Единственная девушка в лесу 5 страница

— Спасибо, — сказала я Джеффу, держа в руках «Роман». — Я обменяю его на книгу Фленнери О’Коннор, если хотите. Это потрясающая книга, — я едва удержалась от упоминания о том, что мне придется сжечь ее сегодня же вечером в лесу, если он откажется.

— С удовольствием, — ответил он, посмеиваясь. — Но думаю, что в этой сделке я останусь в выигрыше.

После обеда Кристин отвезла меня на станцию егерей в Квинси, но когда мы туда добрались, оказалось, что егерь, с которым я разговаривала, похоже, очень смутно представлял себе МТХ. Он не был на тропе в этом году, сказал он мне, потому что она до сих пор завалена снегом. И очень удивился, когда узнал, что я по ней шла. Я вернулась к машине Кристин и принялась изучать путеводитель, чтобы сориентироваться. Единственным местом, где разумно было вернуться на МТХ, оставалось пересечение его с дорогой в 22,5 километра к западу от того места, где мы стояли.

— Кажется, вот эти девочки могут что-то об этом знать, — заметила Кристин. Она махнула рукой вперед, в сторону парковки возле заправочной станции, где рядом с мини-автобусом стояли две молодые женщины, а на борту их машины было выведено краской название палаточного городка.

Я представилась им, а спустя пару минут уже обнимала на прощание Кристин и забиралась в кузов их машины. Девушки оказались студентками колледжа, которые работали в летнем лагере. Они собирались проехать прямо мимо того места, где МТХ пересекался с дорогой. Они сказали, что с удовольствием отвезут меня туда, если только я готова подождать, пока они закончат все свои дела. Я уселась в тени их машины на парковке, читая «Роман», пока они отоваривались в продуктовом магазине. Было знойно и влажно — настоящее лето, не такое, каким оно было в снегах еще сегодня утром. Читая, я настолько остро ощущала присутствие мамы и настолько глубоко ее отсутствие, что мне трудно было сосредоточиться на словах. И зачем я только высмеивала ее любовь к Миченеру?

Дело в том, что я тоже любила Миченера: когда мне было пятнадцать, я прочла «Дрифтеров» четыре раза. Одним из худших последствий потери матери именно в этом возрасте было то, что у меня осталось слишком много поводов для сожалений. Мелочей, которые безжалостно жалили меня сейчас. Все те моменты, когда я выказывала презрение к ее доброте, закатывая глаза или отшатываясь в ответ на ее прикосновения. Тот случай, когда я сказала ей: «Разве тебя не удивляет то, насколько я искушеннее в свой 21 год, чем ты была в том же возрасте?» Теперь при мысли о тогдашнем юношеском недостатке смирения меня тошнило. Я была высокомерной, заносчивой кретинкой — и в разгар всего этого моя мама умерла. Да, я была любящей дочерью, да, я заботилась о ней, когда это было важно, но я могла бы стараться лучше. Я могла бы быть той, кем умоляла назвать меня: лучшей дочерью в мире.

Читая, я настолько остро ощущала присутствие мамы и настолько глубоко ее отсутствие, что мне трудно было сосредоточиться на словах.

Я захлопнула книгу и сидела, почти парализованная сожалениями, пока девушки не появились снова, катя перед собой тележку. Мы вместе загрузили их сумки в кузов. Они были на четыре или пять лет моложе меня, волосы и лица — сияющие и чистые. Обе были одеты в спортивные шорты и маечки на лямках, а их щиколотки и запястья украшали цветные косички из сплетенных ниток пряжи.

— Знаешь, мы тут разговаривали о тебе… Это так опасно — идти по горам одной, — сказала одна из них, когда мы покончили с погрузкой.

— А что об этом думают твои родители? — поинтересовалась другая.

— Ничего не думают. Я имею в виду… у меня нет родителей. Моя мама умерла, а папы у меня нет — точнее, теоретически он у меня есть, но только не в моей жизни. — Я забралась в мини-вэн и принялась заталкивать «Роман» в утробу Монстра, чтобы не видеть растерянность и неловкость, омрачившие их солнечные лица.

