ПРОКУРАТУРА УЗБЕКИСТАНА ОБВИНЯЕТ Uzinfo, Пресс-центр прокуратуры Республики Узбекистан, 21.10.2000 4 страница
19.
There is a Sufi parable, which says: God and a man were crossing a desert, leaving two lines of tracks behind them. But when it was too difficult to bear heat, thirst and hunger, when the man used to lose his consciousness, he has later noticed that the single line of the footsteps was left behind him. He complained to God: Why do you leave me alone, when it's particularly hard for me? Why there is only one curved line of footsteps behind me? And God replied: That was when I was bearing you on my back...
Поезда хороши к воспоминаниям о Советском Союзе. То была железнодорожная страна. То была страна Железной Дороги. И этот поезд шёл больным, пенсионным милицейским вспоминанием сначала подполковника Абишева, работавшего с десяток лет назад в ГАИ Зерафшана, а теперь живущего в Актау – бывшем городе союзного значания Шевченко, чтобы получать пенсию полновесными казахстанскими тенге, а тратить их в неконвертируемом узбекском Зерафшане, где до сих пор прописана жена, и жизнь втрое дешевле.
В своё время выйдя на пенсию, он купил себе КАМАЗ и гонял по начинающемуся капитализму дыни в Россию – милиция не трогала его по солидарности, рекетиры – из предосторожности. Хотя и того, и этого было по разу. Однажды сержант остановил его на подъездах к Гурьеву и объявил надлежащий платёж. Абишев показал красное удостоверение пенсионера, сержант не унимался: “Давай, дед, на дороге все равны!” Тогда Абишев сказал: “Я дам тебе тридцать твоих долларов, но отсюда поеду прямо к начальнику управы, и пока он самолично не сдерёт с тебя погоны – я не успокоюсь…!” Этих слов сержант испугался и тут же стал лепетать: “Давай, дед, гони вперёд как и все! Я имел в виду – будь острожен в пути…”
А с рекетом было иначе. Абишев гнал на заработанные КАМАЗом баксы три старых БМВшки из Польши, и ни Польша, ни Белоруссия, ни Россия, не тронули заслуженного ветерана, а вот в родном Казахстане их микроколонну обогнал чёрный Мерс и преградил посреди кустанайской степи единственную дорогу вперёд. Абишев остановил свой БМВ не доезжая до Мерса. Парень в очках высунулся из кабины и поманил подполковника пальчиком. Подполковник проделал то же самое. Некоторое время спустя парень вылез из машины и лениво подошёл к Абишеву. “Что, батяня, песок сыпется из жопы, что выйти не можешь?! Дорога затаксована, понятно обосновал?!” Абишев вытащил из кармана своё заслуженное удостоверение ГАИ: “Я сам таксист!” – сострил он. И тут же указал на остальных: “И у них табельные обрезы. Уж одногото тебя скрутим какнибудь…” Парень сплюнул, выматерился и прошипел вполоборота: “В Кустанае получишь скелеты машин!” – и хлопнув дверцей, взял с места в рёв. На всякий случай они въехали в Кустанай объездной дорогой, но в конце концов ничего нештатного не произошло.
Между этими рассказами каждую минуту всовывались женские головы и предлагали то рыбу, то чай, то водку, то лепёшку, то пива, то сметаны. Всё это приобреталось подполковником на его щедрый пенсионный достаток и водружалось не впрок, а на столик посреди. Два подполковника: отставной и действительный, пили пиво, мы с дипломатом и домочадцами – чай, заваренный в молоке, дипломат к тому же ел вяленную рыбу. Один из рассыльных сержантов Тайсона оказался ответственным за правопорядок и законность в поезде и после того как он наспех установил всё это хозяйство в один обход – Абишевым, как почётным подполковником поезда было решено усадить сержанта за стол и непочатую водку. Из соседнего купе на замерцавшие звёздочки сержанта вошёл ещё один подполковник, правда, тюремный строитель, уже косивший от недобора, и почуяв безбедную компанию, он начал с того, что Устюрт без стопки не принимает в себя никого. То ли он знал о наших вчерашних злоключениях, то ли всякое движение по Устюрту было злоключением изначально, но его слова звучали угрожающе убедительно, и он сам, как бывалый солдат Устюрта, опрокинул первую стопку, не дожидаясь замешкавшегося сержанта.
