ПО ДОРОГЕ В ПРЕСВЕТЛЫЙ КРАЙ

На далеком Севере, где лето было коротко, но обильно цветами и травами, между крутых, покрытых густыми лесами берегов, протекала река. Не широкая и не глубокая, но задумчивая и прозрачная, шла она широкими извилинами, точно кто-то Великий начертал ее на земле как голубой узор по зеленому ковру лугов и лесов.

Не было вокруг, поблизости, ни городов, ни деревень. Только кое-где над зеленой кручей повисла узкая колеистая дорога, ведущая к далекому монастырю, к Троице-Сергиевой Лавре.

Однажды рано утром на извилинах дороги показались два странника. Они были в белых холщевых рубашках с нищенскими сумками через плечо, и самодельными бандурами через другое.

Один был тонкий, прямой и высокий, и длинная седая борода его от легкого ветерка струилась в сторону. Его бандура в такт шагов покачивалась у бедра и шептала что-то одинаково похожее на грустное и смешное. Опираясь на суковатый залоснившийся от долгого пути костыль, старик умело и привычно впереди себя нащупывал дорогу.

Другой был молод с целомудренным белокурым пушком на подбородке и с желтыми, давно не стрижеными волосами, свисавшими до плеч. Этот шел без костыля, был невысок и гибок, точно девушка, и его поступь была легкая, как будто он не шел, а плыл, легко скользя по мягкой розовой земле дороги. От лаптей их не оставалось никаких следов. Густая трава грядок прятала их, как зеленая вода.

Головы их были непокрыты, и на загорелых, высветленных солнцем и ветром лицах играла та безмолвная улыбка, которая присуща только слепым, когда они без слов беседуют с разлитой вокруг благоухающей тишиной и перекинутыми из-за леса первыми лучами восхода.

Шли они не в ногу, потому что молодой чуть-чуть отставал, и по походке старшего угадывал свой путь и соразмерял шаги. Если бы шли в ногу, то следовало бы крепко держаться друг за друга; иначе без поводыря нельзя идти неведомой дорогой.

Скоро старший почуял тот особый, чуть прохладный аромат, который посылает от себя река.

– Ну, вот, тут скоро будем отдыхать у речки.

Молодой спросил:

– А ты когда не-то бывал тута?

– Бывал, – ответил старый и, вздохнув глубоко, поднял к небу голубые, ничего не видящие, широко открытые глаза. – Давно то было, почитай што в твои годы. Тебе сколько?

– Не знаю. Не считал… – ответил молодой.

Он шагнул скорее, чтобы ближе быть от старшего и, повернув смеющееся лицо в его сторону, еще спросил:

– А ты тогда видел?

– Ви-идел!.. – как иволга весною с песенной грустью протянул старик. – Уж в долге после сорока годов Господь лишил меня света.

– А што же ты тут видел? – не унимался молодой, никогда не видевший реки и леса, потому что оспа унесла его глаза у годовалого.

– Много грешного успел я повидать, родимый… – отвечал старик уклончиво, потому что вовремя сообразил, как будет больно слышать молодому про хорошее, что сам он в молодости испытал и видел и чего не мог увидеть его молодой спутник.

Старик не видел, как окрасились в лучах восхода облака, но он знал об этом по тому, как в нем ликовала и переливалась кровь. Он зашагал по колеям смелее, потому что каждый шаг здесь был им пройден много раз. В этих местах, на этом именно подходе к реке он некогда давно увидел и познал свои первые стыдливые радости.

Он еще светлее улыбнулся, направляясь вдоль реки.

– Тут вот где – это направо, помню, в косогоре камень будет… Огромный камень у дороги… Там и отдохнем… Из-под камня родничок бежит. Сухариков с водичкой погрызем… Да… Хорошо тут было… С камня с этого было кругом далеко видно реку и леса, и горы…

Хотелось ему рассказать и то, что было некогда на этом камне, но не решился. Жалко было молодого, никогда не знавшего услады жизни. Но молодой почуял. Он услышал в голосе старика особую и мягкую бережливость и бережливость эта была так заманчива, так захотелось узнать от старика все то, что так заботливо он бережет. Однако робость старика была такой стыдливой, что передалась и молодому, и молодой не смел спросить.