— Ого, — протянула одна из них.

— Да уж, — поддакнула вторая.

— В этом есть и одна положительная сторона. Я свободна. Могу заниматься, чем хочу.

— Ага, — сказала та, которая в первый раз протянула «ого».

— Ого, — пропела та, которая в прошлый раз сказала «да уж».

Они забрались на передние сиденья, и мы тронулись с места. Я смотрела в окно, на проносящиеся мимо высокие деревья, и думала об Эдди. Я чувствовала себя немного виноватой, что не упомянула о нем, когда девушки расспрашивали о моих родителях. Он стал для меня просто старым знакомым. Я все еще любила его — как полюбила сразу же, с первого взгляда, когда увидела, когда мне было десять лет. Он был не похож ни на одного из мужчин, с которыми встречалась моя мать после развода с отцом. Большинства из них хватало всего на пару недель; каждого, как я быстро поняла, отпугивал тот факт, что связаться с моей матерью означало одновременно связаться и со мной, Карен и Лейфом. Но Эдди полюбил нас, всех четверых, с самого начала. В то время он работал на фабрике, выпускавшей автозапчасти, хотя по профессии был плотником. У него были мягкие голубые глаза, острый германский нос, каштановые волосы, которые он убирал в конский хвост, спускавшийся до середины спины.

В тот первый вечер, когда мы познакомились, он пришел ужинать к нам в Три-Лофт — многоквартирный дом, в котором мы жили. Это был уже третий многоквартирный дом, который мы сменили после развода родителей. Все эти «меблирашки» были расположены на расстоянии не больше километра друг от друга в Часке, городке примерно в часе езды от Миннеаполиса. Мы переезжали каждый раз, когда маме удавалось найти квартиру подешевле. Когда Эдди пришел, мама еще готовила ужин, и он принялся играть с Карен, Лейфом и мной на небольшом островке газона перед нашим домом. Он гонялся за нами, ловил, поднимал на вытянутых руках в воздух и встряхивал, говоря, что сейчас посмотрит, не вылетят ли из наших карманов какие-нибудь монетки. Если они вылетали, он подхватывал их с земли и убегал, а мы бежали за ним, вопя от той особенной радости, которой были лишены всю жизнь, потому что нас никогда не любил ни один мужчина. Он щекотал нас и наблюдал, как мы проделывали танцевальные па и крутили «колесо». Он учил нас замысловатым песенкам и сложным фокусам с руками. Он «крал» наши носы и уши, а потом показывал их нам, просовывая кончик большого пальца между остальными, а потом, пока мы хохотали, «возвращал» их обратно. К тому времени как мать позвала нас за стол, я была настолько очарована им, что совершенно расхотела есть.

В нашей квартире не было столовой. Там были две спальни, одна ванная, а также гостиная с маленькой нишей в углу, где разместились рабочий кухонный столик, плита, холодильник и пара шкафчиков. В центре комнаты стоял большой круглый деревянный стол, чьи ножки были подпилены так, что в высоту он был только по колено. Мама купила его за десять долларов у людей, которые жили в этой квартире до нас. Чтобы пообедать или поужинать, мы садились на пол вокруг этого стола. Мы говорили, что мы — китайцы, не зная, что на самом деле это японцы едят, сидя за низкими столиками на полу. В Три-Лофт не разрешалось иметь домашних животных, но мы все равно их завели — собаку по кличке Киззи и канарейку Канари, которая летала на свободе по всей квартире.

Наша канарейка — точнее, кенар — была воспитанной птицей. Гадил он исключительно на квадрат газетной бумаги, постеленной в кошачий лоток, стоявший в углу. Научила его так поступать моя мать, или он делал это по собственной воле — не знаю. Через несколько минут после того, как все мы уселись на пол вокруг стола, Канари приземлился на голову Эдди. Обычно, проделав такой фокус, он задерживался на голове у человека всего мгновение, а потом улетал, но у Эдди на голове Канари так и остался. Мы захихикали. Эдди повернулся к нам и, делая вид, что ничего не замечает, спросил, над чем это мы так смеемся.

