К поэтике "Дивана Тамарита" Лорки 2 страница

Итак, из этого краткого анализа первой газели Лорки, можно заключить, что почти все атрибуты классической газельной техники им сохранены. Это монологическое, чисто лирическое высказывание, в котором лишь единственный раз дано право другого голоса буквам из слоновой кости, как адамову ребру, из груди поэта, произнести слово "навеки". Оба главных семантических полюса газели: "он" и "она", разделённые непреодолимой разлукой, здесь представлены, также как и другие традиционные силы: противостоящие - тысяча конных персов, изначально данные в форме "никто", причём они же являются и споспешествующими силами, выявляя как зеркало, мучительность, красоту и вечность любимой. Упомянутая контрастность, присущая всем элементам газели, в полной мере выдержана Лоркой. Этому свидетельство - приведённые выше оппозиции и главная из них, как и всякое, синтезирующее в себе всё предыдущее, есть не только противопоставление, но и единство. Это - Любовь и Смерть - типологические меты творчества Лорки.
Газельная обречённость на невозможность преодоления расстояния между "я" и "ты", кроме как памятью в прошлом, воображением в будущем и смертью в настоящем, делает это "навеки", обнимающее все времена, сладостным и зловещим, желанным и мучительным. Такова любовь непредвиденная, непредсказуемая, каждым своим атомом увековечивающая себя, чтобы тут же уничтожить, уничтожающая, чтобы увековечить...

В чём же меняет Лорка традиционную структуру газели?

С точки зрения формы, его газель написана не бейтами, а четырьмя четверостишиями, и композиционно, по расположению поэтического материала, она соединяет в себе газельную и сонетную (в более широком смысле - сонатную) формы. Так, в первой строфе задаётся тема непознанного совершенства любимой и связанных с этим любовных мучений. Но вместе с тем, в отличие от классической газели, здесь же в своём небытии ("никто"), даны потенциально противостоящие силы.
Вторая строфа развивает тему, персонифицируя этих "никто" и "птенца любви", а также перемещая отношения из сферы условно-отрицательного в магическое поле персидских сказок и вымысла, а затем в реальность четырёх ночей с любимой. Одна фраза: "талия - соперница снега" стоит всех предыдущих описаний, предполагая: соперница по цвету (или ослепительно белая, белее снега, или же противостоящая темнотой, но в любом случае мерцающая), по жару (холодный снег), по мыслимому расположению (снег ледащий или же идущий в открытом пространстве), по цельности, по вечности и т.д.
Третья строфа - скерцозная, в ней антитезис, который и есть газельный аудж - кульминация. В ней любимая впервые обретает целостность и эта целостность, составленная изо всех предшествовавших частей, равна кульминационному "навеки", и наоборот, её образ начинает развоплощаться, сначала до упоминания груди, затем, в 4-ой строфе до губ и до смерти лирического героя. Это антитезис и потому, что в чувственных, плотских ощущениях появляется вторая, знаковая реальность - увековечивающие буквы слоновой кости. Убив живое чувство и переведя его в знаки, можно отыскать в груди это "навеки".
Четвёртая, финальная строфа завершает композицию. Образ любимой опять рассыпается на тело, кровь, вены и губы, но в этих губах теперь птенец любви мёртв, как умирает разорванный сад в агонии духа.
И, наконец, традиционное обращение к кравчему, дающему успокоительное вино, здесь заменено кровью из вен любимой, оставшейся в том "навеки". Последний поцелуй - это уже поцелуй смерти, и тахаллус или имя того, чьи губы прикоснулись к её венам, уже поставлен быть не может.

Если теперь сравнить в самом общем виде эту газель Лорки с газелью Навои, то можно ещё отчётливей увидеть различие в решении одной и той же поэтической задачи. Прежде всего, с точки зрения автора или лирического героя высказывание Навои обращено к двум адресатам: ко внешнему множеству и к самому себе. Высказывание Лорки обращено к возлюбленной. Это, своего рода, драматическая медитация. Причём следует сказать, что почти все газели "Дивана Тамарита" решены именно так, в технике прямого обращения.
И если у Навои трагичность ситуации задана изначальной отчуждённостью возлюбленной, то у Лорки трагедия в том, что обращение, имея адресата, не имеет ответа. Если у Навои лирическое "я" присутствует во всех бейтах, кроме шестого, когда его заменяет то самое лоркианское "никто", то у Лорки лирическое "я" упоминается значительно реже. Ему как бы важнее отношение любимой, нежели отношение к любимой, как у Навои. Ведь если у Лорки почти вся газель посвящена описанию любимой, то хоть почти то же самое можно сказать и о газели Навои, но направленность этих описаний противоположная. Лорка как бы говорит о совершенстве своей любимой, самой любимой, а Навои мучит этой любимой самого себя. Лорка детализирует описание возлюбленной. Навои очерчивает её двумя-тремя штрихами, сосредотачиваясь на своих переживаниях. Иными словами, здесь своего рода экстравертный и интравертный способ выражения.
Ещё одно отличие авторской позиции в том, что если у Навои безысходность проистекает из "неприхода" любимой, то у Лорки эта безысходность - от ухода её, и если у Навои возлюбленная помещена в пространство воображения, то у Лорки она в пространстве памяти лирического героя. Навои, глядя в прошлое, оставляет будущее за надеждой, а Лорка это же прошлое распространяет и на вечность. Иначе говоря, в первом случае восприятие времени дискретно, во втором - интегративно, но с другой стороны, если у Навои время продолжается, то у Лорки оно замыкается и останавливается, образуя в миг смерти это "навеки".
И, наконец, об опосредующих силах. Лорка задаёт их с самого начала, и как бы от всеобщего "никто" эти силы через персонификацию в 1000 персидских всадников перетекают в одну-единственную "мимолётную" отчуждаемую возлюбленную. В конечном итоге поэт остаётся один на один со своей любовью и смертью. У Навои же сначала строится пространство мысли, где сосуществуют в разделённости поэт и его возлюбленная, и лишь затем, в четвёртом бейте, а именно ровно после половины газели появляется "некто", существование которого, точно как у Лорки, гипотетично, а стало быть абстрактно, всеобще. Этот "некто" затем получает статус собеседника, но в той же степени гипотетично персонифицированного, и затем он обращается в единственного "требователя верности", которого также не существует. А существует в своей собственной отчуждённости лишь поэт, отчуждение которого закрепляется формально с помощью тахаллуса, когда он обращается сам к себе: "О, Навои". Подобное понимание роли и значения тахаллуса в газели позволяет предположить, что здесь эти самые опосредующие силы являются ничем иным, как функциями лирического "я" поэта в измерениях "я - не я", "я - единичное", "я - особенное", "я - всеобщее".
Прослеженные направленности при различном техническом, с точки зрения стихотворчества, оформлении, всё же более близки, нежели различны, и своеобразно используют богатство возможностей поэтики газели, хотя, как было сказано выше, эти различения можно рассматривать и эволюционно- типологически.
Вместе с тем, не давая "права голоса" иному семантическому полюсу газели, оба эти произведения остаются в пределах монодийного, монологического способа мышления, с его бесконечно богатым варьированием немногих однотипных элементов воспринимающего и самовыражающего "я".