Уже старик замедлил шаг. Уже обвел вокруг себя широкий круг костылем… Но конец костыля запутался в ветвях кустарника, потом ударился в ствол молодой березки. У старика улыбка перешла в испуг.

– Што ж это? Неужели я ошибся, не туда пришел… – И протянув руки с костылем, он им задел спутника, и оба замерли на месте.

– Слышишь, ручеек где-то журчит? – вдруг светло спросил старик… – Значит тут!.. Тот самый родничок – голос его тот же…

И он опять, еще смелее, шагнул к тому месту, где был камень и снова натолкнулся на кусты. Роняя с них росу, он обнял их и костылем проткнул их гущу. Конец костыля ударился о камень.

– А-а! Во-от он… – с детскою улыбкой протянул старик. – Зарос кустами как… Лет тридцать не бывал я тута…

И он с широкой улыбкой стал ощупывать руками каждый куст и камень. Капли росы обильно осыпались ему на белую седину головы, на шею и на плечи, будто кто-то плакал над ним радостными давними слезами.

Вот он нашел заросший мхом и травой знакомый уступ, встал на него, привычным движением нащупал следующий и осторожно сел на ровный уступ камня.

Молодой стоял внизу под тенью свесившихся густолиственных берез и улыбался.

– Ну, вот… Иди сюда… – сказал старик, ощупывая костылем пространство и дивился, что костыль всюду сталкивался со стволами молодых березок, и с каждой березки на него летели мелкие росинки.

Молодой пошел на голос, медленно ощупывал каждый шаг и прикрывал от росы свою бандуру.

Когда они уселись рядом, с дороги их в кустах было совсем не видно. И в тишине утра странно прозвучала невзначай задетая березовою веткой струна на бандуре старика. Он снял ее с плеча, нащупал место на березке, и повесил. То же сделал молодой.

Старик достал из холщевого мешка деревянную, выточенную из корня, черную от времени чашку и, нащупав плечо спутника, сказал:

– Давай свою – я за водой схожу. Ты дороги не знаешь.

Молодой достал и подал свою чашку и молча стал ждать, прислушиваясь, как по камню вниз зашелестели ветки и шаги. Снизу донеслось:

– И родничок зарос как… Давным-давно видать тут люди не ходили…

Когда же он вернулся, они оба медленно в молчании перекрестились и священнодейственно стали есть сборные обкрошенные сухари, Христа ради поданные им в попутных селах. И, запивая осторожными, благоговейными глотками, держали головы приподнятыми кверху.

И снова пробежала светлая улыбка по лицу седого. Он соблазнился памятью о давних днях на этом камне, позабыл о спутнике и будто для себя сказал:

– Давно ли, – кажется, было… Вот так же, вот, сидел я тута с девкой… Лазоревеньких на лужку там много нарвала и в косы свои заплела… А потом-ка подшиблась и запела песню такову печальную. Сирота была она. Бесприданная…

Широко улыбнулся, но молчал, даже затаил дыханье молодой слепец. Только тонкая струна его бандуры чуть запела: овод сел на нее невзначай… И старый оборвал рассказ…

Только после долгого молчания молодой отважился спросить:

– Ну и как же?.. Где же теперь она?

Молодой слепец спросил так, как будто девушка сидела здесь вчера, – так чиста была еще душа его. Старик же громко ухмыльнулся.

– С тех пор прошло уже тридцать лет… – эпически-наивно отвечал он, – А прожил с нею я невенчанною около года. Родители мои были славутные, богатые… Ребеночка, сыночка родила… Слыхал, куда-то в люди отдала да и ушла свой грех замаливать в обитель. Много лет ходил я по обителям, прости Господи, хотел все повстречать… Упасть бы в ноги, вымолить прощенья… Да не привелось найти… Жива ли али преставилась – не знаю… Много исходил я по земле, много истоптал травы зеленой… Бывало, вот сюда приду на камень, песню ту ее печальную спою, заплачу… Вот только и выплакал у Бога милости – нашел Он меня наказаньем, свет мой отнял… Слава Господу Всевышнему!..