— У тебя на голове канарейка, — поведали мы ему.

— Что?! — переспросил он, оглядывая комнату в притворном удивлении.

— У тебя канарейка на голове! — завопили мы.

— Где? — удивился он.

— На голове! На голове у тебя канарейка! — кричали мы, от восторга едва не впадая в истерику.

Да, на голове у него была канарейка — и чудесным образом оставалась там весь ужин, да и потом тоже, засыпая, просыпаясь, устраивая себе гнездышко.

Вот такой он был, Эдди.

По крайней мере, был таким, пока мама не умерла. Ее болезнь поначалу сблизила нас сильнее, чем когда-либо прежде. Мы стали товарищами за те недели, пока она болела — выступали в больнице единым фронтом, советовались друг с другом по поводу медицинских решений, рыдали вместе, когда поняли, что конец близок, вместе ходили на встречу с директором похоронного бюро, когда она умерла. Но вскоре после этого Эдди отстранился от меня, брата и сестры. Он вел себя так, будто был нашим другом, а не отцом. Довольно быстро влюбился в другую женщину, и вскоре она уже въехала в наш дом вместе со своими детьми. К тому времени как приблизилась первая годовщина смерти матери, я, Карен и Лейф, в сущности, оказались предоставленными самим себе. Большую часть вещей матери я упаковала в коробки и сдала на хранение. Эдди говорил, что любит нас, но жизнь продолжается. Он по-прежнему наш отец, утверждал он, но не делал ничего, чтобы продемонстрировать это. Я бунтовала, но в конечном счете у меня не осталось никакого выбора, кроме как принять то, чем стала моя семья — она перестала быть семьей.

Молока из камня не выжмешь, часто говорила мама.

К тому времени как подвозившие меня девушки притормозили у обочины узкого шоссе, солнце почти скрылось из виду за высокими деревьями, обступавшими дорогу. Я поблагодарила их и огляделась, пока они отъезжали прочь. Я стояла рядом со знаком лесничества, на котором было написано «Палаточный городок „Уайт Хорс“». МТХ находится сразу за ним, сказали мне девушки, пока я выбиралась из их машины. Я не удосужилась взглянуть на карту, пока мы ехали. После многих дней постоянной бдительности я устала бесконечно сверяться с путеводителем. Я просто наслаждалась поездкой, убаюканная уверенностью этих молодых девушек в том, что они знают, куда едут. Они сказали, что, миновав лагерь, я могу пройти по коротенькой тропке, которая приведет меня прямо на МТХ. Идя по мощеным дорожкам палаточного городка, я перечитывала новые страницы, выдранные из путеводителя, силясь разглядеть слова в меркнущем свете. Мое сердце подпрыгнуло от облегчения, когда я добрела до слов «палаточный городок „Уайт Хорс“», а потом упало, когда я стала читать дальше и сообразила, что от того места, где я стою, до МТХ еще три километра. Слова «сразу за городком» для девушек на колесах означали совсем не то же самое, что для меня.

Я огляделась, цепляя взглядом водяные колонки, ряд бурых туалетных кабинок и большой знак, который объяснял, что следует положить плату за место для ночлега в конверт, который затем нужно сунуть в прорезь деревянного ящика. Не считая пары машин и нескольких редких палаток, городок был пугающе пуст. Я прошлась по одной мощеной петле, гадая, что делать. У меня не осталось денег, чтобы заплатить за место, но было слишком темно, чтобы идти в лес. Я дошла до той площадки, которая находилась на самом краю палаточного городка, дальше всего от знака, объяснявшего, как заплатить за место. Да кто меня вообще здесь увидит?