Строитель был страшно и попустому болтлив, но даже водка, заливавшая эту пустоту, лишь множила его полые слова, он то подначивал ветерана, тем, что тот рано сдал водку на пиво, потом перебрасывался на своего коллегу и запугивал его таким же будущим, следом он обрушивался на сержанта, ёрзавшего в компании бесполезных ему подполковников и спускавшего здесь почём зря драгоценные часы своей настоящей всесоставной власти.
Здесь пили за офицерской болтовнёй. В соседнем купе бесслёзная женщина рассказывала другой о том, что едет навестить мужа в тюрьме, что осталась при четырёх детках, отца забили в зоне за то, что не прекращая молился, труп же доставили посреди ночи, заставив тут же захоронить до рассвета и объявили, что отец повесился в камере… Её рассказ пробивался сквозь подполковничью браваду, но тонул в гомоне тех, кто торговал в проходе чем мог. С другой стороны шёл по вагону рассказ пожилого хорезмийца о том, что он едет на заработки в Бейнеу, что дома люди кормятся лепёшками из комбикорма, что в Казахстане пусть даже милиционеры вылавливают их и заставляют петь по камерам шлягер Юлдуз Усмановой: “Не отдадим тебя никому, родной Узбекистан!”, – но даже через эти унижения – дают всётаки заработать несколько сот тенге, на которые дома можно жить месяцы…
Другой рассказывал о том, что их всем районом выселили из горных кишлаков, обвиняя в пособничестве исламистам. Молодёжь всю поарестовывали, стариков пустили по миру, вот и он, оставив семью приживальщиками у дальних родственников, сбегает куда глаза глядят, ведь чего доброго, завтра придут и за ним…
Я вышел в тамбур, там стояли двое мальчишек и курили самосад из грубых листьев. Чтото детдомовское заговорило во мне и я спросил их: “Сколько вам лет?” Они както сердито обернулись и я увидел, как взрослы их лица. “Вон, спроси у моего сына!” – огрызнулся один из них и показал в проход, где перед женщиной, кормящей грудного младенца, облепленного мухами, стоял долговязый паренёк. Я слышал о новом генотипе людей и честно говоря именно нас, ядерщиков, обвиняли за всё, что наш головной институт оставил в Семипалатинске. Но в этом могли быть виноваты и биологи, испытывавшие свои штаммы на острове Возрождения посреди Арала… Словом, в неловкости я пошёл обратно в купе…
Поезд шёл по Верхнему Миру. Уже строитель завалился на бок под тяжестью своей облысевшей головы, пенсионер дремал, посвистывая по ГАИшной привычке, правда теперь в тон со своей старушкой, бывший десантник поклёвывал сухим носом, с которого вчера струились капли устюртовского ливня, и даже дипломат разменивал политическую бдительность на бытовую полудрёму, а взбодрённый водкой и напутствием сержант наконецто двинулся обеспечивать состав законностью и порядком, и только Ермекбоксёр, студент бог весть какого института проснулся к анекдотам, рассказывая их со второй полки в спёртое пространство купе.
“Едет както старикказах поездом в АлмаАту и захотелось ему вздремнуть. Зовёт он проводника и гладя свою огромную белую бороду, говорит: “Сынок, разбуди меня перед АлмаАтой!” – и ложится спать. А в купе с ним едут шмаровые, играют в карты и один из них проигрывает всё! “Давай, – говорят ему, обрей старика!” Тот сбривает старику и бороду, и усы, и брови. Поезд к тому времени приближается к АлмаАте и проводник в темноте будит старика: “Вставайте, ата, скоро АлмаАта!” Старик идёт в туалет, умыться, смотрит в зеркало и говорит: “Акенди сикейм, биряуды уятиб жубериптигой!” – “Ёптать, просил разбудить меня, а этот балбес разбудил другого!”…
* * *
"Perhaps, these sounds were coming from somewhere far closer, from inside Chagataev№s own body, unless their origin was the slow pulse of his own soul, reminding him of what was central, of the essential life that had been forgotten, stifled by the sorrow in his clenched heart..." says Platonov, once again choosing not to name God by his own name. The last sentence of Dzhan says: іChagataev was certain now that help could come to him only from another human beingІ. Does he mean Ksenya – a stranger, an other, with multicoloured eyes, who symbolises another belief, another faith? Or does "drugoy chelovek" means "a different, yet not existing, future son of man" In a typically Platonov way, this important question is disguised as a statement.