Более или менее подробным рассмотрением первой газели Лорки мы подготовили своего рода базу для рассмотрения поэтики газелей "Дивана Тамарита" в целом.

Вторая газель "Об ужасном присутствии" решена в технике месневи, т.е. двухстрочной рифмовки. В этой газели поэт жаждет и может увидеть всё запредельное, потустороннее, в которое облекаются те самые условия газельной морфологии, и только отказывается смотреть на наготу своей возлюбленной, предпочитая ей тоску тёмных планет. Если считать эту газель композиционным продолжением первой, то это взгляд поэта из потустороннего, из вечной тьмы, и по сравнению с семантикой классической газели, лирический герой сам отвергает встречу с любимой, но отвергает эту встречу из желания сохранить возлюбленную в пределах земного мира, сохранить её живой, вне смерти.

Третья газель "О безнадёжной любви" продолжает это композиционное движение. В ней мертвы и он, и она - оба лирических героя газели. Эта газель линейно симметричная трёхчленная форма противопоставлений:
1) "Ночь (день, ночь и день) не хочет приходить, ибо ты не пришла, и я не смог прийти".
2) "Но я приду, хотя..."
3) "Но ты придёшь..."

Это как бы редиф газели, её неизменная часть. И лишь в последний раз второй и третьей части этой композиции нет, ибо и он, и она мертвы друг для друга. Изменяются лишь условия прихода
1) его: "хотя солнце скорпиона укусит меня в висок", "встречая у жаб мою мёртвую гвоздику" для прихода ночи и дня,
2) её: для ночи - "с языком, обожжённым соляным дождём", "мутными клоаками темноты". Постоянный сюрреализм этой переменной части усиливает вневременность происходящего или наличествующего.

Если сравнить эту газель с газелью Навои, то видно, что Лорка лишает время всех его выходов кроме отрицательного течения: ни ночь, ни день. Это действительно время небытия любви, время с отрицательным знаком, составляющее необходимую часть вечности. Отсюда следует, что лишь любовь даёт течение времени, лишь в любви существуют ночи и дни, и что она есть преодоление вневременности смерти.
Эти алогичные условия, выраженные изменчивой частью газели и есть попытка к надежде любить, которая гасится мёртвой структурой, но которая вне этой структуры, вне дня и ночи существовать не может.

Следующая газель также строится на подобном формообразующем принципе: сочетании частично неизменной строфы - редифа, повторённой трижды, и двух однотипных бейтов о Гранаде, которая уподобляется луне, утопающей в апельсинах и розе во флюгерах. Рефрен же имеет такую форму: "Только чтобы услышать колокол Велы..." и в трёх случаях называются три разных действия:
а) я вплёл тебе в венок вербену,
б) вырубил сад в Картахене,
в) обнял твоё тело, не зная, чьё оно.
В этих трёх действиях и впрямь скрытно заключён тезис - антитезис и синтез обеих посылок. Совмещённое с боем колокола Велы и сравнениями Гранады сначала с луной, что неподвижна и неразличима в апельсинах, а затем с крутящейся розой флюгеров и серной, это переменное - есть вселение в неуловимое тело всего упомянутого, вдохновение в это неразличимое тело любви. Ведь это тело - и колокол Велы, и Гранада - луна, роза, любимая.

Следующая газель: "О мёртвом ребёнке" и две другие - "О тёмной смерти" и "О бегстве" стоят несколько особняком в этом любовном цикле. Все три газели, перемежённые любовными произведениями, говорят о смерти мальчика, и если не считать их примыкающими к касыдам "Дивана", тогда следует отнести их к разработке Лоркой одного из семантических полюсов газели, а именно души лирического героя. Вместе с тем, просматривая общую композицию газельной части "Дивана Тамарита", можно заметить, что в последующих газелях нет чувственной эротики, с которой начинался цикл. Любовь как бы всё более и более изживает свою чувственность, всё более одухотворяясь. Более того, живая любовь как бы и вовсе осталась за пределами "Дивана", в его предбытии, в тех самых "четырёх ночах, ему предшествовавших, памятью которых и является сам "Диван". Но об этом несколько позже.
А пока, возвращаясь к газели "О мёртвом ребёнке", заметим, что эта газель о любви к тому и разлуке с тем, кто сам должен был любить, иначе говоря это любовь любви, любовь второго порядка, если воспринимать эту газель в том композиционном контексте, который предложен нами выше. Действительно, если предположить на месте мёртвого мальчика возлюбленную, то все семантические, формообразующие моменты соответствуют морфологии традиционной газели.
Композиционно эта газель построена как и первая газель "Дивана" - на сочетании газельной и сонатной форм. В первой строфе задаётся тема: "Каждый вечер в Гранаде умирает ребёнок и вода садится беседовать с его друзьями". Вторая строфа развивает тему, во-первых, обращая этих друзей в мёртвых, носящих крылья водорослей, во-вторых, продолжая этот невозможный полёт в другой сфере посредством двух ветров - облачного и чистого - двух фазанов, летящих на башни (не флюгера ли это?), и в-третьих, воплощая, или вернее, развоплощая потерянного мальчика (уже не ребёнка!) в потерянный день. Третья строфа антитетична, не оставляя в воздухе "ни крошки жаворонка, когда я встретил тебя в пещерах вина". Здесь впервые появляется лирический герой с его прямым обращением. "Не остаётся и на земле ни крупинки облака, когда ты утонул в реке". Нет нигде этого полёта, ни в небе, ни на земле. Это соотнесение лирического героя, глядящего в воду и утонувшего ребёнка, зеркально помноженное предшествующими противопоставлениями, рисует нам Нарцисса, глядящего в воду и оплакивающего собственное отражение, утопающее в собственных слезах...
Четвёртая строфа синтезирует в себе и рухнувший полёт: "демон воды падает на горы", и смерть утонувшего, как холм, окружённый собаками и лилиями, и умерший день, утопший в фиолетовой тени ладони, и лежащего не в воде, а на берегу, подобно мёртвому архангелу льда. Так приходит ночь без зеркала, такова любовь без возлюбленной и возлюбленного, умершего мальчиком, таково время, утонувшее в собственном отражении.

Газель "О горьком корне" продолжает тему любви. Являясь моноримом, написанным в основном двустрочиями, эта газель как бы сохраняет традицию, но вместе с тем, это одна из самых своеобразных по поэтическому решению газелей Лорки. Здесь нет традиционных полюсов, традиционно явленных цветистых образов и других атрибутов газельной техники. Здесь есть самый горький корень, утверждение о существовании которого перемежается с параллельным существованием мира тысячи террас и неба тысячи окон. И есть дверь воды, которую не открыть даже маленькой руке. Этот образный ряд свидетельствует о связи газели с предыдущими ("Газелью о мёртвом ребёнке"), и как бы продолжает сквозную композицию "Дивана", уводя любовь ещё в большие глубины -в самый корень её существования.
О том, что этот горький корень есть корень любви, о том, что к нему стекает лицо, обращённое внутрь, мы узнаем из последнего бейта, выворачивающего наизнанку элементы морфологии газели: "Любовь, мой враг, погрызи свой горький корень!"
Врагом, противником, соперником оказывается сама любовь, горькая как тот корень, который рондообразно даёт ростки по всей газели. Всё в этой газели, возвращаясь на круги своя, обнаруживает свой горький корень - горькую любовь.