Старик глядел глазами в голубое небо, улыбался и в слепой его улыбке светлыми росинками блестели старческие слезы.

Молодой после молчания опять спросил:

– Какую же песню она пела?

Старик ответил новым, тихим, но суровым голосом:

– Будя! Грешно это… Жива ли, аль скончалась – пускай со Господом душа ее покоится…

И, взявшись за свою бандуру, задержал дыханье, как будто колебался: не вспомнить ли, не пропеть ли про давно минувшее, не сложить ли новую былину? Но подавил в себе соблазн и попросил:

– Давай, споем молитву, Господа прославим!

И сложенный за много лет, сыгранный и спетый полился молитвенный стих.

Невидимо звучали голоса и струны на заросшем камне, среди кудрявых берез, и слушали вершины стройных елей-монашек и тихо кивали острыми клобуками своих верхушек.

Кверху, немного в сторону, держал лицо свое старый слепец, отчего его большая борода все время развевалась по левому плечу. Низко наклонялся одним ухом над струнами молодой, точно в звуках их хотел услышать самое тайное, самое печальное и самое радостное, что не удалось и никогда не удастся узнать ему.

С дребезгом и басовито пели струны старика и руки его жилистые, с серебряною мелкой сединой на пальцах, бегали по струнам широко и жадно.

Жалобно и с подвываньем пела бандура молодого и пальцы его, нежные как у девушки, ласково и робко плавали по струнам, точно колдовали, точно ткали нежные узоры песенного лада.

С легкой хрипотою старческой молитвы, с жалобою покаяния звучал старый басовитый голос:

А и много у Господа милости,
А и много у Господа жалости
Да и ко сиротам бедным в Пресветлом

Краю…

С нежной чистотою, с удивлением детского неведения лился юношеский, точно женский голос молодого:

А и нету у Господа злой нищеты
А и нету у Господа беды-слепоты.

И сливались голоса их снова, как будто пели леса и горы, и реки, и ветер вместе:

А и все-то ли тамотко равные,
А и все ли тамотко радуются.
А и Край тот под вечною радугою,
Край Пресветлый, Пречистая Радуница.

У старого по волосатой щеке скользнула слеза, но голубизна слепых очей сверкала радостью.

Лицо молодого стало светло и прозрачно, чуть порозовело от восторга и усердия.

Он даже позабыл, что музыкой пением услаждает свое сердце в последний раз. Скоро они достигнут врат заветного монастыря. Там юный слепец укроет свои соломенные кудри темным монашеским клобуком до веку.

И как будто еще больше восторгаясь перед светлой жертвою, голос молодого с особенной певучей нежностью звучал:

А и всем-то ли тамотко люб Господь
А и всем брат-отец – Сам Иисус Христос.

 

Мирно, любовно кивали в такт пения ветки молодых берез. Под шелест их ткала свою древнюю быль лесная дремь.

* * *

Внезапно оборвал игру и пенье молодой и голос его робко дрогнул:

– А не Ненилой ли звали ее?

Голос старика упал, и струны на его бандуре прозвучали долгой и затухающей печалью. Но он не сказал ни слова, только рот его открылся, и глаза часто мигали.

– Слыхал я о судьбе ея от восприемников… Все выходит, как ты сказываешь… Мать она была мне… И правда, где – это в монастыре преставилась.

И потянулись задрожавшие руки слепых друг к другу… И трепетно, в молчании, обнял сын отца и отец сына.

Небо было голубое и глубоко молчаливое. Яркая зелень цветущих трав и густых лесов радостно простирала к солнцу свои весенние стебли, листья и хвою, и кадила в плачущие лица странников благоуханием.

РАССКАЗ О РУССКОМ ВОИНЕ

Старец читает негромко, как бы для себя, но внятно и молитвенно:

– “Всесвятая Троица, единосущная держава, нераздельное царство, всех благих вина, благоволи же и мне грешном утверди, вразуми сердце мое и всю мою отыми скверну, просвети мою вину, славлю, пою и поклоняюсь, и глаголю: един Свят, един Господь, Иисус Христос во славу Бога Отца, аминь”.