Я поставила палатку, приготовила и съела свой ужин в роскошном одиночестве на столе для пикников, пописала в полном комфорте в туалетной кабинке, а потом забралась в палатку и раскрыла «Роман». Я успела прочесть страницы три, когда мою палатку затопил поток света. Я расстегнула входную молнию и выглянула наружу, где меня встретила пожилая пара, стоявшая передо мной в ослепительном свете фар грузовичка.

— Здравствуйте, — проговорила я осторожно.

— Вы обязаны заплатить за это место! — рявкнула вместо ответа женщина.

— Я должна заплатить? — проговорила я с наигранным недоумением. — Я думала, что платить должны только те, кто приехал на машине. А я иду пешком. У меня с собой только рюкзак. — Супруги слушали меня в молчании, на их морщинистых лицах застыло раздражение. — Да я сразу уйду утром! Самое позднее, часов в шесть.

— Если вы собираетесь оставаться здесь, вы должны заплатить, — повторила женщина.

— Двенадцать долларов за ночь, — добавил мужчина.

— Дело в том… — начала я, — так получилось, что у меня с собой нет наличных. Я совершаю большой переход. Я иду по Маршруту Тихоокеанского хребта — МТХ, знаете его? — и там в горах везде снег… это рекордно снежный год… и, в общем, я сошла с маршрута и не планировала оказаться здесь, потому что девушки, которые меня подвозили, случайно высадили меня не в том месте, и…

— Ничто из этого не изменяет того факта, что вы обязаны заплатить, юная леди! — проорал мужчина с удивительной силой, и его голос заставил меня замолчать, как рев гигантского рога, раздавшийся в тумане.

— Если вы не можете заплатить, вы должны собраться и уйти отсюда, — сказала женщина. Она была одета в толстовку, на груди которой был рисунок: два маленьких енота с хитрыми ужимками выглядывали из дупла в дереве.

— Но ведь здесь вообще никого нет! И сейчас середина ночи! Что плохого будет в том, что я просто…

— Таковы правила! — рявкнул мужчина. Он отвернулся и полез в грузовик, сочтя, что разговаривать со мной больше не о чем.

— Прошу прощения, мисс, но мы — хозяева этого лагеря, и заставлять всех придерживаться правил — это и есть наша работа, — сказала женщина. На какое-то мгновение ее лицо смягчилось, но потом она поджала губы и добавила: — Нам очень не хотелось бы звонить в полицию.

Я опустила глаза и заговорила, обращаясь к ее енотам.

— Я просто… я просто поверить не могу, вам же от этого никакого вреда! Я имею в виду, ведь никто бы даже не воспользовался эти местом, если б меня здесь не было, — проговорила я тихо, в последний раз пытаясь воззвать к ее чувствам, как женщина к женщине.

— Мы и не говорим, что вы должны уходить! — прикрикнула она, будто бранила собаку, заставляя ее замолчать. — Мы говорим, что вы должны заплатить.

— Но я не могу.

— Сразу за душевыми начинается тропа к МТХ, — сказала женщина, указывая себе за спину. — Или можете пройти по обочине, около полутора километров или вроде того вверх по шоссе. Думаю, дорога будет попрямее, чем тропа. Мы посветим вам фарами, пока вы собираетесь, — сказала она и забралась в грузовик к мужу, и теперь их лица за ярким светом фар стали для меня невидимы.

Ошеломленная, я повернулась к своей палатке. До сих пор все, кто встречался на моем пути, проявляли ко мне только доброту. Я забралась в палатку, трясущимися руками нацепила на голову фонарь и принялась запихивать все, что распаковала, обратно в рюкзак, без обычного тщания и заботы, не обращая внимания, что и куда кладу. Я понятия не имела, что мне теперь делать. К этому времени уже полностью стемнело, и на небо выплыл месяц. Единственной вещью, которая была страшнее, чем мысль о том, что мне придется идти в темноте по незнакомой тропе, была мысль о том, что придется идти в темноте по неизвестной дороге. Я надела на плечи Монстра и махнула рукой паре в грузовике, не зная, помахали ли они мне в ответ.