Седьмая газель "Дивана Тамарита" - "О воспоминании любви" задаётся целиком своим названием, и если придерживаться предположения о композиционной целостности "Дивана", то дважды повторённый бейт этой газели: "Меня отделяет от мёртвых стена из дурных снов" перемещает ту любовь, где погибли оба, из своей чувственной телесности в пространство воспоминания, как в "дрожь белой черешни в муках января" или как в "гипсовое сердце, в котором жалобы лилии". Живое и мёртвое, разделённое стеной снов, когда глаза становятся псами, сторожащими эту стену...
Но вот туман покрывает в тишине серый холм тела любимой и вдруг стена становится свищущей пустотой, которую поэт просит оставить как воспоминание в своей груди, облегчая уходящий путь любимой хотя бы этой пустотой...
Когда смерть отнимает любовь и любимую, оставляя под аркой встречи чашу цикуты, то любовь к тому даже смертельному, что осталось воспоминанием о любимой, разве не сильнее страха смерти? "Но оставь твоё воспоминание, оставь его только в моей груди". Так любовь к смерти побеждает ужас перед ней.
И в подтверждение этой сквозной тематической разработки, следующая газель называется газелью "О тёмной смерти". Здесь нет образа любимой, здесь есть лишь ребёнок, который жаждет разорвать своё сердце в древнем море, ребёнок, сном которого хочет уснуть поэт. Он хочет уснуть этим сном, чтобы проникнуть в тайну того рассветного сострадания к плачу, заполнившему всю землю, в тайну первозданной любви, чтобы жить с этим тёмным мальчиком, хотевшим разорвать своё сердце в древнем море плача и любви.

Девятая газель цикла - "Газель о чудесной любви" с точки зрения её формы есть образчик пристрастия Лорки к музыкально-строгой композиционной технике с использованием параллелизмов как прямых, так и хиазматических. Схема строфики газели такова: 3-3-2-2, причём рифмуется первая с третьей и вторая с четвёртой строфой. Две первых строфы имеют одинаковое синтаксическое строение: "Со всем гипсом/ бедных полей/ ты - тростник любви, жасмин увлажнённый//" и "С ветром и пламенем/ бедных небес/ ты - шелест снега в моей груди//".
Кто здесь "ты"? Цветок, растение, возлюбленная или весь мир, как любовь? Или же это - невозможность и чудо явления и влажного жасмина, и шелеста снега? Две следующие бейтовые строфы: "Небеса и поля/ надели оковы на мои руки//" и "Поля и небеса/ бичевали язвы моего тела//" - также параллельны и соотнесённые соответственно рифме 1-3, 2-4, они усиливают невозможность, недостижимость как для скованных рук - жасмина или тростника любви, так и исцеления ран под шелестом снега. И эта невозможность, недостижимость объяла собой и небеса, и землю. Но ведь росток любви растёт - и не это ли чудо?!
Здесь нет традиционной газельной расстановки сил, здесь есть самый дух газели, выросший в тростник из горького корня, и если скзать, что любовь здесь одухотворена предельно, до невидимости, но в ней растворён весь мир с его небесами и полями, снегом и ветром, пламенем и цветами, то не в этом ли чудо маленькой газели?!

Следующая газель - "Газель о бегстве" примыкает к двум предыдущим о смерти ребёнка. Есть здесь нерегулярно повторяющийся рефрен: "Я много раз затеривался в сердцах нескольких младенцев". Этот рефрен скрепляет весь образный ряд газели: и срезанные цветы, и язык, полный любви и агонии, и ночь, убийственно обнажающую, и розу, ищущую черепные холмы, и человечью руку, повторяющую корень под землёй. Есть все ключевые образы, кроме возлюбленной, и не в этом ли бегство, давшее название газели? Во всём перечисленном таится смерть. Безликая, она многолика, а потому не упомянуть любимую - это как отвести огонь от гнезда, это как ребёнку не знать о её смерти: "Преодолевая воду, иду, ища смерть луча, который изнуряет". Таков высокий свет несказанной любви.

"Газель о столетней любви" построена на обыгрыше последовательно убывающего назывного рефрена - "Ай!" "Поднимаются по улице четыре кавалера, ай, ай, ай, ай. Возвращаются вниз три кавалера, ай, ай, ай. Показывают стать два кавалера, ай, ай. Как обернулся один кавалер и ветер! Ай! По закоулкам теперь не проходит никто". Такова губительная сила любви. Она и на том конце улицы, откуда не возвращаются, и на том, где остаются - даже более чем одинокими - опустошёнными.

И, наконец, последняя газель "Дивана Тамарита" - "Газель об утреннем рынке", которая как бы синтезирует в себе проблематику почти всех предыдущих газелей цикла. Причём, прежде чем переходить к её рассмотрению, следует высказать предположение, что сам "Диван" газелей построен по законам газельной композиции, а именно, первая газель цикла исполняет роль своего рода матлаъ - зачина, а последняя - мактаъ - финала и развязки.
Так, с точки зрения формальных характеристик газели, в этом стихотворении выделен редиф, но он вариативен. С одной стороны вся газель зарифмована, но с другой - это не монорим, с одной стороны рифмовка ассонансная, когда по правилам испанского стихосложения рифмой считаются например "Эльвира" и "кристалл" и с другой стороны рифмовка по созвучию.
Подобный синтез взаимоисключающих противоположных тенденций, разработанных в газелях цикла, характерен и для содержательного уровня последней газели. "Диван Тамарита", начинавшийся с развоплощения телесного и выявивший сначала предельно духовное, а затем и пустое, возвращается здесь обратным путём: достаточно сравнить вариативные части в трёхкратном рефрене - редифе, а именно: "чтобы узнать твоё имя", "чтобы выпить твои глаза" и, наконец, "чтобы ощутить твои бёдра", дабы заметить всё большую телесность и плотскость образа. Но во всех трёх случаях результат один и тот же: "и заплакав, уйти", точнее "приняться плакать".
Что же касается двух промежуточных строф, то они - шестистрочники с регулярным синтаксисом: здесь каждое предложение занимает ровно один бейт, т.е. две строки, и если в первой строфе все три предложения - вопросы, то во втором - все восклицания. Причём, синтетитческая тенденция сохраняется даже в том, что конструкции как вопросительных, так и восклицательных предложений однотипны: "Что за луна серая снова заморозила тебе щёки?" и "Что за голос мне в наказание поднимается над рынком!"
Иными словами, эта газель - прекрасно уравновешенная композиция. Все вопросы обращены к безымянной возлюбленной, восклицания же объединяют возлюбленную и лирического героя в пределах одного высказывания, но и оно парадоксально: "Как далеко я, стоя с тобой, как близко, когда ты уходишь". И не эта ли строка объясняет весь цикл газелей, как бы существующих в пространстве и времени после четырёх ночей объятий и до ощущения бёдер под аркою Эльвиры, т.е. вне телесного, в любви всё более одухотворяющейся: от любви - желания, через безнадёжную любовь - любовь непостижимую - горькую, к любви как воспоминанию, к любви - как смерти, и тем не менее своим чудом оживляющую и воскресающую к жизни на самом пределе своего существования через свою одухотворённость.
" Как далеко я с тобой, как близко, когда ты уходишь" -вот синтезирующая мактаъ этой газели и всего газельного цикла из "Дивана Тамарита".