За всем этим мы доехали до Джаслыка. Станция как станция, каких сотни, скажем, в казахстанской степи – едете ли вы поездом из Ташкента в Москву или из Арыси в Новосибирск. Бесцветная желтизна глины, разлитая по земле, строениям, лицам. Чёрный ствол редкого дерева, или пыльная зелень джудовых листьев, или корпус старого вагона, обращённого в станционную санчасть – в таких местах кажутся всплеском, здесь даже металл, ржавея от ненужности, приобретает черты пыли. То, что некогда было трубами и компрессорами на трассе газопровода “БухараУрал” стало теперь пылью пейзажа, зато базар, где поезд торгует на станцию, и та отвечает подобным – это уже новое старое время. Тягучие шаги путевых обходчиков, их смуглые слова, жарко укрупняющиеся как встречный поезд, постукивания их остывающих молоточков сменились теперь грязным топотом роящейся толпы и конвоирным шагом тюремщиков, идущих навстречу поезду – отрапортовать нашему подполковнику о том, что машина стоит на пристанционном пустыре.
Абишев на всякий случай отдал честь к бескозырьковой пенсионной голове, в которую, как чуть раньше заметил едкий боксёр, он всё ещё кушал кусок вяленной рыбы; пьяного военного строителя составной сержант перепоручил разношерстным стройбатовцам, и подступы к поезду замкнулись за нами волной тех, кто пробивался к составу, как кровь к аорте жизни.
Мы сели в штатный УАЗик и тронулись сперва по грунтовке посёлка, которая сразу же за последними строениями сменилась военной бетонкой в один ряд. Странно оказаться на бетонке, удаляясь в пустыню, ещё более странно увидеть в пустыне колючую поволоку наружного заграждения запретной зоны, но страннее странного въехать в этой невыживной степи в военный городок, где дети играют в футбол, – первые дети, увиденные мною за последние три дня, и тут же играющие в футбол.
Но бетонка продолжалась. Она прошла сквозь городок, окружённый от степи не только колючей проволокой, а и бетонной стеной с запертым шлагбаумом, который открыл один из тех, кто молчаливо и подозрительно сопровождал нас в УАЗике. Ещё одна сурово нейтральная полоса, за которой в отдалении бетонки показалась сам зона Джаслыка.
* * *
Whether Chagatayev, who had been looking for so long into the unknown and alien space in the desert, forgetting about the rest of his body, which had been left below the ordinary sky could escape the fate shown in the second picture of diptych – this is a question that Platonov puts not just in a universal sense, but most particularly with regard to his Russian identity.
Уважаемый господин Роберт Чандлер, здесь кончились мои дневниковые записи, которые я привёл полностью, отнимая Ваше время на чтение, если не переживание их. Я сам, увы, дальше не смог писать, не хватило тогда душевных сил, но теперь, несколько месяцев спустя, отыскав по случайности Ваш адрес, я решил изложить Вам эту историю до конца с надеждой на Ваше участие.
Итак, я оказался в Джаслыке. Представьте себе заброшенную советскую стройку, но прибранную и поднадзорную – территория с огромное двойное футбольное поле и огромная бетонная четырёхэтажка – которая и есть собственно тюрьма с густо зарешёченными бойницами. Но сразу по входу в зону – опыт я Вам скажу – незабываемый – эти лязгающие засовы, за которыми кончается мир – налево – отсек посетителей, который был в тот день закрыт. Своего рода дом свиданий. Отсюда и до самой тюрьмы – пустырь с типовой баскетбольной площадкой, турником и железными брусьями. А за ними – справа от тюрьмы – два полудостроенных здания – будущая медсанчасть, как сказал один из тюремщиков, перехватывая мой ошарашенный взгляд. Мы пересекли пустырь по всё той же типовой бетонной дорожке и с лязгом нескольких замков вошли в здание самой тюрьмы.
Скажу Вам честно, я был в таком подавленном состоянии духа, что плохо помню, всё что происходило вокруг меня, но одно я помню хорошо, как суетливы были тюремщики от непонятности того, что они делают для меня, ведь они привыкли обращаться с контингентом зоны совсем поиному…
На стене по входу висел распорядок дня этого учреждения – напоминавший при броском взгляде армейский режим, впрочем и зычный голос тюремщика, отдавшийся эхом в бетонном коридоре: “Организовали Исмаилова?!” – заставил вспомнить меня сначала детский дом, а потом армейские годы в Калининграде в войсках связи. Этот рёв рассыпался на ряд меньших команд и заключённые самой ближней камеры вскочили на мгновение с нар и хором отрапортовали в дверь гражданину начальнику. Но это касалось не их, хотя вся камера так и осталась стоять по стойке “Смирно!”, тем временем, как замначальника зоны завёл меня в первый по эту сторону двойных железнорешётчатых дверей кабинет.
