ОБ УМНЫХ ДУРАКАХ И О МУДРЫХ ДЕТЯХ 1 страница

ПТИЦЫ НЕПЕРЕЛЁТНЫЕ

(рабочая версия)

 

…Отец мог оставить поэму сыну, чтобы тот её кончил, как мог оставить возделанную землю…

Г.К. Честертон

…Очень может быть, что ты, сын, не прочтёшь этих строк. Но прочтёт их другой человек. Я завещаю ему ПАМЯТЬ. Пусть знает тот человек, что эта книга – не обычная. И прочесть её сможет далеко не каждый…

«Письмо к сыну» В. Михайлов

 

Господи, благослови!

Затеял такое дело, однако робею. Робею перед белым листом. А ведь книгу писать следует без робости – подобно мальчонке-ватажнику, первым бултыхнувшемуся в студёную апрельскую воду. Его не так смелые товарищи ещё зябко мнутся у берега, съёжившись, прижав к цыплячьим грудкам худенькие руки в пупырышках гусиной кожи. Позже и они преодолеют себя, будут плескаться, но не испытают в полной мере восторга, явленного их лихому предводителю.

Америку ли открою, утверждая, что значимые поступки вершатся людьми дерзновенными. Такие шли на смерть или каторгу за убеждения, отказывались от житейских благ, бежали из городской толчеи в таёжную глушь. Во всём этом был некий посыл, а именно – жертвенность! Да, настоящая человеческая жизнь – это жертва, без которой она не завяжется в бутон, не распустится цветком, не даст плода.

Жертву тоже можно совершать по-разному. Кому потребно над собой усилие, кому необходима публика, зрители, а иные простецы живут жертвенно всю свою немудрящую жизнь. Про таких людей – «естественно жертвенных», хочу говорить. И нет другой моей писательской заслуги, кроме разве той, что взял себе за труд записать увиденное и отчасти осмысленное. И награда за этот труд мной уже сполна получена, в чём и расписываюсь: ведь я жил рядом с такими людьми, и в лучших проявлениях духа человеческого снова и снова обретал силы для дальнейшего своего существования, которые случалось подрастерять. Люди живут людьми – простая и мудрая поговорка.

Да, люди живут людьми! Причём, вот ведь как! – даже к доброму нередко приходишь через злое, вот и выходит: хорошо учат жизни – плохие люди! Ох, неблагодарная работа! – другие спасаются за их счёт, им же – вместо «спасибо» – дурная память. Получается, все мы что-то исполняем на этой земле: каждый – своё. Кому-то Богом попущено и поганые дела вершить.

Сразу намерен уточнить: те, о ком пишу, едва ли герои в традиционном, «фанфарном» понимании этого определения; вперемешку с ними обретаются иные, которых сегодня без обиняков можно было бы причислить к подлецам. Можно, с одной только важной оговоркой: сегодняшние подлецы – возможные завтра молодцы, они отнюдь не безнадёжны. Лучше будет сказать, что они до поры «больны подлостью»… И кто им врач? Судья – кто? Никто, как Бог! А горя в поднебесной достало на всех – на плохих, и на хороших, так же как и солнышка.

Свежее наблюдение из моей провинциальной жизни:

В ожидании автобуса вытряхнул мелочь из кармана, пересчитываю – не достаёт десяти копеек до стоимости билета; деньги-то другие имеются – тысяча, но кондуктора крупные купюры принимают неохотно. Себе под нос сетую на незадачу, а бомжеватого вида мужик, расположившийся по соседству на лавочке с бутылкой вина, спокойно и просто протягивает мне десять рублей. Минутой раньше я посмотрел в его сторону с неприязнью – мало что пьёт-курит, так ещё плюётся-мусорит, теперь же мне делается стыдно за свои поспешные выводы по внешнему признаку. Спрашиваю: «Как твоё святое имя?», желая загладить свою тайную вину – может на вечерней молитве вспомнить. … «Вовка», – отвечает!