Можно было бы детально анализировать каждую из газелей Лорки, начиная от их звукописи и кончая употреблением поэтических фигур, однако нам важнее выявление концептуальной основы "Дивана", которая через формообразующие моменты так или иначе выражается во всех элементах структуры газели, что достаточно явственно прослеживается из обобщённого анализа цикла.
Говоря об этой основе, нельзя не вспомнить другого великого поэта Андалусии - арабоязычного Ибн-Хазма и прежде всего его главного произведения - "Ожерелья голубки", средневекового трактата о любви. Вкратце напомним, что в этом трактате Ибн-Хазм пытается, по его словам, рассмотреть корни любви (вспомните газель Лорки о горьком корне), о случайностях любви, которые ("акциденции" по выражению самого автора) правильнее перевести как проявления любви и её свойств, похвальных и порицаемых, о бедствиях, постигающих любовь, с наивысшим из них - разлукой, забвением, смертью.
Даже это краткое упоминание об "Ожерелье голубки" способно показать, насколько проблемный круг описываемого нами цикла и тратктата близки. Уместно сказать, что весь "Диван Тамарита" вторую часть которого, состоящую из касыд мы не рассматривали, заканчивается касыдой "О тёмных голубках". Но именно эта касыда, близко соотносящаяся с газельным циклом "Дивана" и различает любовь в понимании Ибн-Хазма и его земляка Гарсии Лорки. Если у Ибн-Хазма в его трактате голубка - это символ самой любви, её сладострастия, то у Лорки две голубки символизируют два лика Ничто - Любовь и Смерть.
Соотнесение "Дивана Тамарита" с "Ожерельем голубки" позволяет выявить чётче высказанную выше мысль о спиралевидной композиции всего "Дивана", композиции, выражающей с одной стороны ступени любви, и с другой подчёркивающей самоценность и самодостаточность каждой из них. Ведь каждая из ступеней любви несёт в себе по Лорке и свою смерть...
И, наконец, это соотнесение позволяет увидеть в их основании художественное преломление суфийских философских разработок, с большой детализацией различавших разнообразные ступени человеческих состояний и в мистифицированной форме постигавших диалектику индивидуального и общественного сознания. Ведь любовь в суфизме и средство, и цель постижения Абсолюта. И ступени, наподобие тревоги, привязанности, терпения, уверенности, упоения, растворения в Абсолюте, они соотносимы с рядом ступеней Лорки. Другой аспект, который мы могли бы рассмотреть отдельно - это преломление суфийских концептов или же архетипов, как сказали бы сейчас, в "Диване" Лорки. Ведь как мы упоминали выше, говоря о классической газели, в ней каждое понятие означает наряду с самим собой и нечто более глубокое, более абстрактное или символическое. Так, лицо возлюбленной - это мир красота Абсолюта, локон упавший на это лицо - акцидентальный мир с его случайностями, вино - это мистическое опьянение в единении с Абсолютом, кравчий или же мальчик, подающий чашу - это тот, кто встал на путь и т.д. и т.п. "Диван Тамарита" тоже построен из этих классических элементов газельной поэтики и их суфийское архетипическое истолкование - тема отдельного исследования.
Здесь же достаточно привести слова великого Хафиза о том, что "тот человек есть человек предсказания, кому достаточен намёк, много на свете умного, но где же наперсник тайн?" и добавить, что Гарсиа Лорка - этот самый наперсник тайн, с присущей ему гениальной отзывчивостью освоил мир классического восточного стихосложения и в особенности такой его универсальной формы как газель, и в своём творчестве продолжил и развил традиции Хафиза и Навои, Дехлеви и Джами, синтезировав их приёмы с приёмами новейшей западной поэзии, о которых иная речь.

Ташкент, 1984-85

Хамид Исмайлов

О ФИЛОСОФИИ УЗБЕКСКОГО ЯЗЫКА
(глава из книги "Узбекский язык")

После того как разобрана грамматика узбекского языка, дабы не осталось впечатления, что разобранное так и останется не собранным, есть несколько путей. Один из путей "сборки" языка – это овладение им, это разговор на языке. И всё же мы имеем здесь в виду другой путь – некий синтетический, обобщающий взгляд на язык, или же кратко говоря – философию языка.
Возможна ли философия языка и что следует под ней подразумевать? Система одного языка отличается от системы другого языка и это – факт. Каждый из языков, как известно, обладает, если не бояться тавтологии, собственной логикой или собственным языком. Так вот, каков он, узбекский язык? Поскольку традиционное грамматическое рассмотрение его даёт лишь первичный ответ на этот вопрос, то попытаемся теперь посмотреть на узбекский язык с точки зрения отражения им определенной системы взглядов, формирования этой системы взглядов, или, говоря совсем просто, рассмотрим связь узбекского языка и узбекского менталитета. Разумеется, многое из предполагаемого к рассмотрению и вынесению суждения может быть и естественно будет спорным, но как говорят узбеки, "айбсиз Парвардигор!" – безгрешен только Бог. Что ж, проследим внимательно за языковыми явлениями, и прежде всего за особенностями на каждом уровне языка и попытаемся понять и объяснить их внутреннюю логику.
Но прежде чем начинать разбор специфики отдельных частей речи, установим некую общую базу, некую достаточно отвлечённую норму, характерную для множества языков вообще. Не будем брать здесь в круг рассмотрения фонологию, поскольку во первых есть достаточное количество специальных трудов, а во-вторых, поскольку это потребовало бы написания новой главы. Состав частей речи языка в общем-то напрямую соотносим со структурой человеческого познания: существительное обозначает в языке, как правило, объект, местоимение – субъект, прилагательное – их качество, числительное – количество, глаголы и примыкающие к ним причастия и деепричастия – действия, наречия – качество и количество этих действий, предлоги – пространственно-временные отношения и т.д. Вот весь, что называется инструментарий, которым мы орудуем в духовном мире. Можно представить себе различнейшие комбинации этих составляющих, но между тем не следует забывать и об их немногочисленности. Поэтому, говоря о тех или иных чисто языковых явлениях, следует помнить и об этих фундаментальных маркерах нашего познания, нашего отношения к миру, что зафиксированы в языке, и именно относительно этой общей базы следует пытаться нащупать специфику узбекского языка.