Я шла вперед, держа налобный фонарик в руке. Он едва освещал мне дорогу: батарейки садились. Я дошла по мощеной дорожке до душевых и увидела за ними уходящую прочь тропу, о которой упоминала женщина. Сделала несколько неуверенных шагов по ней. Я уже привыкла чувствовать себя в безопасности в лесах, даже по ночам. Но идти по лесу в темноте — это совершенно другое дело, потому что я ничего не видела. Я могла столкнуться с ночными животными или споткнуться о корень. Я могла пропустить поворот и забрести туда, куда совершенно не собиралась. Я шла медленно, нервно, как в самый первый день моего похода, когда была готова к тому, что гремучая змея может наброситься на меня в любую секунду.

Через некоторое время я стала чуть яснее различать очертания окружающей местности. Я находилась в лесу из высоких сосен и елей, их прямые, лишенные ветвей стволы заканчивались наверху надо мной густыми кронами. Я слышала, как слева от меня журчит ручей, и ощущала, как мягкое одеяло сухих хвойных иголок потрескивает под моими ботинками. Я шла с такой сосредоточенностью, как никогда прежде, и из-за этого чувствовала тропу и собственное тело острее, будто шла босая и нагая. Вспомнила, как я была ребенком и училась ездить верхом. Мама учила меня ездить на своей лошади, Леди: я сидела в седле, а она стояла, держа длинную корду, прикрепленную к уздечке. Поначалу я вцеплялась руками в гриву Леди, пугаясь, даже когда она шла шагом, но потом расслабилась, и мама уговорила меня закрыть глаза, чтобы я могла почувствовать, как лошадь движется подо мной и как мое тело движется вместе с лошадью. Позднее я проделывала то же самое, широко расставив руки в стороны, двигаясь по кругу, и снова по кругу, и тело мое подчинялось движениям Леди.

Я шла по тропе еще минут двадцать, пока не добралась до места, где деревья расступались в стороны. Сняла рюкзак и опустилась на четвереньки, с помощью фонаря исследуя место, которое показалось мне удачным пятачком для ночлега. Поставила палатку, забралась внутрь, залезла в спальный мешок и застегнула молнию, хотя сейчас не чувствовала совершенно никакой усталости, взбудораженная своим изгнанием и ночным переходом.

Раскрыла было «Роман», но мой фонарик мигал и гас, так что я выключила его и продолжала лежать в темноте. Я обняла саму себя, положив ладони на предплечья. Под пальцами правой руки чувствовалась татуировка; очертания лошадки были еще выпуклыми, их еще можно было нащупать. Женщина, которая мне ее набивала, сказала, что кожа на этом месте будет припухшей несколько недель, но она оставалась такой и после нескольких месяцев, словно лошадь была вырезана на моей коже, а не наколота. И это была не просто абстрактная лошадь. Это была Леди — та самая лошадка, которую мама имела в виду, спрашивая у врача в клинике Мейо, сможет ли она ездить верхом, после того как он сказал ей, что она умрет. По-настоящему ее звали не Леди — так мы ее называли только между собой. Это была породистая американская седловая лошадь, и ее официальное имя сияло во всей величественной красе в сертификате Ассоциации коневодов, который к ней прилагался: Стоунволлз Хайленд Нэнси, отпрыск жеребца Стоунволл Сенсейшен и кобылы Мэкс Голден Куин. Моя мама ухитрилась, вопреки всякому здравому смыслу, купить Леди в ту ужасную зиму, когда они с нашим отцом окончательно расстались. Она познакомилась с одной супружеской парой в ресторане, где в то время работала официанткой. Те люди хотели продать свою чистокровную двенадцатилетнюю кобылу задешево; и хотя мама не могла позволить себе даже недорогую лошадь, она все же поехала посмотреть на нее — и договорилась с пожилыми супругами, что выплатит им триста долларов в течение шести месяцев. А потом договорилась еще с одними знакомыми, у которых была конюшня неподалеку, что они поставят у себя Леди, а она взамен будет на них работать.