А нынче день Похвалы Богородицы, пятая суббота Великого Поста. Именно на эту субботу, четыре года как, ушёл мой отец – Владимир. Достаю из кармана конфету, протягиваю мужику:

– На! – помяни тёзку. Отцу моему, Владимиру годины нынче!

Одновременно на автобусной остановке появляется другой мужик, знакомец (собутыльник) первого. Володя наливает приятелю стакан вина, с чувством произносит: «Давай, помянем хорошего человека!» Я, по идее, должен его поправить, сказать, что не следует вином православного человека поминать. Но… отчего-то молчу. У простеца Володи в глазах жажда добра, желание его совершить. Кто виноват, что он не знает, как правильно исполнить это добро?!

Из-за них я здесь! И, как вдруг оказалось: не столько, чтобы учить, а больше – самому многому научиться, понять. Народничество прошлых времен, хождение в народ нам подавалось, да и в значительной части, наверное, правильно, как рефлексирование бездельной интеллигенции. Удивительное дело! за демократию рьяно ратуют статусные горожане, от самого народа весьма далёкие, а в низах скорей увидишь весьма скептическое к ней отношение, как к очередной обдуриловке. Но, как ни то, это было живое движение душ – признание личной вины, желание её исправить. И во мне теперь совершается нечто, что описывать ещё затруднительнее, нежели красоты здешней, фрагментами доныне сохранившейся природы. Совсем недавно я был настроен много критичнее к окружающим людям; отчётливо видел их недостатки, имя которым – легион, и вдруг начинаю прозревать: существуют категории, важнее определяющие подлинно-человеческую суть, нежели отдельные слабости или даже пороки. Так местный священник – грубиян, нередко больно обижающий собственных прихожан, оказывается нежно любим ими. За что? – за ту самую свою глубинную суть, которая совершенно сокрыта от человека случайного, поверхностно судящего.

Вот о чём речь! И лишь обретя какой-никакой навык, чтоб отличать в людях главное, делаешься способен нелицемерно, ненатужно их полюбить. Здесь, в глубинке я тесно сошёлся с человеками – внешне «корявыми», но евангельски ближними. Мне предстоит с ними жить, бедовать, опекать, хоронить, читать за них Псалтырь; так и они не оставляют меня – ни в беде, ни в заботах. И им в голову не приходит как-то иначе устраивать свою данность, нежели избыть её здесь – под скатными кровлями родительских изб: оседло, не суетно, не притязательно. А кто-то приехал сюда, подобно мне, помыкавшись в суетной толчее – приехал, чтобы не уезжать уже никогда.

Оказывается, есть люди – или возраст? – а скорее состояние, когда человеку скушно (именно так! – скушно) жить для себя. И в этаком виде, как додумываю, Господь либо прибирает его к Себе, либо оставляет для Подвига здесь – на грешной нашей планете.

Насколько хорошей выйдет эта моя книга? – лишь бы без выдумки! Сколько вранья из «лучших побуждений» растиражировано – и плаксами, и бодрячками, ревнителями самопровозглашённых истин. Глядь, исходя из политических, а значит – суевременных симпатий, заклеймили не худших, возвеличили сомнительных, навыписывали опасных рецептов больной стране, которую толком не поняли – утверждали кривду за Правду на глиняные ноги. И такие их «лучшие» побуждения по факту обернулись для потомков смятением, охлаждением Веры, разочарованием, пьянством, унынием, уходом от реальности. Увы, отчего-то большинство снова и снова предпочитают правде враньё. Так ведь ложь уху приятней.

Но кто бы о правде у самого народа поинтересовался, столь много начальнического блуда пережившего и перестрадавшего: – Как, народ? Что думаешь о жизни? Об истории своей?

Не спросят. А и спросят, так не услышат.

Один и тот же процесс выглядит разно – изнутри или снаружи. Чтобы подлинно изображать жизнь, нужно в ней участвовать, а не просто наблюдать со стороны, а значит – неизбежно придётся страдать! Страдать, страдать – тогда лишь ожидай толку. На пределе сил человек и видит, и чувствует иначе. Писатель – попросту обязан жить на пределе, иначе – наврёт, не то – бумагу спортит. Нет, всенепременно – страдать!