Местоимение

Достойно внимания достаточно служебное положение местоимения третьего лица "u", которое одновременно есть и указательное местоимение (собственно, как персонификация третьего лица, оно и возникло из указательного). Можно допустить, что для персонофицирующего мышления узбеков и их предков более важным были отношения диалогической структуры: "я – ты" поскольку именно эти формы имеют разнообразную нюансировку ( к примеру "senlar" – множественное число от "ты", обозначающее нечто вроде "такие как ты, множество ты" не переходит в "Вы" – "Siz", "siz", "sizlar" и т.п.) и отражены во всех личных окончаниях других частей речи, тогда как показатель третьего лица имеет нулевой аффикс ("ishchiman, chiroylisan, ketyapmiz", но "u ishchi, u chiroyli, u ketyapti").
Вообще, плеонастическое подчёркивание почти любой части речи местоименным или личным окончанием, которое собственно и повторяет само местоимение, в отличие, скажем, от русского или французского языка – еще раз говорит о значении, которое придаётся в этом языке, а стало быть и в способе мышления отнесённости всего к лицу, о привязанности всей речи к конкретной персоне, мне, тебе, нам, вам, т. е. к тем, кто находится в диалогическом поле, в поле внимания. О стяженности этого языка в сферу конкретных отношений "я – ты" свидетельствует в какой-то мере и употребление для третьеличных выражений типа "каждый", "никакой" и др. персидских по происхождению обобщающих местоимений "har", "hech". Косвенное отражение этот языковый факт находит и в вопросительном местоимении "qaysi" – "который", которое состоит из двух частей: вопросительного "qay" и условно-бытийного "esa" (букв. "какой-бы то ни было").
Условность существования третьего лица достаточно красноречиво оттеняет конкретную наличность повсюду в языке 1 и 2 лица. То что касается аффиксации, то поскольку она обща для всего языка, то лучше рассмотреть её особенности на примере имён существительных, отметив здесь лишь два момента, а именно то, что, во-первых, аффикс множественного числа "-lar" может прибавляться почти к любому местоимению ( к примеру, как было уже сказано: "senlar" или же "u’zlaring", "har kimlar" – "множество ты, множество самих "ты", множество "некто" и т.п.), подчёркивая фундаментальность категории множественности для узбекского языка и соответственно для узбекского сознания, и что, во-вторых, аффикс личной принадлежности, как и аффикс падежности, располагается вслед аффиксу множественности, но об этом речь пойдёт позже.

Имена существительные

В чём особенность узбекских имён существительных? Если говорить об их лексическом составе, то это обилие арабских и персидских имён, особенно абстрактного свойства. Но это достаточно освещённый и осмысленный факт. Если же говорить о грамматических особенностях, то сразу же обращает на себя внимание отсутствие в узбекском языке категории рода. Чем объяснить этот факт? Одно из возможных объяснений вытекает из всё той же природы диалогических отношений. В рамках прямых отношений "я-ты" языковая дифференциация рода излишня, поскольку это различие очевидно и налично: я вижу, что ты женщина, ты видишь, что я мужчина. Ясно, что эта самая языковая дифференциация более значима в отношении третьего лица, но поскольку, как мы наблюдали выше, третье лицо имеет в природе этого языка довольно опосредованное положение, то и родовая дифференциация оказалась несущественной. И с другой стороны, этот факт также может служить лишним доказательством большей значимости в узбекском языке, а стало быть и в узбекском сознании непосредственных, прямых, лицом к лицу отношений.
Другая особенность имён существительных узбекского языка, впрочем, равно как и других частей речи, это их разнообразнейшая аффиксация. По существу, весь узбекский язык представляет собой почти бесконечное варьирование определённых и неизменных основ посредством прибавления к ним разнофункциональных аффиксов. Это языковое явление фундаментально для узбекского языка, и можно предположить, для узбекского сознания: определённая, неизменяющаяся (консервативная?) основа прибавляет к себе известные, стабильные приложения и в результате этой комбинаторики меняется целое. Не знаю, можно ли напрямую сравнить флективно-флуктуационные внутренние изменения в индоевропейских языках с революционными, мутационными, качественно-скачкообразными процессами, а происходящее в узбекском и сходных с ним агглютинативных языках с эволюционными, адаптационными, количественно-накопительными явлениями, но подобная параллель напрашивается сама собой. Во всяком случае, заманчиво распространить эту параллель и в сферу узбекского менталитета, достаточно консервативного в своей основе и эволюционного в своем развитии. Рассматривая систему аффиксации более детально, должно заметить определенный порядок в прибавлении тех или иных функциональных аффиксов в случае употребления нескольких аффиксов одновременно. Так, прежде всего к основе имени прибавляются: 1) словообразовательные аффиксы, затем 2) аффикс множественности, следом 3) аффикс личной принадлежности, и в конце 4) падежные аффиксы (yu’l-chi-lar-imiz-da-gi-ni – "то, что у наших путников").
Имеет ли это какое-либо значение или смысл кроме того что это просто система языка? Иными словами, иерархична ли по смыслу эта система аффиксации? Разумеется, нельзя сказать, что к примеру, категория множественности для языка важнее категории принадлежности или наоборот, поскольку любая из этих категорий прежде всего существует в языке и кроме того, может употребляться самостоятельно при отсутствии другой ("yu’lchimizdagini" – "yu’lchilardagini"). Но вместе с тем, когда они употребляются вместе, совершенно недопустимо их смешение ("йўлчимизлардагини") и в этом смысле, естественно говорить об определённом порядке. Бсё же повторим вопрос: семантичен ли этот порядок? Можно предположить, что и да, и нет. При такой системе последовательности слово находит свое разрешение, исполняется, наполняется окончательным необходимым смыслом лишь по окончании. В этом смысле наиболее значима роль последнего элемента. А каждый предшествующий ему играет одновременно роль определителя для последующего и определяемого или окончательного для предшествующего. Именно в этом значении и именно для этого слова падежность более значима нежели принадлежность, а принадлежность определяется множественностью. Ведь, к примеру, можно представить и другое строение этого слова: "Yu’l-chi-miz-da-gi-lar-ni" – "то многое, что у нашего путника", когда смысл слова изменился, поскольку слово отражает здесь уже несколько иные отношения и в этом смысле семантика порядка диктуется семантикой отношений. Но в любом случае можно подтвердить, что последний элемент несёт окончательную разрешающую семантическую нагрузку, и как правило, при многоаффиксовом употреблении – это категория падежа.
Прежде чем анализировать особенности этой категории узбекского языка, заметим, что наряду с числом в отдельную категорию – и это видно из вышеприведенных примеров – в узбекском языке выделена категория обладания, категория принадлежности, опять же накрепко связанная с тем или иным лицом: "kitob-im, daftar-ing, maktab-imiz, yurt-ingiz". Важность этой связанности для языка и мышления очевидна. Что касается падежей узбекского языка, то как и для других языков, известно что эта категория оформляет синтаксические отношения различных частей речи, а в познавательном смысле означает и показывает пространственный, временной или иной качественный вектор тех или иных отношений между объектами.
Структура падежной категории узбекского языка отличается, к примеру от соответствующей русской наличием исходного и местного падежа, т.е. можно предположить, что для узбекского мышления проблема пространственной определенности ("откуда?", "где?") достаточно важна и значима (ср. с наличием в русском языке творительного: "чем?" и предложного – "о чём?" падежами).
В категорию падежа многие филологи выделют и категорию сравнения узбекского языка на "-dek/dak/dey". И впрямь, прибавление этого аффикса к любой из частей речи функционально равноценно прибавлению падежного окончания и влечёт собой сравнение объекта, несущего этот аффикс с каким-либо другим. Итак, в отношениях объектов друг с другом, их сравнение занимает в языке весьма важную, оформленную отдельным падежом роль.
Кроме того интересно порассуждать о том, что в узбекском языке, для общей природы которого, как было сказано выше, характерно расположение определителя перед определяемым, в категории падежа, например, как и во французском языке соответственно, происходит ровно противоположное: если во французском языке определители – предлоги "de", "chez" и т.п. выступают впереди определяемого имени, то в узбекском языке – напротив, в качестве определяющих падежных окончаний или послелогов они находятся после определяемого. Но в этом нет противоречия, поскольку, изменяя весь соответствующий комплекс посредством послелогов или падежных окончаний именно для последующего определяемого, это средство связи, к примеру, в узбекском языке, естественно должно располагаться между определяющим, которым является этот изменяемый комплекс и определяемым, которое по общему правилу располагается после определяющего комплекса. Насколько важно или значимо в плане сравнения систем или логик мышления это различие между языками с предшествованием или последованием определителя и определяемого? Наверняка не следует обобщать однозначно и жёстко, поскольку в том же русском языке возможны различные варианты последовательности определяемого и определителя, равно как и во французском возможны и "bon homme" и "un homme bon". И всё же регулярность единого варианта в нормативном узбекском предложении позволяет с известной долей вероятности допустить и такое истолкование этого языкового факта, когда мысль движется от окружающих, квалифицирующих, обстоятельственных признаков к самому существу объекта или процесса. Вперёд говорится о качествах, и лишь потом о том, чему эти качества принадлежат. Качества в этой системе мышления предстоят самому объекту или процессу. Вектор этого познавательного движения – извне – вовнутрь. И всё же не следует абсолютизировать это положение, поскольку, во-первых, оно действительно лишь для нормативного функционирования языка, во-вторых, как известно, в отдельно взятом слове основа даётся сначала, и лишь потом обогащается "квалифицирующими" аффиксами, в-третьих, поскольку каждое последующее определяемое в предложении может служить одновременно и определителем для ещё более последующего и т.д. Последнее обстоятельство, если вспомнить, что каждый из членов узбекского предложения может быть развёрнутым и составлять целый комплекс, наталкивает воображение на образ последовательно, слой за слоем очищаемую капусту, или же лучше, страница за страницей прочитываемую книгу, когда всё заложенное исполняется к концу.
В конечном итоге все языки таковы, но система мышления французского или русского языка, к примеру, в которой превалирует имя, и затем оно описывается как "белое, толстое, бесформенное, несущее на себе собственное описание" имеет всё же иной вектор восприятия – изнутри вовне. Насколько фундаментально это "интравертное" и "экстравертное" различение языковых систем – об этом можно и следует подумать отдельно.