Лица старца не видно: он стоит на клиросе согбенною спиной к молящимся, но видны его седые волосы, часть бороды и котомка за плечами. Молящихся в полутемной церквице всего несколько солдат, две старушки да девочка лет семи, в платочке, в сермяжной белой куртке с большого роста в растоптанных больших лаптях. Она большими глазами рассматривает под куполом летящего над звездами Господа-Саваофа и, видно, недоумевает или ужасается.

Позади всех, у самого входа, как бы не решаясь войти в церковь, стоит военный, молодой человек лет тридцати, русский офицер. Он вошел в церковь случайно, мимоходом. Его привлекла своей наружностью деревянная церковка, точно кружевная украшенная узорчатой резьбою по дереву. Эти кружева были повсюду: под крышей, на карнизах, вокруг дверей и окон, на воротах и по всей облегающей ограде.

Церковка напоминала офицеру его родной далекий север. Отыскивая свою часть и проезжая мимо, он заметил открытые двери, а через них мерцающие свечи перед алтарем и вот он спешился, привязал коня к углу церковной ограды и вошел в церковь случайно, почти из любопытства.

– “Благословлю Господа во всякое время, выну хвала Его в устах моих”, – внятно и спокойно читает старец с котомкой за плечами, тоже видно случайный прохожий, может быть, священник, попавший в волну отступления.

Здесь пронеслись армии Австрийская и Русская великим пламенным приливом, и вся деревня уже наполовину разрушена и опустошена, а эта церковка, как счастливый островок, каким-то чудом сохранилось и даже цело все убранство в ней, иконостас, подсвечники, иконы, книги. Но откуда эта девочка в лаптях? Ведь лапти эти не галицийские, а великорусские?

Пока думал об отступлении, которое уже остановилось на этой линии, о девочке и о страннике с котомкой, пропустил несколько строчек псалма и спохватился, как будто что-то редкое и ценное потерял. И снова стал внимательно слушать, даже продвинулся вперед от входа.

– “Приступите к Нему и просветитеся и лица ваши не постыдятся. Сей нищий возва и Господь услыша и от всех скорбей спасе и…”

Ведь это – про таких, как он, грешный, случайно пришедший в эту церковку. Разве он не из тех, чьи лица стыдятся показать свою приверженность к вере отцов своих?..

– “Вот оно как… – роились мысли в голове офицера. – Даже все святые должны бояться Господа, а что же мы, безбожные, забывшие даже все детские молитвы, стыдящиеся как следует молится даже на общей вечерней солдатской молитве?..”

– “Богатии обнищаша и взалкавша: взыскающий же Господа не лишится всякого блага…”

* * *

Когда вышел из церкви, то не надел фуражку, склонив голову, ушел куда-то мимо своей лошади и точно во сне увидел на себе шинель и шашку у бедра и слышал позванивание шпор. Услышанные слова вошли в его сердце навсегда и поразили его своей всепокоряющею, ясной простотой и необъяснимой истиною мирности и покорности всему, что совершается вокруг.

* * *

Потом на некоторое время все забылось, стерлось из памяти. Поход и бои, забота о солдатах, о себе, о близких в глубоком тылу, переписка с избранницей сердца, – все это загородило и затмило случайно вспыхнувший в душе его священный огонек.

Но вот в Январе 1918 года, в Киеве, когда переодетые матросами немецкие наемники и обезумевшие русские солдаты хватали и убивали прямо на улицах тысячи русских офицеров, грубая и страшная рука нащупала под его шинелью офицерские отличия и поволокла его к месту расстрела, – в нем невольно, с отчетливостью яви, воскресли позабытые и только раз услышанные в галицийской церковке слова:

“Блажен муж, иже уповает нань…”

Потому ли, что лицо его в эту минуту озарилось неподходящей к случаю улыбкой или потому, что он так покорно и бесстрашно шел перед матросами, – матрос по дороге вырвал у него хранившиеся под подкладкой обшлагов погоны и, выругавшись тяжелыми словами, толкнули его в один из переулков и сказал:

– “Иди, блаженненький! Да выбрось все, чего у те там есть еще. Не попадись!..”