Перемелется, мука будет! – гласит народная поговорка. Вращает вековой ветер истории гигантские мельничные крылья, кипит работа – знай, мешки подставляй, Мельник Небесный! И самая лучшая в помоле, верю, будет – русская мука!

Наш народ, как лес дремучий! – один Бог ведает, что это такое на самом деле. Здесь можно сгинуть, можно поживиться. Можно отчаяться, заблудившись в потёмках, можно преисполниться духом, наблюдая внезапный ра(з)свет, заслушавшись чудных птиц. Мы сами, здесь живущие, хоть какие умные, никогда до конца не сможем понять, что это такое – русский народ; можем лишь поражаться, когда в непогоду заколышутся, заходят корявые стволы, загудят кроны в вышине – какая подлинно силища сокрыта в нём!

Не спешите хоронить его! Русский народ много уже хоронили, а он жив доныне. Самое лучшее, что можем совершить – сделаться его частицей, и дай Бог! – не худшей.

Отцу моему Владимиру, упокой Господи его душу в селениях праведных, дорогим моим землякам, всем без исключения – живущим ныне и ушедшим, погибшим и спасшимся посвящаю. Ничто вчерашнее не будет напрасным, втуне не пропадёт, коль только человек вознамерится осмыслить жизни окружающих, а прежде всего – свою собственную. Осознать и покаяться!

Жив Господь!

 

АННА АЛЕКСАНДРОВНА

– Танюшка, ты обратно свешай мне той колбаски, что прошлый день давала.

– Не, бабушка Аня! Та колбаска уже нехорошая! Я тебе лучше другой отрежу, только привезли.

– Давай, давай, желанная! Спаси тебя Христос!

Из разговора в сельском магазине

 

Матрёна родила Анну на Николу-вешнего. С вечера и не помышляла, ночь-заполночь сомневалась, но лежала спокойно, в ранних же сумерках майских – удумала, мужа толкнула:

– Запрягай, отец, Гнедка! Айда в Колосово.

Муж без суеты отправился во двор – восьмые роды у жены, самому на пятый десяток. Покуда справился, Матрёна, смеясь и плача, указание отменила:

– Распрягай, отец! Приехали!

Так скоропостижно появилась на Божий свет шустрая девчонка Анна-вторая; уроженка окуловского уезда деревни Сосницы Новгородской губернии. Год одна тысяча девятьсот двадцать шестой от рождества Христова и восьмой от провозглашения Советской республики.

Анна-вторая! – у меня здесь прозвучало как-то уж больно звонко, но по печальному поводу: первая-то Анна умерла во младенчестве, как и Николай первый. Девчонку будут звать чуть не до седых волос Нюшкой, и лишь недавно, когда состарится и умрёт Советская власть, начнут почти ровесницу власти той величать Анной Александровной, а кто помладше и свои – бабой Аней. Жизнь Нюшкина, как и у мамушки Матрёны, вышла длинная и многотрудная, хотя деток обычно рожают на радость, да даже деткам не всё здесь веселуха, а подрастут – знай, поспевай от радостей уворачиваться.

До взрослого «счастья» доросли восьмеро «матрёшек» из десяти. Ещё дважды рожала немолодая уж Матрёна после Анны: вскорости братика Ваню и уже в тридцать пятом – Мишеньку. Последыша уж как любили, жалели, но и слатенькому достало лиха: мамушка с семи лет таскала паренька с собой за Бологое в голодный военный год по «железке», ездили менять тряпки на хлеб и так приохотила бродяжить, что позднее тот без спросу разъезжал по округе, кусошничал.

Стало быть, десять минус два – восемь. Нынче пальцем у виска покрутят: с ума сойти, а тогда – обычная крестьянская семья. Что-что, а абортами не грешна Матрёна.

– Набожная мамушка была?

– Теперь и не упомню… Иконы были. Да ты же видел икону в углу у меня! Георгий Победоносец. Родительский образ!