Говоря об определениях в языке, легко вспомнить, что в узбекском к этой категории может быть отнесена почти любая часть речи: два существительных, соединяясь друг с другом, создают пару "определитель – определяемое", прилагательные образуются в отличие от французского и русского языков почти из любых частей речи посредством соответствующих аффиксов, равно как способна субстанцироваться также почти всякая грамматическая разновидность слова.
Вообще следует сказать, что как язык, узбекский довольно искусственно приведён к классической европейской системе грамматики, где классы частей речи достаточно строго разделены. В узбекском языке все же несколько иная, функционально взаимозаменяемая система: есть словесные основы, именные или глагольные, которые также взаимопревращаемы, и есть функциональные аффиксы, которые и придают в основном слову качество той или иной части речи, подпадающей под ту самую привычную грамматическую систему.
Иными словами, узбекский язык как система – язык почти тотальных метаморфоз, когда из определенных основ могут быть образованы почти все основные части речи. Имеет ли это отношение к адаптационной способности узбеков, воспринимая любые описательно-внешние, функциональные формы, будь то феодализм или социализм, коммунистическая власть или государственный национализм, оставаться при этом в кругу предзаданных или неких других первичных основ, корееспондирует ли система языка с системой общественного мышления, что при этом вытекает из чего, чего больше в этом: креативности или простой комбинаторики, когда все изменяющие элементы заданы также наперёд и остается лишь перебирать их, соединяя друг с другом? – всё это вопросы, возникающие на базе приведенных "ума холодных наблюдений и сердца горестных замет".

Но продолжим наше рассмотрение, перейдя теперь к системе счёта или к числительным узбекского языка. Она, как мы помним, также агглютинантна, т.е. для образования чисел больше десяти строго регулярно следует называть число десятков или сотен и прибавлять безо всяких взаимных изменений название той или иной единицы. Все принципы аффиксации, о которых говорилось выше, действительны и здесь. Что же касается того самого известного внимания к персоне, то и в числительных с одной стороны выделены в особую группу те, которые говорят о количестве персон:"birov, ikkov, uchchovlon" и т.п., и с другой стороны, как и с другими частями речи, с числительными соединяются персональные аффиксы:"ikkimiz, u’ntangiz" и т.п. Вообще, качественное различение, его важность для узбекского языка, проступает и в категории числительных; почти для всякого класса вещей или существ, как было показано в грамматической части, существует качественный определитель счёта: если это растения – то "besh tup u’rik", если люди – то "u’n nafar inson", если скот – то "yigirma bosh qoramol" и т.д. Ещё одно явление, связанное с узбекскими числительными может натолкнуть на некоторые размышления, а именно отсутствие аффикса множественности "-lar" при появлении числительных, количественно определяющих это множество. Иными словами, в рамках узбекского языка существует неопределенное множество "-lar" и определённое множество, оформляемое числительными, и они строго разделены. Дискретная система языка, напоминающая в системе аффиксации или в системе счёта принцип "шагового искателя" телефонной станции, очевиден и здесь. Возможно или то, или другое, но по отдельности, а не вместе.

В специфике узбекского глагола прежде всего бросается в глаза его фиксированное последнее место в структуре нормативного предложения. Помещаяя действие в конец сообщения, узбек тем самым как бы воспроизводит и на этом, синтактическом уровне вышеуказанную закономерность, когда целое высказывание исполняется смысла лишь по завершении. Как и в немецком или персидском языке из индоевропейской группы, в узбекском языке можно сочинить сколь угодно долгое предложение, до достижения конца которого не будет понятно – чем же завершится предложение: подтверждением, отрицанием, вопросом, призывом, в каком времени и в каком модусе. В этом смысле, есть некая предзаданность этого способа мышления, т.е. уже приступая к высказыванию, человек должен представлять чем, каким действием и в каком модусе закончится действие, а не полагаться на то, что слова его куда-нибудь да и вынесут. Делать гносеологические выводы из этого положения – дело интересующихся проблемами психолингвистики, нам же важно повторение одного и того же принципа на многих уровнях языка, что разумеется, формирует и формируется определенным способом мышления.
Что до комбинаторной способности узбекского языка, о которой было сказано довольно много и прежде, то вот маленький опыт, позволяющий увидеть эту способность воочию. Выдающийся узбекский учёный-гуманитарий Абдурауф Фитрат (1886-1938) как-то писал о том, что из одного слова "bilmoq" ("знать") можно составить 99(!) родственных слов. Но повторив этот опыт до конца с глаголом "urmoq" ("бить"), я получил вот какие ошеломляющие результаты.