Сердце моё колотилось набатом или скорее сердечником в электромагните то ли от волнения, то ли от жалости, то ли от животного страха, и я представлял себе аморальность своего свободного присутствия перед заключённым Х.Исмаиловым, которого должны были ввести с минуты на минуту. Мне предложили пройти вглубь кабинета вдоль стола к аквариуму с медленными золотистыми рыбками. Дипломат и милиционер сели с двух моих сторон и дипломат включил свой диктофон. Тюремщик остался стоять по ту сторону стола. Я стал вспоминать лицо Х.Исмаилова по единственной фотографии на сайте Фергана.Ру и думать о первом слове. Как и что спросить? Поймёт ли он зачем я здесь? Как отнесётся к моим вопросам? А потом, эти двое по обеим сторонам сидят затем, чтобы я повлиял, но что я смогу сделать, и смогу ли вообще? Или, вернее, должен ли?!
Что сейчас заключённому Х.Исмаилову до какогото там Назара Чагатаева или его жены Ксении, что ему до досужей картинки человека, потерявшего голову в небе и до Савицкого, скупившего её?! Рой беспорядочных вопросов, разгоняемый кровью колотящегося сердца…
В дверь постучали. Палачевидный тюремщик рявкнул: “Да!” Дверь со скрипом открылась и сначала показался тюремный сержант, а вслед за его рапортом в кабинет вошёл долговязый и худой заключённый с эмбриональной головой и, заложив руки за спину, доложил: “Заключенный Исмаилов по вашему приказанию прибыл!” Сердце моё ёкнуло. Свисающая чёрная роба висела на его лопатках, выпирающих из его спины вверх. Бледнопалевое лицо, глубоко запавшие глаза – всё это было всамделишное, но чтото шевельнулось в моём недоверчивом сердце и я переспросил его в профиль: “Вы – Хамид Исмаилов?” – “Так точно! Хамид Исмаилов, осуждённый по 159 статье к двадцати годам по вашему приказанию прибыл” – он обернулся ко мне в полное лицо. – “Вы тот самый писатель Хамид Исмаилов, который…” – “Никак нет, заключённый Исмаилов осужденный к двадцати годам за терроризм и попытку свержения конституционного строя, ничего не писал…” – отрапортовал он с испугом в голосе. “Так вы писатель или нет?…” – ещё раз взывая к человеческому тону переспросил я. И перебивая его рапорт, задал прямой вопрос: “Кем вы работали до ареста?” – “Забойщиком на скотобойне…” – выдохнул он и ошарашенно оглянулся по сторонам… И мне вдруг показалось, как эмбриональная голова его рубком скатывается с его угловатых лопаток под ноги к начальнику при его живой голове…
* * *
Once a Sufi was praying in the mosque. After his prayer someone asked him about his soul. Sufi said: It's bigger than anything in the world. Bigger than the mosque? Yes, bigger. Bigger than our kingdom. Yes, bigger. Bigger than Earth? Yes. Bigger than God? Yes, bigger. But there is nothing bigger than God! This nothing is my soul, – replied the Sufi. I think that the Platonov of Dzhan would have agreed with him.
Господин Чандлер, это был другой Хамид Исмаилов. Представьте теперь себе мою ситуацию: два года жизни – день за днём положенных на то, чтобы оказаться там, куда никого не пускают по своей воле и, пережив столькое уже здесь, вдруг обнаружить, что всё это – не к тому! Честное слово, не помню, чья голова скатилась на бетонный пол, по которому как в коммунальном душе или на бойне, была проложена ложбинка в угол – к замедленным рыбкам – вполне возможно, что и моя, поскольку я совсем забыл, о чём я говорил с тем самым не тем Хамидом Исмаиловым: допытывался ли к его вящему страху почему он не писатель, или знает ли он Назара Чагатаева, а то и помнит ли он картину того, как с человека слетела голова – что бы я ни говорил – это лишь ужасало и без того изувеченного заключённого – это я понял уже вернувшись в Москву, когда горячка – физическая, настоящая горячка, возбуждённая то ли каким вирусом, или же притаившейся простудой, а то и всем происшедшим, а вернее, не происшедшим со мной, свалила меня в обратном самолёте и оставила лишь две недели спустя в клинике Склифоссовского.