Глава семейства – Лександра Сергеич Никитин, ушёл в мир иной, не мешкая – ещё в тридцать восьмом, таким нехитрым образом уклонясь от войны и от воспитания младших. Работал он путейцем, на железной дороге, приютившей многих деревенских бедолаг, «забронировавшей» от сталинских лагерей. Дорога спасла, не она ли погубила? А вот с Матрёны, как ни вытягивали жилы в колхозе, мужа пережила чуть не на сорок лет, и младшенького Мишу схоронила, когда тот уже на пенсии был.

Я, прислонясь к тёплому боку русской печи, чищу картошку, лук, да слушаю незамысловатые бабушки Анины истории, коих у ней ворох с неизменным приговором:

– Всяко пережито, милай, всего повидано! Не помню я ничого уж!

Тут же продолжает:

– До войны как-то жили. Скотинка водилась, были коровушка, телёночек, поросёнок, овцы. Дел хватало. Учёба? В пятый пошла, так кончила или не кончила? – не помню! В школу бегали в Озерки, полтора километра от Сосниц. Большая школа, учителей много. Потом эта наша школа сгорела. Как батька заболел, отправили в Ленинград его лечиться. Зачем! Только трясли, покуда возили, мучили, толку-то: всё едино – помер! Мы работали с матерью в колхозе. Колхоз «Ярославский», правление было тож в Озерках. Я на разных работах побыла: молотила, лён колотила (уже когда машина была, раньше ведь машин не было), стога метали, на свинарнике работала. Потом война…

Семья Никитиных, знать, по многодетству не угодила в чёрный список Советской власти: тот недочёт поправила очередная мировая война. На село хорошие новости ползут, в дороге теряются, зато плохие лётом летят, в стаи собираются. На фронт ушли едва возмужавшие: Василий – покалечило, Яков с Николаем-вторым – не вернулись обратно, сгинули; за ними Георгий, которому Бог судил жить долго – побывать в тюрьме, попить вина, поболеть тяжко и помереть на руках у Нюшки-сестры, Аннушки – Анны Александровны, бабы Ани.

– Васю-то провожали, все плачут – мамушка, невестка, а мне дуре не плачется, слезы куды-то делись. Что поделать? Наслюнявила палец, да по щекам незаметно полосы нарисовала. Иду, как все путние бабы – со слезами! А Николай служил во Львове, в первую ночь войны приснился матери Матрёне печальный, с завязанной головой. Мамушка сон мне передала, заплакала: «Погиб наш Коленька!» И всё! – от него потом ни слуху, ни духу.

– Сколько тебе было?

– Гы, с двадцать шестого же! Считай!

В сорок первом, стало быть, в мае, Нюшке исполнилось пятнадцать лет. Колхоз распоряжался Нюшкиной судьбой: направлял, куда казалось необходимым, причём ни ей, ни матери и в голову не приходило сомневаться, тем паче прекословить – нужно, значит нужно! Сегодня не пожалеют, поставят в вину своим предкам рабское послушание гордые дети, затвердившие свои права – право не ходить в армию, не рожать детей, не отвечать за семью. Предъявят счёт за «плохую», «незадавшуюся» жизнь, развалясь на диванчике: «Ой, работали вы, вкалывали, а нам ничего толком не наработали!» А старые люди, поникнув головами, готовят им угощение, да бубнят себе под нос: «Жили трудно, но радостно. Мы были нужны своей стране. А вы-то… календари в электричках продавать будете, чем в армию идти или руками работать!»

– Указали в сельсовете: «Завтра отправляйся на лесосплав!

Сказали, надо исполнять. А у Нюшки, кроме чиненых валенок, для весенней поры совершенно непригодных, да таких же старых, изорваных вдрызг сандалий, другой обувки никакой нетути. Лыко драть, лапти плести? – и то время надобно. Потом ведь, молодая девка-то! – да в люди, на чужую сторону, отправляется.

Сидит в избушке на печи красавица, горючими слезами заливается. У подруги Валентины, вон, отличные – крепкие ещё полусапожки! Парни у клуба в рваных кирзачах топчутся, регочут жеребцы – всё нипочем, на то и парни! А Нюшке мамка лишь на великие праздники советские выдавала дочери, да под строгий уговор поносить резиновые ботики, которые ейная сестра Зина с Ленинграда привезла, как великий дар.