1) Залог (только посредством первичных залоговых форм можно образовать более 30 различных форм разной степени употребительности).

ur – бей
urish – дерись
urishish – дерись вместе
urin – будь побит
uril – ударься
urgiz – заставь ударить
urit – дай побить
urdir – позволь ударить к-л
urishtir – дай соудариться
urishishtir – совместно дай соудариться, помоги соудариться
urintir – дай побиться, помучиться
uriltir – дай стукнуться
urilgiz – заставь стукнуться
urinish – постарайся/побейся совместно
urilish – ударься совместно
urgizish – совместно дай ударить
uritish – совместно заставь ударить
urdirish – помоги удариться
urinishish – совместно постарайся/побейся
urilishish – совместно будь побитым
urgizishish – совместно дай быть побитым
urdirishish – совместно заставь побить
urdiril – будь побитым по чьему-то повелению
urdirilish – совместно будь побитым по ч-л повелению
uriltirish – совместно побейся по ч-л велению
urintirish – совместно заставь к-л побиться/помучиться
urdirtirilish – совместно будь заставлен кем-либо быть побитым
urdirinish – совместно помоги к-л заставит к-л побиться/помучиться
urintirilish – совместно с к-л будь заставлен побиться/помучиться
urishtirish – совместно с к-л заставь драться/биться
urishtirgiz – заставь к-л подраться/побиться
urishtirilish – будь заставлен к-л подраться/побиться
urgizil – будь к-л заставленным быть побитым
urgizilish – будь совместно заставленным к-л быть побитым
urgizilishish – помоги быть совместно с кем-то быть заставленным побитым urishtirgizish – помоги совместно заставить к-л драться/биться и т.д.

От каждой из вышеприведённых форм путём прибавления аффиксов -moq, -ish, -uv, являющихся аффиксами инфинитивности образуется ещё более 100 форм, мы же для экономии места дальнейшие примеры будем приводить лишь для самой первой формы "ur": urmoq, urish, uruv.
Поскольку вышеприведенные формы наряду с основами, от которых образуются все остальные формы, являются и повелительным наклонением для второго лица единственного числа, то прибавлением к ним аффиксов -ing, -ingiz, -g/il, -г/ur, -сin:

uring – бейте
uringiz – бейте
urgil – бей же
urgur – да ударящий
ursin – пусть ударит,

можно образовать ещё около 200 положительных форм. К каждой из последних форм можно прибавить аффикс множественности -lar: (urinгlar, uringizlar, urgurlar, ursinlar). Если брать в расчёт то, что из каждой из приведенных залоговых форм и форм повелительного наклонения можно образовать отрицательные формы (urma, urmamoq, urmaслик, urmang/lar, urmangiz/lar, urmaгil, urmagur/lar, urmasin/lar), то количество возможных форм умножается почти вдвое и составляет в наименьшем случае порядка полутора тысяч слов.

2) Время – от первичных 30 с лишним основ могут быть образованы следующие временные формы, которые мы всё для той же экономии места и времени приведём лишь для основы "ur" и лишь для первого лица:

urаman
uryapman
urayotir
urmoqdaman
urdim
urganman
urmishman
urgandirman
urganim
urgan
urаdiganman
urаrman
urgayman
urajakman
urgumdirman
urgan edim /ekanman/emishman
urgandim
urgan edi/ekan/emish
urib edim/ekanman/emishman
urar edim/ekanman/emishman
urayotgan edim/ekanman/emishman
urmoqda edim/ekanman/emishman
urgay edim/ekanman/emishman
urаdigan edim/ekanman/emishman
urajak edim/ekanman/emishman
urmish edim/ekanman/emishman
uruvchi edim/ekanman/emishman
urgur edim/ekanman/emishman

и т.д., что в сумме даёт более 1500 форм, а учитывая изменение по 5 остальным личным формам – более 9000 форм. Поскольку каждая из этих форм имеет свою отрицательнуя форму, то в итоге вместе с предыдущими залоговыми изменениями количество слов, образованных от основы "ur" достигает около 20 тысяч.
Но и это ещё не всё. Ведь наряду с повелительным наклонением, рассмотренным нами в залоговых формах, есть ещё условное наклонение:

ursam
uryapsam
urayotirsam
urmoqda esam
urdi esam
urgan esam
urmish esam
urar esam
urgan edim eса

и т.д. – всего в наименьшем случае с учётом 5 других личных и 6 отрицательных форм не менее 15000 комбинаций. Прибавим к этому более 250 форм желательного наклонения: uray, urayin, urgin, uraylik, которая уже кажется капелькой в 35-тысячном море слов, образованных от единственной основы "ur". Напомним при этом о целом корпусе такой грамматической категории как аспект глагола и модальности, которые обозначают возможность или невозможность совершения почти всех вышеперечисленных действий:

urа olаman
urа olmayman
urа oldim
urа olmadim
urа olsam
urа olmasam и т.д. и т.п.,

а также все два десятка сложных глаголов: urа beraman, urib olaman, urib chiqaman, uribginа u’taman, urgach boraman, urgani boshlayman... которые являются не произвольными соединениями, а семантически едиными словосочетаниями, относящимися и характеризующими именно это действие urmoq. Использовав возможные комбинации, в том числе и отрицательные, мы получим многим более полумиллиона (!) различных форм, означающих всевозможнейшие оттенки этого действия, происходящего из единой основы "ur" – "бей". Всякий, кто пожелает удостовериться в этом, может перемножить деепричастные формы:

ura
urib
uribroq
uriboq
uribgina
urgach
urgani
urgali
urguncha
urgancha
urmasdan

со вспомогательными глаголами, образующими сложные глаголы: olmoq, bermoq, qolmoq, bu’lmoq, chiqmoq, yubormoq, qu’ymoq, tashlamoq, bormoq, yurmoq, u’tmoq, u’tirmoq, turmoq, kelmoq, ketmoq, ku’rmoq, bilmoq, yozmoq, boshlamoq... и провести по всем вышеизложенным грамматическим формам, включая и отрицательные.
Разумеется, мысленный опыт, произведённый нами, во многом схематичен и приблизителен в сторону уменьшения, но даже если учесть, что многие из приведённых форм быть может редкоупотребимы, малоупотребительны или же вовсе неупотребительны, тем все они теоретически возможны.
Говоря об аффиксации глаголов, следует отметить что достоин внимания и вопрос о порядке следования глагольной аффиксации. Как и в случае с классом имён, порядок аффиксации теми или иными качественными показателями достаточно регулярен, – так, в случае "полной нагруженности" глагола всеми специфицирующими аффиксами порядок их следования таков: основа глагола – залоговый показатель – показатель наклонения или модуса – временной показатель – показатель лица вместе с числом – аффикс вопросительности, или если свести этот порядок к качественному, то прежде всего называется само действие, затем характер связи действия с субъектом, характер отношения действия к реальности, время совершения действия и лицо, которое его совершает. Опять тот же самый вопрос: есть ли в этом порядке некая иерархия описания действия? Трудный вопрос, ведь с одной стороны, если предположить большую значимость для узбекского языка конечных элементов структуры, акцентацию именно на них, то с другой стороны сама основа, без которой все остальное не имеет никакого смысла, равно как и невозможность манкирования каким-либо из элементов этого порядка, говорят о значении и предшествующих элементов структуры. В этом смысле опять же лучше говорить о обоюдонаправленной системе, а не об иерархии этой структуры.
Трудно сказать, важнее ли для узбека то обстоятельство, кто выполняет действие другого обстоятельства – когда выполняется действие, или в какой реальности, как оно выполняется, но одно обстоятельство достаточно очевидно: описание действия идет от общего ко всё большей его конкретизации.
Говоря о временах узбекского глагола, прежде всего легко заметить явное превалирование всевозможнейших оттенков прошедшего времени над формами настоящего и особенно будущего времени. Прошедшие времена, что называется, "смакуются" на различный манер: тут и исполненное действие, и действие, постоянно исполняемое, и действие, имевшее место в прошлом, но известное с чужих слов и т.д и т.п. что же касается плана настоящего и будущего, то для узбеков они зачастую сливаются воедино, чистые будущие времена почти не употребляются в языке, а к примеру, время на аффикс -ar (оlar, borar), которое в других тюркских языках отчётливо сохраняют черты будущего, у узбеков приобрело черты предположительности, неуверенности, вероятности, гипотетичности. Иными словами, узбекский язык обращён своим взглядом более в прошлое, нежели в будущее. Если вспомнить, что действие, как таковое, в структуре узбекского предложения предзадано, то в итоге получается, говоря ненаучными словами, достаточно фаталистическая система представлений, когда двигаясь вперёд к заранее определенному пункту, ты обращаешь свой взгляд, тем не менее, назад, как человек, едущий на задней площадке трамвая.
Из других особенностей узбекского глагола, указывающих на некоторые специфические черты узбекского способа мышления, можно указать на выделение в отдельную речевую категорию аспекта возможности-невозможности выполнения действия, т.е. и в этом узбеки показывают себя достаточно реалистически и наперёд мыслящим этносом.
Далее интересно и то обстоятельство, что желательное наклонение в некоторых формах пересекается с повелительным наклонением, т.е. желание и повеление по существу оказываются одним и тем же. В отличие от французского употребления условного наклонения, узбекское условное наклонение пронизывает все имеющиеся времена, равно как и модус чужесловности, чужесказовости (eса, ekan/emish), и в этом смысле в логике узбекского мышления модальности бытия (реальное/ирреальное) – равноценны по отношению к категории времени. Однако откуда и куда направлен вектор этого отношения: то ли время одинаково значимо для всех видов реальности и ирреальности – от бытийной и до словесной, или же все формы реальности/ирреальности и придают смысл времени – этот вопрос, что называется, на выбор.

В глагольной группе узбекского языка весьма интересно и отлично от других языков место и значение деепричастий. Наряду с обычным, к примеру, для русского, английского или французского употребления деепричастия, которое сообщает о независимом, но одновременном с основным действии: "читая эти строки, он думал о другом...", в узбекском языке чрезвычайно распространены единые деепричастно-глагольные комплексы (ola turib, ku’ra soldim, tashlay olmadi и т.п.), которые уже не мыслятся как два одновременных и самостоятельных действия, а представляют собой одно действие, в котором определяющую роль играет деепричастие, тогда как глагол придает этому комплексу тот или иной оттенок. Как может быть истолкован этот феномен языка, когда в подобные цепи могут объединяться враз несколько действий? С одной стороны это свидетельствует как будто бы о чрезвычайной внимательности к дифферинциации различных действий, степени и качества их исполнения и т.п., но с другой стороны, при сравнении с другими языками, можно заметить, что зачастую глаголы в подобных сочетаниях играют ту же роль, что и наречия в других языках, т.е. даже глаголы становятся определениями различных оттенков других действий, или, иными словами, даже действие становится в этом случае лишь описанием другого действия. Уравновешенность этих достаточно противоречивых тенденций также способна прояснить некоторые черты узбекского менталитета.
Конечно же, при случае, следовало бы рассматривать всякое специфическое в языке, как отправную точку к рассуждениям о специфике национального сознания; к примеру, только тот факт, что сложные глагольные образования с основным глаголом "olmoq" ("брать") или "bilmoq" ("знать") – "yoza olmoq, u’qiy bilmoq" и т.п. означают возможность совершения того или иного любого действия, и даже образуют самостоятельную грамматическую категорию – аспект возможности/невозможности, охватывающий все глаголы узбекского языка, этот самый факт, что "мочь" других языков обозначается в узбекском через "брать" или "знать", уже может послужить толчком к некоторым выводам, созвучным завоевательной истории тюркских народов. Но подобных языковых особенностей столь много, что вместо главы, в таком случае, нам пришлось бы писать новую книгу.
Именно поэтому мы вынуждены останавливаться лишь на наиболее заметных языковых особенностях, как например, сочетание в узбекском языке всех временных причастных (перфектных) форм лишь с глаголом бытийности "emoq", при отсутствии формы со вспомогательным глаголом обладания (фр."avoir", англ. "to have", нем. "haben"). Категория бытия оказывается в узбекском причастии более всеобъемлющей и не переходит в категорию обладания в этом случае, равно как и не подменяется ею. То есть, "быть" для узбека никогда не равноценно с "иметь".

Сократ Шаркиев

Логика грамматики

Известен ряд средневековых споров по поводу того переводимы ли языки. До последнего времени в Великой отечественной философии к ним снисходительно применялся термин: схоластика, заведомо уничижительного оттенка. Между тем именно эти споры, равно как и парадоксы Зенона или же антиномии Канта – всегда являются оселком философии, о который оттачивает себя философская мысль любой современности. Я хочу порассуждать лишь об одном знаменитом споре, и может быть не столько в роли рефери, сколько быть может подбросить несколько новых сучьев в подотлевший костёр.
Этот спор приключился между Абу Бишром Матта и Абу Саидом аль Сирафи – средневековыми арабскими мыслителями. Тезис Матта был прост: Логика есть инструмент для различения изречённой мысли от неизречённого. И другой: Для всех наций дважды два есть четыре. Аль Сирафи же противопоставил этому большую сложность, как бы мы сказали сегодня, дискурса, обусловливая использование речи и логики грамматикой, звуками или фонетикой, правильностью выражений, правильностью флексий, повествованием, вопросом, восклицанием, просьбой, воззванием и т.п. и т.п., то есть всем тем, что и есть язык, который по его выражению принадлежит к определённому региону категориями подобия и схожести. Чуть упростив его мысль, можно сказать, что логика не универсальна, а зависима от того или иного языка, плюс она не покрывает тот или иной язык целиком. являясь лишь частью дискурса.

Я думаю, этих упрощённых тезисов достаточно, чтобы не только нащупать предмет спора, но и оживить в своей памяти саму тематику и вспомнить быть может множество других споров в других философских традициях на тот же самый предмет и оттенить эту схему огромным числом философских нюансов. Вот и весь контекст моих дальнейших рассуждений и дальше я чувствую себя вольным рассуждать о том, о чём я замыслил рассуждать.

1.