В глубоком детстве тётушка рассказывала мне сказку, которую я никогда и никому не пересказывал, как последнее, что дано мне хранить как амулет до самого конца. И рассказывала она эту сказку, глядя на ту самую картинку над моим деревянным топчаном, которую я так и не смог увидеть в Нукусе, в Домемузее художника Савицкого. Я не понимал этой сказки, поскольку был слишком мал, и сейчас, как голограмму, я попытался собрать её вместе, внутренне ощущая, что она имела нечто общее с моим отцом.
Давнымдавно жило в пустыне племя и искало это племя день и ночь человеческое счастье. И родился в этом племени мальчик, который рос не по дням, а по часам, и вырос скоро настолько, что решило племя отправить его за счастьем в дорогу, которая длиннее этой пустыни. И пошёл юноша по пустыне, день шёл, два шёл, пока не увидел вдалеке марево, в котором вздымались неописуемой красоты дворцы посреди неба и облака бились о подступы как волны. И правила этим миром красавицапери, владелица счастья, хранившегося в её золотом ларце. И эта пери увидела юношу и влюбилась в него, а потому спустилась на верёвке, пока он спал под корявым тамариском, утомлённый дорогой, и забрала его к себе в царство миража. Зачаровала пери юношу и забыл он о счастье, по которому шёл свою долгую дорогу.
И зажил юноша с этой пери в том царстве, забыв о своём скудном народе. Долго ли, коротко ли он прожил там, никто не знает, но однажды, когда царица послала его выпалывать небесную траву среди звёзд, он по неосторожности выдернул с корнем ботву двух спаренных звёздочек и вдруг увидел в образовавшуюся небесную дыру свою бедную землю. И затосковало его сердце, и вспомнил он свою мать, своего отца, своё тусклое племя и то самое счастье, нетерпением которого они дожидались его. И потянуло его назад. Долго упрашивал он пери отпустить его хотя бы ненадолго на землю, но не соглашалась она. И вот однажды, когда она спала, юноша выкрал тот золотой ларчик со счастьем и схватив кусок веревки, ринулся к той самой небесной дыре, чтобы вернуться на грешную землю. Да только веревка была коротка, а потому пришлось прыгать юноше со звёздной высоты огненной полосой и упал он, почти обугленный в свою пустыню, хотя ларчика из рук не выпустил.
Долго искал он в той пустыне своё племя, держа шкатулку со счастьем в руке, а находил лишь давние следы жизни – кость обглоданного барана, череп иссохшего старика. Он обошёл пустыню и вдоль, и поперёк, но народа своего, которому принёс счастье, так и не нашёл. Вымерло его племя за тоской несбыточного счастья и за разницей времени между нищей землёй и маревом неба.
И сел тогда он на кочку земли и заплакал, положив перед собой своё не нужное и никчемное счастье. И от слёз его зашевелился ветер и опрокинул ларец, и вылетело из него две спаренных звезды и как два серебряных гвоздичка, со звоном вбились в ту самую небесную дыру, из которой спустился он наземь, заколотив её собою навеки…
Вот и ходит теперь этот человек по пустыне с лестницей за спиной и долго с тоскою глядит на звёзды, а потом каждую могилку, что находит на своём пути, обозначает ею же, вколачивая в землю два шеста и шесть перехватов между ними…
Не знаю, я не литератор, и даже не гуманитарий. Меня смущают своей непонятностью такие слова. Мне проще объясниться принципом дополнительности, по которому если ты можешь замерить массу световой частицы, то никогда не сумеешь сказать о её местоположении, и если же зафиксируешь её позицию, то никогда не узнаешь её массы. Не так ли и я сам в этой ситуации. Или мне проще истолковывать себя принципом Шрёдингера, по которому всякий исследователь по неизбежности обречён влиять на объект своего исследования, становясь в конце концов частью полученного результата. Лишь задумайтесь над моими словами.
Наконец, мне проще почувствовать себя потоком полупроводниковых дырок, несущемся в обратном направлении тока электронов, как будто бы я полое отражение всех этих чувств, влечений, страстей, миражей, иллюзий, обманов времени и пространства, запутавшихся друг в друге.