Не ехать – нельзя, запросто можно под арест угодить: законы строгие, и никому нету дела, что молодой девушке стыдно в чунях ходить.

Мамка Матрёна переставляла в печи чугунки, да носом шмыгала: неприметно для Нюшки сама слёзы горькие проглатывала. Мало, что жаль соплюшку на мужицкую работу отдавать, так ведь и самой – без никакой подмоги оставаться. Скотина, хозяйство, огородные дела на подходе. Ванька приподрос, его запрягают в колхозе по-взрослому – тринадцати-то летнего парнишонка-от. Мишаня – и тот со школы праздно не ходит, туда отправляется с верёвочкой в кармане чиненого-перечиненого ватника, обратно вязанку хвороста волочёт. Баню стопить, и то труда требует – все бани у деревенских в Сосницах по другую сторону речки Крениченки, воды натаскать, протопить – время, всё время! Каждая пара рук на счету! А без бани куда? Стирки сколько! Грязи!

Ваня с Мишей на улке балуются с парнями – им по возрасту и горе не беда! А бабы, они что? – из воды сделаны. Похлюпали порознь, потом прорвало – в голос заревели. Обнялись, наплакались, попричитывали, да тем утешились матка с дочкой. Матрёна махнула рукой на ботики: «Забирай!» – мол. Нюшку долго уговаривать не нужно, и слёзы куда-то пропали, улыбается: «Гы!» Сунула босые ноги в ботики и выбежала из наскучившей за длинную зиму душной избы на просторную улицу. Дел много, надо в Озерках уточнить, как да что. Надо с деревней проститься.

Вовсюды успела. И на вечорке побывать, потанцевать. Бельё прополоскать. И скотину утром мамушке помочь обрядить, прежде чем отправиться в неведомую дорогу.

– …Бреду с вещевиком за плечами, нужно переправляться через Крениченку, а мост снесён паводком. Брёвна к быкам прижало: я по этим брёвнам как-то перешла, не нырнула. Перешла, а дальше? Идти-то не знала куда, в Ватагино надо было идти. А где это Ватагино-то! Вот я пошла, пошла, пришла в деревню – уже тёмно. Смотрю – один огонёчек мигает. Думаю, зайду, спрошу, где мне хоть начальника искать или что. Зашла – никого в дому, никто не откликнулся. Вышла на дорогу, пошла дальше. Снова вижу огоньчек. Захожу, в аккурат к начальнику и попала. Я села так, на коника со своим мешком, сижу – слова не выговорить, запыхалась, устала. Ну-ка, такую дорогу, да с мешком, да не знать, куда итить. – Чего пришла? – Да вот, послали, так, мол и так! А хозяева жилья – Маруся и Лёша. А Лёша и говорит: «Ну вот, сегодня у нас уехала одна, комнатка пустая». А кто они, чего? – я остаюся там жить. Такие были нравы. Так и прижила у них…

Лесосплав – работа и среди мужицких из самых тягостных. Но война злей мачехи: в колхозе жалеть тебя некому и некогда, а в московском Кремле на безразмерную страну подавно жалелки не достаёт. Нужен лес Руси, особенно ежели она, бедная, сызнова ратится.

Затор на речке, значит, должен быть определён человек, который слегой брёвна растолкает, с риском для здоровья и даже для жизни самой. Человечек этот – соплюшка в маминых ботиках, которой предстоит ещё деток рожать. Вот уж, действительно, равноправие поневоле, которое никого не радовало, да и не равноправие было это, а «равнодолжие», когда всем одинаково – предельно трудно. Всем! – мужчинам, женщинам, старым, малым. Сколь про то написано, да много ль понято! Чтобы понять скорби, нужно самому пройти через них – суровая правда жизни.