— От нее просто дух захватывает, — говорила мама всякий раз, описывая Леди, и это действительно было так. Больше шестнадцати ладоней в холке, высокая, длинноногая, высоко вскидывавшая ноги в галопе, элегантная, как королева. У нее была белая звездочка на лбу, но вся остальная шкура имела тот же рыжевато-каштановый оттенок, которым отливала шубка лиса, встреченного мною в заснеженных горах.

Когда мама купила ее, мне было шесть лет. Мы жили на первом этаже квартирного комплекса под названием Барбари-Нолл. Мама только что рассталась с отцом в последний раз. У нас едва хватало денег на жизнь, но мама не могла не заполучить эту лошадь. Я интуитивно понимала, хотя и была в то время совсем маленькой, что именно Леди спасла моей маме жизнь. Леди, которая дала ей возможность не только уйти от моего отца, но и продолжать держаться. Лошади были религией моей матери. Когда она была маленькой девочкой, ее заставляли надевать платье и ходить к мессе, а ей страстно хотелось проводить с лошадьми все воскресенье. Истории, которые она рассказывала мне о лошадях, были контрапунктом ко всем прочим историям о ее католическом воспитании. Она делала все, что было в ее силах, только бы ездить на них. Она чистила стойла и полировала сбрую, ворошила сено и сыпала солому, выполняла любую черную работу, какую только могла, чтобы ей позволяли маячить рядом с каким-нибудь стойлом и иногда ездить на чьей-нибудь лошади.

Моя мама ухитрилась, вопреки всякому здравому смыслу, купить лошадь Леди в ту ужасную зиму, когда они с нашим отцом окончательно расстались. Я интуитивно понимала, что именно Леди тогда спасла ее.

Образы ее ковбойской прошлой жизни являлись мне время от времени, пойманные в фотографически замершие мгновения, столь же ясные и осмысленные, как если бы я читала о них в книге. Поездки в ночное по захолустной глуши Нью-Мексико, в которые она отправлялась вместе с отцом. Безрассудно отважные родео-трюки, которые она отрабатывала и исполняла вместе со своими подругами. В шестнадцать лет она получила собственную лошадь — пегого жеребца с белой гривой по кличке Пэл, на котором она выступала на конных выставках и родео в Колорадо. Эти награды она хранила до самой смерти. Я упаковала их в коробку, которая теперь стояла в подвале у Лизы в Портленде. Желтая лента — за третье место в скачках с бочками. Розовая — пятое место за шаг, рысь, галоп. Зеленая — за артистизм и участие. И единственная голубая лента — за то, что она провела свою лошадь через все воротца по маршруту, перегороженному канавами с грязью и барьерами, мимо хохочущих клоунов и надрывающихся рожков, балансируя при этом яйцом в серебряной ложке в вытянутой руке дольше, чем могли все остальные.

В конюшне, где Леди поначалу жила, когда стала нашей, мама выполняла ту же работу, которой занималась, будучи девчонкой, — чистила стойла и засыпала сено, возила разные разности туда-сюда в тачке на колесах. Часто она брала с собой Карен, Лейфа и меня. Мы играли в амбаре, пока она выполняла свои обязанности. А после смотрели, как она ездит на Леди по кругу, снова и снова, и каждому из нас можно было по очереди проехаться, когда она заканчивала. К тому времени как мы перебрались на свою землю в Северной Миннесоте, у нас уже была вторая лошадь, мерин-полукровка по кличке Роджер, которого мама купила потому, что я влюбилась в него, а его владелец был готов отдать его почти даром. Мы отвезли обеих лошадей на север во взятом напрокат трейлере. Их пастбище составляло четверть от наших сорока акров.

