную книгу», с наступлением вечера закружилась голова, она встала и «заструилась вдоль перил»…

…Кто-то, названный только неопределенным эпитетом, скользит «в голубых сетях растений»(человек? змея? паук? — все это полностью неубедительно.) Наконец, некая реальность: портьера отодвигается, в комнату входит голубой кавалер и слуга. Но ни малейшей активности. Портьера тихо дрогнула, а комната «приняла» шаги, как флакон «принимает» духи. Или комната «приняла» шаги персонажей «старинной книги» — голубого кавалера и слуги — и читательница узнала об убийстве? Опять же кто она? Мы знаем только, что у ней закружилась голова, что она «встала», «заструилась», «покачнулась — умерла» и «уронила матовые кисти в зеркала». Ни одного существительного. «Она» распознается только по женскому роду глаголов. Фосфоресценция слов угасает в недоступности тайны, которая нас окружает тотально, на разных онтологических уровнях. Это касается не только блуждающего отражения облака в воде, не только странного поведения нищего, наделяющего богатого своими тряпками, это задевает психологическую глубину людей самых обыкновенных. Если нельзя обладать тайной, можно, по крайней мере, «сделать вид», что обладаешь.

В рассказе Оскара Уайльда «Сфинкс без загадки» речь идет об этом последнем случае. Не очень красивой, скромной в расходах женщине среднего класса осточертели муж, подруги, дети и родственники. Ей надоело, что жизнь течет без всяких событий и приключений, совершенно лишенная таинственности. Она вдруг почувствовала : без привкуса тайны жвачка жизни непереносима. Тайком от родных, она наняла бедную квартиру в непритязательном доме и посещала ее по нескольку часов в день. Что она делала? Сидела у закрытой занавеси и наблюдала за событиями на улице, на своей улице. Она научилась воображать. Это постепенно отразилось на ее манерах, походке, выражении лица. Ее стали находить странной, намекали мужу на «роман», удивлялись ежедневным отлучкам. Однажды, на семейной встрече, она, ныне чуждая и молчаливая, подняв пальцы, обратилась к толстому стряпчему вполне кокетливо: «С вашей стороны, лорд Альфред, не очень-то удобно дарить замужней женщине такое дорогое кольцо. Что подумают люди?»

 

Непроницаемый туман тайны, манящий и заволакивающий, окружает нас разреженной и плотной сферой. Она притягивает и отталкивает, объяснить ее можно лишь предположениями, одно другого фантастичней, поскольку жить в ней невозможно. Логика и порядок вещей ограничили человеческий мир жесткими правилами, что неизбежно, ибо иначе необъятная тайна разнесет его в куски. Чудесное и волшебное назвали «сказкой», невероятно-доблестное — «легендой» — довольно убедительные слова. Только с мифами ситуация плохо определена. В принципе, это линии и круги, направляющие судьбу всех и каждого, но такой дефиниции недостаточно. Слишком много в мифах сказочного и чудесного, чтобы поверить в их достоверность, слишком часто мифы переписывали и перекраивали в тех или иных целях, чтобы не усомниться в их подлинности. Да и понятного в них маловато. Что такое «золотые яблоки Гесперид», «золотое руно» и еще десятки вещей? Что такое бессмертие, когда смерть — событие более чем загадочное?

И самое главное: когда не верят в богов и героев, мифы теряют значение и сводятся к уровню сказки и легенды, хотя они не имеют ни малейшего поучительного значения. Они уходят в тайну, их лучшая интерпретация — освобождение от любых антропоцентрических трактовок. Когда итальянский поэт семнадцатого века, Джакомо Любрано пишет: «„Арго“ берет за весла новые звезды», наше понимание трудного мифа о путешествии аргонавтов усложняется еще более. «Арго» покидает знакомые берега и направляет свой путь в неведомый Океанос, где нет ничего кроме Тайны.