Но! – где скудно, там и подарки, где по-настоящему трудно – там и радости подлинные:

– На Егорий ходили, песни пели, хозяйка кофту дала, всё в тех же маминых ботиках – я тогда себя девчонкой, хоть куда числила! Танцевали, провожались. От родителей вдалеке, мы себя сами взрослыми почуяли. А был там мужичок, от нас он – с Кузнечевиц, скотину здесь пас… в Егорий выгонял, так он насбирал много яичек в корзиночку и нам принёс…

Егорьев (Георгиев) день – праздник пастухов и всей деревни. Даже если погода ещё не установилась, по давней сельской традиции скот всё равно выгонялся, хотя бы символически. Первый выгон скота праздновали с размахом: в этом празднике, как в Масленице, сошлись воедино языческие и христианские обряды. Реальная быль деревенская – смешение христианства и язычества. И деревенские колдуны – никакая не выдумка, а самая настоящая и горькая реальность села, причём донынешняя.

Нюшкина бабушка пострадала от такой беды. Муж её, Нюшкин дедка Сергий, был человек сильно верующий, церковный: присматривал в Сосницах за часовенкой, читал Часы. Бесы достали его через жену, найдя уязвимое место. Жили они с ней хорошо, но, видимо, бабушка не так была христовенькая, посему – беззащитная. Вот, как раз на Егория, по обычаю, накрыли сельчане общий стол…

– Одна тётка, имени не помню, удумала спортить соседку свою Дарью – налила стопку с заговором, поставила капустку. А на то место села бабушка, заговорённую стопку тяпнула, капусткой закусила. И когда все собрались, бабушка вдруг опрокинулась. Дедушка унёс её домой на руках. И потом она стала лаять. Она ещё долго жила, так и не оправившись, всё-то гавкала. Ейного конца я не ведаю, её взяли в Волхов, к другому сыну. А Ольга – кума Озерковская (с Озерков) её хоронила…

На лесосплаве Нюшка отработала около сезона. Потом отправили их с закадычной подругой Валентиной на лесозаготовки. Соинка, Дручно, Кузнечевицы, Пестово – районы лесоповалов. Валили вековой лес, норму установили взрослую, за которую спрашивали жёстко. Уставали, однако же – жили!

– …Возвращались с лесозаготовок, зашли в клуб, в Парахино, взяли куклу, сфотографировались – вот, лесоповальщики, можно подумать!

На пожелтевшей фотокарточке размером со спичечный коробок сняты две девочки с куклой: их лица серьёзны – взрослые тётки, куклу держат перед собой, будто кем навязанную глупую игрушку – видать, фотограф удумал! В те времена к съёмке относились ответственно, готовились, прихорашивались. Самих фотокарточек ждали с нетерпением: так, как ждали писем (жду ответа, как соловей лета!).

У меня пикает мобильник. Смотрю на экранчик – брат отозвался, эсмээска пришла: «Я в Египте. Вернусь, позвоню». Я его нынче с утра бе(з)результатно набирал, – вот оно в чём дело, оказывается!

Бабушка Анна, упредив меня, хватает наполнившееся ведро с помоями, выскакивает на улицу. Ставлю кастрюлю с картошкой на раскалённую чуть не докрасна плиту, продолжая грустно размышлять.

…И само фотографирование нынче – баловство, щёлканье походя. Изменился задний план: прежде – крестьянский дом, родной плетень, берёзы или, когда в фотомастерской – солидная драпировка, резная мебель. Теперь вместо «солидно» заведено – «круто»: дорогая машина, египетские пирамиды, не нашенская что бы жизнь, а коль нашенская, в повседневности – тогда застолье с бутылками и поеденными салатами, групповое кривлянье. Фотоаппараты цифровые, телефоны с фотокамерами – тискают кнопки. При том наснимают, а вскоре удалят. Ерунда получается: ведь многие, даже самые неудачные, снимки со временем стали бы ценностью, потому как служили бы напоминанием о наших близких, о вдруг сделавшемся простым и уютным прошлом. Думаем, в объектив глядим, а оказывается: на потомков своих, сквозь годы.