– “Блаженненький!” – с усмешкой шептал офицер и поражался не столько чуду спасения, сколько тому, что матрос в точности, хоть и своими словами, повторил его молитву:

“Блажен муж, иже уповает нань…”

С тех пор все было уже не случайно, а предопределенно.

Все пламя смутных лет пронеслось над этим офицером неопалимо. Все бурные реки крови и скорбей не смогли затопить и погасить все разгоравшийся чудесный огонек, случайно зажженный в покинутой всеми сельской церковке.

Не случайно попалась на глаза русскому воину, одетому уже в рабочую блузу, небольшая книжечка академика В.О. Ключевского – с простым названием “Преподобный Сергий Радонежский”. Уже все, что касалось этого подвижника, неудержимо тянуло к себе: вот отрок Варфоломей на лесной поляне перед схимником – картина художника Нестерова. Вот ряд картин академика Рериха: Сергий юношей вступает во врата Хотьковского монастыря. Сергий строит первую свою келью, – будущую твердыню русской славы – Троице-Сергиеву Лавру. Сергий в лесу, а у ног Его мирно лежит гроза русских дебрей – медведь…

Не случайно совершается и уход русского воина в чужие страны, когда в родной стране поруганы святыни. Теперь он сам стал скромным и безвестным странником. Безвестным потому, что принял имя новое, принял подвиг монашества и стал вооружать свой дух новыми, неуязвимыми доспехами, чтобы силой нового непобедимого оружия – силой молитвы, силой разума и сердца, силою борьбы со злом и тьмою – помочь Земле Родной, которая в течение тысячи лет была великой и святой обителью многих святых и преподобных праведников Русской Земли, среди которых незакатным солнцем светит Радонежский Чудотворец, Преподобный Сергий.

СВЕТ ВО ТЬМЕ

Земля ваша опустошена, города ваши сожжены огнем, поля ваши в ваших глазах съедают чужие; все опустело, как после разорения чужими”.

Так говорил пророк Исайя еще в глубокой древности, а, между тем, слова эти свежи для нас и как будто к нам относятся. Но не чужими, а своими руками содеяли мы разорение родной земли.

Ибо сами своею волей или своим безволием, своею немощью угашаем мы свет истинного бытия своего, свет веры и надежды, и любви. И кому же, как не нам опять приходится искать потерянное и как заблудившимся во тьме пустыни, испытывать смертельную жажду Истины и в тоске искать нами же угашенные путеводные огни!

Мы часто воображаем себя победителями, когда мы уже побеждены. Где же победа наша? Где оружие наше и где щиты наши?..

Отрицая свет незримый Духа, мы тем самым сами себя ослепляем, сами в себе отрицаем чувства, память, мысли, надежду, веру и любовь. И потому страх смерти никогда не покидает нас, ибо мы боимся истинного света вечной жизни, как совы и летучие мыши боятся солнечного сияния.

И не нам ли как первобытным людям надлежит познавать о существовании научно-доказуемой и определенно доброй силе, именуемой Добром, Любовью, Богом! Не нам ли, – в наше злое время следует особенно настойчиво поставить на очередь вопрос о значении света, самого обыкновенного, физического света, идущего от солнца и от огня?

Как трудно и даже рискованно говорить теперь о вере, о религии, о Боге. Потому, что среди многочисленных теперь безбожников это вызывает лишь обратные удары. И не будем мы искать действительно – виновных среди тех, кто не только продолжает свое бытие, но и зачатие свое получил во тьме невежества и впопыхах взаимной озлобленности. И род преступников умножился.

Там, где преступная рука ищет способов для разрушения, – опасно даже и лампаду возжигать перед самым кротким ликом Богоматери. И от лампады черная рука может взять огонь для разрушительных пожаров. И выйдет, что самое кроткое – родит самое жестокое. Значит и хранитель, и носитель света в наше время не избавлен от средневекового гонения. А потому мы просто побеседуем о самом свете, об умении обращаться с ним, о сбережении его от угасителей.

Вот случай угашения света, как угашенья самой простой житейской радости.