Когда однажды в начале декабря, почти три года спустя после смерти матери, я нагрянула к Эдди в гости, меня потрясло то, как истощала и ослабела Леди. Ей был тогда почти тридцать один год, совсем старушка; и даже если бы ее можно было выходить, этим все равно некому было заняться. Эдди и его подруга делили свое время между домом, где я росла, и трейлером в маленьком городке — пригороде Городов-Близнецов. Две собаки, две кошки и четыре курицы, которые были у нас, когда мама умерла, либо умерли своей смертью, либо были отданы новым хозяевам. Оставались только две наши лошади, Роджер и Леди. Иногда, очень редко, о них заботился сосед, которого Эдди попросил кормить их.

Приехав в гости в том декабре, я завела с Эдди разговор о состоянии Леди. Поначалу он повел себя агрессивно, выговаривал мне, мол, он не знал, что лошади — это его проблема. У меня не было сил объяснять ему, почему именно он, оставшись вдовцом после смерти моей матери, нес ответственность за ее лошадей. Я говорила только о Леди, настаивая на том, чтобы мы составили какой-то план действий. Через некоторое время он сбавил тон, и мы договорились, что Леди придется прикончить. Она была старой и больной; она пугающе исхудала; свет в ее глазах потускнел. Я уже консультировалась с ветеринаром, сказала я Эдди. Ветеринар мог приехать к нам и усыпить Леди уколом. Или так, или нам придется самим ее пристрелить.

Эдди счел, что нам следует принять второе решение. Мы с ним оба были на мели. К тому же именно так прекращали мучения лошадей в течение многих поколений. Как ни странно, нам это казалось более гуманным выходом — то, что она умрет от рук людей, которых знала и которым доверяла, а не будет убита каким-то незнакомцем. Эдди сказал, что сделает это до того, как мы с Полом вернемся через несколько недель, чтобы встретить здесь Рождество. Это не стало бы семейным сборищем: мы с Полом рассчитывали остаться в доме вдвоем. А Эдди собирался провести Рождество дома у своей подруги вместе с ней и ее детьми. У Карен и Лейфа тоже были собственные планы — Лейф оставался в Сент-Поле вместе со своей подругой и ее родными, а Карен — с мужем, с которым она познакомилась и за которого вышла замуж буквально пару недель назад.

Я чувствовала себя совершенно больной, когда мы с Полом через несколько недель, в канун Рождества, сворачивали на дорожку, ведущую к дому. Снова и снова я пыталась себе представить, каково это будет — посмотреть на пастбище и увидеть там одного только Роджера. Но когда я выбралась из машины, Леди все еще была там, дрожавшая в своем загоне, и шкура свисала складками с ее исхудавшей, как скелет, фигуры. Даже смотреть на нее было больно. Морозы в тот год были жестокие, они побивали все рекорды и маячили в районе –25 градусов, а из-за сильных ветров казалось, что на улице еще холодней.

Я не стала звонить Эдди, не стала расспрашивать, почему он не выполнил свое обещание. Вместо этого я позвонила деду, отцу мамы, в Алабаму. Он всю свою жизнь был наездником и коннозаводчиком. Мы проговорили о Леди битый час. Он задавал мне один вопрос за другим, и к концу разговора твердо убедился, что настало время оборвать ее жизнь. Я сказала ему, что возьму на размышление ночь. На следующее утро телефон зазвонил почти сразу же после рассвета.

Это был дедушка, но он позвонил не для того, чтоб пожелать счастливого Рождества. Он звонил, чтобы побудить меня действовать немедленно. Позволить Леди умирать естественно — это жестоко и негуманно, настаивал он, и я понимала, что он прав. Я также понимала, что именно мне придется позаботиться о том, чтобы это было сделано. У меня не было денег, чтобы заплатить ветеринару, который мог приехать и сделать ей смертельную инъекцию, и даже если бы были, сомнительно, что он потащился бы к нам в Рождество. Дед в мельчайших подробностях объяснил мне, как застрелить лошадь. Когда я сказала ему, что при мысли об этом меня бросает в дрожь, он уверил, что именно так это и делалось с незапамятных времен. А еще меня беспокоило, что делать с телом Леди. Земля промерзла настолько глубоко, что похоронить ее было невозможно.