Да, чтобы оценить, надо для начала сохранить, уберечь. Тут и заковыка – берегут то, чему цену видят, а сама-то цена позже открывается. Обычная газетка, чудом не попавшая в печку, через двадцать лет листается трепетно. Что уж говорить про бумагу и ручку, доступные каждому. Сейчас уже я, как вчера мой отец, уговариваю знакомых, близких: записывайте, непременно записывайте происходящее с вами – что интересно, что памятно. Ведь эти строчки, весьма вероятно, окажутся спасительными для ваших потомков, подарив им ощущение ПРИЧАСТНОСТИ, как первый залог мудрого отношения к своей жизни.

Увы, увы! Кто согласится, и тот заленится! И, глядь: через поколение уже разговоры про войну, про тяжёлый труд, про нищету не воспринимаются окаменевшими сердцами, как что-то реально бывшее. Местами увлекательно, забавно – прикольно, а было ли в самом-то деле?

А на самом деле всё было ещё труднее, неприкрашеннее. Одно: показать диковинку – пилу двухручную, упомянуть, как непросто ей орудовать, совсем другое – практически разделать «дружбой-2» несколько кубометров сучковатой древесины – на морозе, в рваных «верхонках» (так рукавицы называли). Дети в короткий срок взрослели, мужали, принимали на себя скорби мiра сего. И так ли это плохо, в самом деле?!

Пожив, открывшимися глазами вижу: сколько нынче безо всякой войны пропадает людишек, у которых жизнь – не жизнь, а кредитная история. В православных книгах встречал такие строчки: на войне гибнут тела, а без войны пропадают души! Да! Начинается всё с обычной неразвитости, а довершается ленью душевной, ленью физической, нежеланием трудиться во спасение. Были в моей практике такие, кому вроде бы удавалось донести, объяснить пагубу безмятежной жизни, но что с того! – уже свершившийся паралич воли не оставлял им малейшего шанса на спасение: люди понимали, что гибнут, а подняться у них, заживо погребённых грехом, уже не наличествовало сил. Их воля, воля плотского существа, оказывалась подобна жалобно мекающей козе, привязанной коротенькой веревкой к крепко вбитому в землю колышку, а травки уже поблизости не оставалось – съедена, вытоптана.

Здесь суровый ответ на жалобный вопрос: отчего так «несправедливо» устроен этот мир, почему Бог допускает войны, иные скорби. А как иначе, если сытый не разумеет голодного! Представим на секунду: не будь Гитлера, Чингис-хана или фараона того ветхозаветного – упёртого… – не было бы и истории человеческой; жили бы – не жизнь, а жизнёшку. В противостоянии жестоким тиранам рождались могучие духом личности иного, положительного плана.

Мы сваливать не вправе

Судьбу свою на жизнь.

Кто едет – тот и правит!

Поехал? – так держись!

Николай Рубцов.

Что касается прочих: не умеешь по-совести – живи по-строгости! Вон, как по Сталину затосковали сейчас – с жары ли, с холода, да не без повода!

Да, жизнь – предельно жёсткая штука! Господь в Своей Конституции одно главное право нам подарил – выбирать, за Собой закрепив другое – быть Избранным. Из двух кандидатур. И, чтобы выбрать, кому-то потребно всякого испробовать.

Большинство думают, что пустое время меняют на материальные блага, а на деле –Вечность отдают за барахло. Уже обозначился ответ в простоте: что будет дальше – как гребём, куда правимся… Часть людей – увы, большая, озлобится в бе(з)конечной потребительской гонке. Другая часть (от века меньшая) осознает: так жить дальше нельзя, нужно думать о чём-то кроме барахла. Первые – злые и глупые, в поисках виноватого затеют очередную свару, войну – при виде крови напугаются, предоставив второй ту войну выигрывать. Кто-то от первых задумается, перейдёт ко вторым, имя которым – подлинно НАРОД! Народ и население – большая разница, разные категории – я уж не говорю про оголтелую верхушку, знать, которой спасаться труднее всего, в отрыве от корней, от жизненной сути.

Вот, Великую Отечественную если взять: ведь, мы не так немца, как себя самих победили – преодолели что-то, снова сделавшись соборной общностью, народом. Чтобы полюбить жизнь, русскому надо ее прежде возненавидеть, так что ли? Увы, могучую силу духа слепые вожди по ветру пустили, «пар в гудок ушёл».