В полуночи, по темной сельской улочке, идет молодая девушка. Несет от всенощной, от Великого Четверга, зажженную свечу. Ее тонкие руки, бережно сохраняющие огонь, как лепестки розы прозрачно светятся. Ее лицо, в свете светильника, прекрасно и от внутреннего света еще непонятых таинств жизни и от игры внешнего огня, освещающего юные черты лица. В этот момент она собою представляла самый яркий символ жизни, озаренный светом.

Но вот навстречу ей толпы веселых, молодых людей. Конечно, самый бойкий, самый веселый – шутник и забавник. Он подбегает к девушке.

– Гражданочка, дозвольте прикурить!..

Остановилась, из ладоней сделала фонарик. Губы чуточку вздрогнули, дыхание задержалось. Но в глазах улыбка и мольба. Неужели оскорбят ее священный свет? Быстро окружили и, заглядывая в растеряннно-улыбавшиеся глаза, поочередно наклонялись с папиросами и пыхали в лицо ей едким дымом. И каждому держала свечку, не смела отказать. Правильно или неправильно поступила, – не успела разобраться. Пусть накажет Бог, если неправильно, но никому не отказала.

Закурили почти все. И вот последний подошел, кощунственно выругался и со злобой дунул на розовый фонарик из тонких девичьих рук… И погас свет. Но вместе с ним погас и ее взгляд, погасло все лицо, смешалось с тьмой. А в темноте звучал удалявшийся довольный смех…

Хоть когда-нибудь, хоть кто-нибудь из них вспомнит ли, поймет ли, что в ту весеннюю ночь их молодости, был погашен ими не только свет огня и неба, – огонь священный, но и блеск юных девичьих глаз, но и розовый фонарик рук ее, и что для всех их была погашена вся радостная теплота земной красоты. И также, может ли кто-либо бросить камень в ту девушку, если угасшая ее улыбка обратится в гримасу ненависти к угасающим свет?

Так вместе с радостью света угашается и сама жизнь.

Но свет во тьме светит. Свет физический, в огне и в солнце, и свет далеких звезд, свидетелей неоспоримого бытия иных, запредельных миров, созданных и управляемых Единою Разумною Волею. Тот свет погасить не в силах даже тьма всей преисподней.

Светит свет и в людях, – только осторожнее – не угашайте. Светит свет неугасимый даже через мрак столетий, от деяний праведных людей, когда-то живших и творивших благо. Творилось это благо и на Святой Руси. Многие российские подвижники получили вечное, неистребимое бытие свое лишь после так называемой смерти. Ибо знали они истину о бессмертии благих деяний – “действие благое – оплот души”. Они умели возжигать свет Истины, умели держать и проносить его во тьму невежества и стали светочами жизни, неугасимыми.

Одним из таких бессмертных в мире, незримо-витающих и творящих благое, светочей, является подвижник Радонежский, преподобный Сергий.

Но здесь должен смутиться дух всякого мирянина, дерзающего описывать или даже вообразить Облик Преподобного.

Даже само слово “преподобный” указует на особый иконописный способ описания, которым только и достойно говорить об этом человеческом и в то же время сверх-человеческом образе духовного Учителя и строителя России, о котором еще в 14-ом веке сказано:

“Радуйся духа святаго Обитель.

Радуйся святыням чистое и непорочное жилище”.

Найдутся люди, скажут: “Дряхлый и елейный язык”. Но разве можно бормотаньем или смешанным наречием святую старину, историческую быль рассказывать? Только тем же древне-книжным языком, только тем же иконописным способом возможно дать хоть некоторое представление о том, что было шестьсот лет тому назад. С каким благоговением должен всякий прикасаться к сохранившимся преданиям, а тем более следам человеческого подвига. Надо представить, какая была жизнь тогда. Ведь это было так давно, когда еще не было России. Русь, наполненная татарами, была еще лесная, полуразбойничья, темная, смешанная с остатками полудиких Финнов, Веси и, так называемой, Чуди. Киевская Русь тогда уже падала и отцветала, а в бездорожных и безвестных пространствах теперешней России враждовали меж собой удельные князья. Будущее нашей родины было темно, и могло его, этого будущего, совсем не быть, если бы не Преподобный Сергий.