У нас в физике есть очень простое и странное по непонятности правило, которое называют правилом буравчика или же законом Ленца, если быть академичным. Согласно этому правилу, если линии магнитного поля входят в ладонь левой руки, а четыре пальца указывают направление силы тока, тогда большой палец покажет направление силы магнитного поля. Говоря простым человеческим языком, ты думаешь, что некие силы ведут тебя в одном направлении, а на самом деле в самом основании мироздания есть некая запутанность, когда ток течёт в одну сторону, а его магнитное поле влечёт тебя вбок.
Вот пишу я Вам, господин Чандлер, эту белиберду, и сам думаю: а зачем я пишу? Что я ищу у Вас? Изначально мне казалось, что Вы мне поможете отыскать Х.Исмаилова – настоящего, нужного мне Х.Исмаилова, публиковавшегося два года назад в Вашем сборнике, того Х.Исмаилова, который будет способен объяснить мне чтото о моём отце, а стало быть чтото обо мне самом в этом мире. Но не увлекла ли меня в этом изначальном поиске совсем другая сила, созданная тем самым первозначным порывом, совершенно в другом направлении, как будто бы вопреки силе моего первобытного тока крови, как будто бы есть в этой природе чтото неощутимое, но непреложное как магнитное поле, в котором я обречён был оказаться или как то самое царство миража, о котором мне рассказывала моя тётушка?
У того Х.Исмаилова, которого я считал изначальным и настоящим, я прочёл стихотворение – перевод Алишера Навои, что кончалось такими словами:
Навои, не говори ни слова об исходе,
поскольку безысходность стала исходом твоей тоски…
и вдруг понял, что именно эти слова обо мне, о том, что произошло и происходит со мной. Может быть бессмыслица происшедшего, происходящего и есть самый смысл его?!
И вдруг, сейчас, уважаемый Роберт, когда стало светать за моим долгим письмом и две одиноких звёздочки в моём голом окне стали тускнуть от неба, оглядываясь с тоскою назад, я увидел, что Устюрт и Сарыкамыш, худосочный скот, растаскиваемый по базарам и овцы, ходящие по кругу, релейная вышка номер 16 и коммунизм, поезд – греющий кровь угрюмой нации и осёл для согрева личной крови Суфьяна, списки НурМухаммада и зловещий Джаслык, путь моего иллюзорного отца и мой к нему – всё это – одно, как человек, притороченный ногами к земле парит головой в небо, всё это – одно, разве помеченное разносторонним направлением сил полярного буравчика, который кружится бабочкой над поверхностью земли, а врезается остриём всё глубже и глубже в мясо и кровь боли человеческого сердца…
наверх
| |
FerLibr
БЕЛГИ:
Стихотворения
* * * вырастает корабль в ночи горой на какое сердце, в расчете на чей что за шум за шорох тревожит впотьмах или галька звездам вверяет боль – одинокой лампы качается свет Перевод с узбекского В. Муратханова |
УЛИЦЫ ТАШКЕНТА О Фузули, зачем тебе эти слезы? Беспредметно брести. Это лето, да? Это – ты здесь уже не нужен. Перевод с узбекского С. Афлатуни |
* * * Четверо конных – «встань!» – велят.
День закончен – или не начат еще, – Это два неостуженных скакуна, Им навстречу мужей выросла толпа – Я пытался спастись – но в защите мне Что за скачки! – Улак?** Пайвак? Копкары? С репродуктора ли несся этот вой? – Но устал я дрожать – обернулся вспять, Это кони – телба***, или я – телба?.. Я на гору взошел – гору из песка; Перевод с узбекского С. Афлатуни |
* * * на деревья в луже смыкая влажные глаза вглубь себя внезапно испугался что упаду Перевод с узбекского В. Муратханова |
* * * вчера сидел вспоминал Коктебель прошлогодний Перевод с узбекского В. Муратханова |
* * * На фото девушка – вот все, что сохранил? Перевод с узбекского В. Муратханова |
Хамид Исмайлов «Книга отсутствия»
Я слово позабыл, что Он хотел сказать.
В полупещере метрополитена
http://library.ferghana.ru/uz/gifs/ots1.gifОтрезанная дверью, мысль
ХАМИД ИСМАЙЛОВ, СОКРАТ ШАРКИЕВ:
Стрелы неба – копья земли (Хлебников – Лорка)