Бабушка Аня ворочается в кухоньку:

– Всё было, всяко пожито. Ничого не помню…

Сноровисто устанавливает помойное ведро на законное место:

– Гы! Разругались мы с подругой, вдрызг рассорились! С ерунды… Проживались тогда у хозяйки в Пестове. Куда пихнут, там и сидим. А наша хозяйка – Аннушка, ни разу в бане не мывше. Звали её, не идёт. В столу, везде – вши. Сынок у ней был, Ваденька. Жили у неё. В дому невозможно было спать – клопы, вши. Катька сказала: «Я сегодня не пойду в сарай, дома буду спать. Легла на скамейку, не на диван, думала, тут её не тронут. Лежит, только колотит, хлопает. Гы! Ну, да дело не в том… Васька ножик взял от хозяйки. Зачем ему ножик! – неизвестно. Не надо было говорить, а Валька сказала на Ваську. И повздорили…

– День работаем – молчок. Два работаем – молчим. А ведь за одну пилу держим – её то зажмёт, то нужно смотреть, куды дерево заваливать. Всё молча. И так трудно, тяжело, а тут вообще мука. А у меня – характер!

– На третий день до обеда робили, сели перекусить. Я с одной стороны ёлки, а Валька с другой. Вдруг, слышу – плачет она, навзрыд плачет: «Нюшка, давай разговаривать, давай разговаривать! Иначе не сдюжим!»

Хватается за веник:

– Дак что, помирились! Всяко было, всего перевидано! Гы! Вот, вспомнила что бабка!

Заводит дребезжащим голосом:

Мы с подружкой лес валили,

Обе – малосилочки,

С корня ёлочки пилили,

Капали слезиночки.

 

Многих я перетерпела,

Многих я пережила,

И кому какое дело,

Почему не умерла!

Позднее, в Высоком Острове, на чердаке «дома дьячка», где одно время располагался Заручевский фельдшерский пункт, я в ворохе старых бумаг откопаю амбулаторную карточку:

Иванова Зинаида Ивановна, 1927гр, место работы – лесопункт, проживает Высокий Остров, занимаемая должность – рабочий. 29 февраля 1948 года (самый пик сезона, лесозаготовительных работ). Жалобы, объективные данные, диагноз: Боли в боку, удар тупым орудием. Кровоизл. в левом боку, ссадины нет, боль при помощи. 7 марта – фурункулез левого плеча, 21 марта – фурункулез на поясничной области и на пояснице, 23 марта – фурункулез в области левого плеча и поясницы, 4 апреля – фурункулез в области левой лопатки, 6 июля – нарыв на стопы.

«Акт о несчастном случае, связанный с производством. Несчастный случай произошел 14 ноября 1951 года в 12 часов в Лекаловском лесопункте, д. Будки, участок мастера Карпова Вл. П., квартал № 152, делянка № 3.

Иванова Зинаида Ивановна, женщина 24 лет, несчастный случай произошел при обрубке сука. На данной работе работает 3 года. При обрубке сука топор пошел наискось и ударом лезвия получена рана. Мастер лесозаготовок Карпов».

…Вот бы эксперимент поставить: пускай, человек выбирает – между трудной долей и благоустроенной волей. И думать не стоит – выбрал бы второе. Когда бы вдуматься глубже: первое-то – и не хуже…

Помню, мне на тридцать лет подарили друзья большую красивую коробку, перевязанную пышным бантом. Прежде чем говорить тост-поздравление, потребовали, чтобы оценил подарок. Я развязал бант, снял крышку… Достал большой, но странно лёгкий свёрток, принялся разворачивать под смех и шутки гостей. Внутри свёртка оказался другой, меньше. Пришлось разворачивать и его. Дальше – третий… Короче, внутри огромного вороха обёрточной бумаги оказалась маленькая коробочка с наручными часами – дорогими по тем временам. Подарок был впрямь хорош, но гораздо меньше по размеру, нежели внешняя упаковка. Такой вот юмор.