С каким благоговением, с какой любовью должны мы “И пыль веков от хартий отряхнув, правдивые сказания” о Нем переписать!.. И как уместно приступить к описанию самого облика Св. Сергия со словами величайшего национального поэта и родоначальника новейшей русской литературы А.С. Пушкина:

“Да ведают потомки православных
Земли родной минувшую судьбу,
Своих царей великих поминают,
За их труды, за славу, за добро,
А за грехи, за темные деянья,
Спасителя смиренно умоляют…”

ЧАС ЕГО РОЖДЕНИЯ

“Бысть же сие путное шествие печальное и унылое… Нигде бо видети человека, точию пустыни велиа, и зверей множества…”

Так говорит летописец о больших пространствах России 13-го века, опустошенной непрерывными нашествиями, насилиями, грабежами и убийствами татар.

“Великому граду Владимиру уже взяту бывшу, в нем же все православное Христианство избиену быша и по различным стражем и землям расточена быша… Начаша дань даяти, елико хотят погани…”

Вот такое это было время.

Москва в самом конце 13-го века считалась самым малым уделом и потому досталась во владение великого князя Даниила Александровича, младшего сына Св. Александра Невского. Каких-либо 150 лет до этого, Москвы как города еще не существовало, ибо еще в 1147 году это была только усадьба опального боярина Кучки, а как город Москва заложена в 1156 году. Великий князь Даниил за доброту свою только в 1302 году, перед самой смертью получил от своего племянника Ивана Дмитриевича целое Переяславское княжество и тем немного увеличил свой Московский удел.

Но 14-ый век ознаменовался самыми ужасными распрями удельных князей и все это сопровождалось постоянными их поездками в Орду, к владевшим в то время нашей родиной татарским ханам за ярлыками (грамотами) на то или иное княжение, и каждый из удельных князей добивался у хана ярлыка на великое княжение всякими правдами и неправдами. Всякими хитростями, доносами, подкупами, вероломствами, предательством и даже братоубийствами домогались князья этого великого княжения, и получение ярлыка почти всегда сопровождалось новыми кровопролитными междоусобицами русских князей, так как обиженными оказывались все, не получившие ярлыка, а страдал и кровь лил, и разорялся, главным образом, рядовой, служилый, простой, пашенный и торговый люд.

После смерти Даниила в 1302 году умер и последний сын Св. Александра Невского Андрей (в 1304 году). И вот из-за великого княжения началась жестокая борьба между двумя соседними уделами: Тверью и Москвой. Тверь уже одно время именовалась великокняжеской столицею. Впрочем, в те времена и Владимирское, и Новгородское, и Суздальское, и Рязанское и многие другие уделы именовали себя великокняжескими, и много братской крови было пролито, пока судьба не указала особый, чисто церковный путь объединения всех уделов под началом Москвы. Москва вскоре сосредоточила на себе все взоры народа главным образом потому, что туда переселился из разоренного татарами Киева митрополит Петр, тот самый, по завещанию которого в 1326-28 годах Иван Калита построил Успенский Собор в Кремле и ныне еще нерушимый…

“Того же лета (21 Ноября 1324 года) князь Дмитрий Михайлович Тверской, внук Ярославль, уби во Орде князя Юрия Даниловича Московскаго”.

Значит, кровавая, братоубийственная вражда между князьями продолжалась в угоду Ордынским ханам и на их глазах, спустя двадцать с лишком лет после смерти Даниила Александровича. Князь Юрий, внук Александра Невского, убит был своим племянником за то, что по его проискам, в Орде же, был замучен и убит князь Михаил Тверской, родной племянник Александра Невского.

Все эти и подобные им тягчайшие убийства, помогавшие татарским ханам еще более усиливать свою власть и террор над Русскою землей, происходили как раз в ту черную пору татарщины, когда хан примеривался управлять Россией не заочно, не издалека, а непосредственно, посадив своих мурз в русских столицах вместо русских князей.

В этот-то страшный период на Руси 3 Мая 1314 года в городе Ростове Великом родился будущий светильник и избавитель Руси от татарского ига, в младенчестве и отрочестве Варфоломей, сын боярина Кирилла Ростовского.

Никто того не знал и не угадывал, какой великий час истории пробил не только над судьбою Русской Государственности, но и над судьбами всего христианского и духовного мира.