— Оставь ее так, — велел он. — Койоты ее утащат.

— Что, вот что мне делать?! — плача, кричала я Полу после того, как повесила трубку. Мы тогда этого не знали, но это было наше последнее совместное Рождество. Всего через пару месяцев я расскажу ему о своей неверности, и он съедет от меня. К тому времени как Рождество наступит снова, мы уже будем обсуждать развод.

— Делай то, что считаешь правильным, — сказал он в то рождественское утро. Мы сидели за кухонным столом — каждая его трещинка и бороздка были знакомы мне, и все же казалось, будто я так далеко от дома, что дальше и быть не может; одна, дрейфую на плавучей льдине.

— Я не знаю, что правильно, — сказала я, хотя на самом деле знала. Я совершенно точно знала, что должна сделать. То, что мне теперь так часто приходилось делать: выбирать менее ужасную из двух ужасных вещей. Но я не могла сделать этого без брата. Нам с Полом приходилось прежде стрелять — Лейф учил нас обоих предыдущей зимой, — но нам обоим не хватало ни уверенности, ни точности. Лейф не был страстным охотником, но он, по крайней мере, охотился достаточно часто, чтобы понимать, что делает. Когда я позвонила ему, он согласился приехать в тот же вечер.

Утром мы детально обсудили план действий. Я пересказала ему все, что говорил мне дедушка.

— Ладно, — ответил он. — Подготовь ее.

На улице вовсю сияло солнце, небо было похоже на голубой хрусталь. К одиннадцати утра потеплело — теперь стало «всего» –17. Мы натянули на себя всю имевшуюся теплую одежду, слой за слоем. Было настолько холодно, что кора деревьев лопалась, замерзая и взрываясь с громким треском, который я в эту ночь слышала, лежа в постели.

Надевая на Леди недоуздок, я шептала ей на ухо, говорила, как сильно люблю ее, потом вывела из загона. Пол захлопнул ворота позади нас, чтобы Роджер не мог пойти за ней. Я вела ее по ледяной корке наста, оборачиваясь, чтобы посмотреть на нее еще один, последний раз. Она до сих пор двигалась с невыразимой грацией и силой, шла длинным, величественным, красивым шагом, высоко поднимая ноги; тем самым, от которого у моей матери всегда перехватывало дыхание. Я подвела ее к березе, которую мы с Полом выбрали накануне днем, и привязала к стволу кордой. Дерево стояло на самом краю пастбища, сразу за ним сгущался лес, и это было достаточно далеко от дома, чтобы койоты, как я надеялась, не побоялись приблизиться и уволочь ее тело той же ночью. Я разговаривала с ней, проводила ладонями по ее каштановой шкуре, бормоча слова о любви и печали, умоляя ее простить и понять.

Когда я подняла глаза, брат стоял рядом с карабином в руках.

Пол взял меня за руку, и мы вместе, спотыкаясь, пошли, чтобы встать за спиной у Лейфа. Между нами и Леди было всего два метра. Теплое дыхание вылетало из ее ноздрей, как шелковистое облачко. Корка наста пару мгновений держала нас, а потом провалилась, и мы утонули в снегу по колени.

— Прямо между глаз, — сказала я Лейфу, еще раз повторяя те слова, которые сказал мне дед. Если мы так сделаем, обещал он, то убьем ее одним чистым выстрелом.

Лейф прицелился, встав на одно колено. Леди затанцевала на месте, царапая передними копытами лед, потом опустила голову и взглянула на нас. Я резко вдохнула, и в этот момент Лейф спустил курок. Пуля ударила Леди прямо между глаз, в середину ее белой звездочки, именно так, как мы и надеялись. Она дернулась так сильно, что кожаный недоуздок разорвался и упал с ее морды, и она встала, не двигаясь, глядя на нас с ошеломленным выражением.