 

Миф о толпе

 

У Эдгара По есть любопытный рассказ, названный «Человек толпы», Речь идет о старике, который блуждает с утра до ночи по городу, примыкая к группам людей, большим или малым, одетым неряшливо или аккуратно, говорливым или молчаливым. Старик не принимает участия в разговорах, сторонится уличных происшествий, завидев большую толпу, присоединяется к ней, заслышав митинг, торопится туда — одинокий и молчаливый. Когда кончается представление в театре, он спешит к выходящей толпе, рассматривает, как дамы рассаживаются по экипажам. Стоит одной толпе разойтись — он ищет другую. Старик угрюм, сосредоточен, ничем особенно не примечателен — однажды, правда, случайный прохожий задел полу его плаща — показались великолепной выделки шпага и роскошный камзол. Так он блуждает с утра до ночи в поисках толпы, а потом, когда улицы пустеют, исчезает в сумерках. «Кто это? — тщетно гадает писатель и коротко отвечает: — Это человек толпы.»

Вероятно, Эдгару По не составило бы труда придумать романтичную и живописную историю, но таковая бы неизбежно вовлекла старика в конфликт с толпой. Здесь человек не может жить без присутствия людей, он просто не вступает с ними в контакт. Из отвращения? Нет. Из презрения? Нет. Он не наблюдатель жизни людей, как герой «Углового окна» Гофмана. Он — оригинал. Так очень кратко и очень расплывчато можно очертить старика. Оригиналов на свете много, но из них не составить толпу. «Сто умных людей, собранных вместе, образуют одного большого идиота», — сказал К. Г. Юнг. Подразумевается, что «ум» — нечто неповторимое, единственное в своем роде, и максима Юнга принципиально невозможна. «Умные» Юнга будут стесняться, молчать, удивляться своему собранию и, наконец, разойдутся, пожимая плечами, шокированные таким нонсенсом.

«Умные» Юнга, прежде всего, индивидуалисты, у каждого свои проблемы, непонятные другим. Более того: они игнорируют толпу, не понимают ее, зачастую презирают. Попав в толпу, жаждут из нее выбраться. Теоретически они за лучшие условия жизни для всех, теоретически жалеют оборванных, грязных детей и женщин, желая, чтобы их мужья бросили пить и подыскали приличную работу. Это промелькнет в их мозгах и моментально забывается. Вообще лучше держаться от нищей толпы в стороне, либо найти остроумное решение. Оскара Уайльда, к примеру, раздражал оборванец, клянчивший милостыню под его окнами. Уайльд позвал портного и попросил скроить точно такие же лохмотья — только из добротных, качественных материй, дабы не оскорблять своего эстетического чувства.

Толпа, как и оригинал, явление особое. Гюстав ле Бон, французский писатель начала двадцатого века, удачно назвал свою книгу «Одинокая толпа». Это сборище никчемных, ничего не желающих делать, людей начала технической цивилизации. Приставить их к механической работе оказалось невозможно. Они любят свободу в своем понимании, то есть пьянство и лень. Оборванные, нищие, отовсюду выгнанные люди собирают с трудом набранные гроши, пропивают и клянут власти предержащие за наплевательство на них, таких же созданий Божиих. У них нет прошлого, им вовсе нечем и незачем жить. Но когда пробегает искра пьянства, пробуждается всё; прошлое, понятое как вечная несправедливость, голод и холод; будущее как мечты о куске хлеба и теплой кровати: настоящее как минутный эффект пьянства, не сулящее ничего кроме голодной смерти. Проклятья, богохульства, призывы к мести, «то ли еще будет», страшные пророчества. Но вот в стихийной неразберихе порождаются главари: говоруны, смутьяны, подстрекатели, вожаки. Мы так ничего не добьемся, орут они, надо действовать, разорить дом такого-то лабазника, такого-то богатея, довольно они попили нашей кровушки! Стихия, получив направление и адрес, моментально собирается в одно целое. Это великолепно изображено в романе Диккенса «Барнеби Радж»: толпа, руководимая подобными радетелями справедливости, набрасывается на винные склады. Из разбитых цистерн вытекает речка спирта. Мужчины, женщины, дети — все без исключения — приникают к этой речке и пьют, пьют…до обморока, до смерти. Зачастую появляются личные ненавистники каких-то лордов, каких-то важных чиновников: перевозбужденная толпа, вооруженная чем попало, набрасывается на их жилища — грабит, ломает, поджигает…Стихия редко безумствует в одиночестве, огонь всегда действует по следам обезумевшей толпы. По всему Лондону, описывает Диккенс, то тут, то там вспыхивали пожары. Ломали ворота, поджигали тюрьмы. Когда мятеж достиг невиданных размеров, испуганные власти поставили около королевского дворца два кавалерийских полка.