КОНФОРМИЗМ И ИНДИВИДУАЛИЗМ 4 страница

Вопрос о качестве относится особенно к продуктам питания. В этой области предстоит еще много сделать. Но когда мы пожаловались на плохое качество некоторых продуктов, Джеф Ласт, приехавший в СССР уже в четвертый раз после двухлетнего перерыва, напротив, с восхищением отозвался о достигнутых успехах. Овощи и в особенности фрукты если не совсем плохие, то, по крайней мере, за редким исключением, неважные. Очень много дынь, но безвкусных. Вино, в общем, хорошее (вспоминается, в частности, прекрасное Цинандали в Кахетии). Пиво сносное. Копченая рыба (в Ленинграде) прекрасная, но не выдерживает транспортировки.

Пока не было необходимого, разумно было не заниматься излишествами. Если в СССР ничего не сделано для удовлетворения гурманских вкусов, так это потому, что элементарные потребности еще не удовлетворены.

Вкус, впрочем, развивается только тогда, когда есть возможность выбора и сравнения. Выбирать не из чего. Поневоле предпочтешь то, что тебе предложат, выхода нет — надо или брать, что тебе дают, или отказываться. Если государство одновременно производитель, покупатель и продавец — качество зависит от уровня культуры.

И тогда, несмотря на весь свой антикапитализм, я думаю о тех людях у нас — от крупного промышленника до мелкого торговца, — которые с ног сбиваются и мучаются одной мыслью: что бы еще такое придумать, чтобы удовлетворить публику? С какой изощренной изобретательностью каждый из них ищет способа свалить конкурента! Государству же до этого дела мало — у него нет конкурентов. Качество? "Зачем оно, если нет конкуренции?" — говорят нам. Именно так, очень бесхитростно, объясняют нам плохое качество всего производимого в СССР, а заодно и отсутствие вкуса у публики. Если бы даже вкус и был, что бы изменилось? Нет, прогресс будет здесь теперь зависеть не от конкуренции, а от возрастающей требовательности, которая, в свою очередь, будет увеличиваться с ростом культуры. Во Франции этот процесс, несомненно, шел бы быстрее, потому что требовательность уже есть.

И вот еще что: в каждой советской республике было свое народное искусство. Что с ним стало? Из-за эгалитарных тенденций долгое время с ним отказывались считаться. Но сейчас к национальным искусствам снова возрождается интерес, их поощряют, их возрождают и, кажется, понимают их непреходящую ценность. Разве не было бы проявлением разумной дальновидности вновь вернуться к образцам этого искусства, восстановить, например, старинные рисунки на тканях и предложить их публике? Трудно представить что-нибудь более глупо-буржуазное, более мещанское, чем нынешняя продукция. Витрины московских магазинов повергают в отчаяние. Старинные же ткани с рисунком, нанесенным вручную, прекрасны. Это было народное ремесло, но это было искусство.

Возвращаюсь к москвичам. Иностранца поражает их полная невозмутимость. Сказать "лень" — это было бы, конечно, слишком... "Стахановское движение" было замечательным изобретением, чтобы встряхнуть народ от спячки (когда-то для этой цели был кнут). В стране, где рабочие привыкли работать, "стахановское движение" было бы не нужным. Но здесь, оставленные без присмотра, они тотчас же расслабляются. И кажется чудом, что, несмотря на это, дело идет. Чего это стоит руководителям, никто не знает. Чтобы представить себе масштабы этих усилий, надо иметь в виду врожденную малую "производительность" русского человека.

На одном из заводов, который прекрасно работает (я в этом ничего не понимаю, восхищаюсь же машинами потому, что вообще к ним отношусь с доверием; но мне ничто не мешает приходить в восторг от столовой, рабочего клуба, их жилища — от всего, что создано для их блага, их просвещения, их отдыха), мне представляют стахановца, громадный портрет которого висит на стене. Ему удалось, говорят мне, выполнить за пять часов работу, на которую требуется восемь дней (а может быть, наоборот: за восемь часов — пятидневную норму, я уже теперь не помню). Осмеливаюсь спросить, не означает ли это, что на пятичасовую работу сначала планировалось восемь дней. Но вопрос мой был встречен сдержанно, предпочли на него не отвечать.

Тогда я рассказал о том, как группа французских шахтеров, путешествующая по СССР, по-товарищески заменила на одной из шахт бригаду советских шахтеров и без напряжения, не подозревая даже об этом, выполнила стахановскую норму.

Невольно спрашиваешь себя, каких успехов советский режим добился бы с темпераментом, усердием, добросовестностью и профессиональной подготовкой наших рабочих. Кроме стахановцев на этом сером фоне выделяется пылкая молодежь, keen at work, — закваска, способная заставить подняться тесто.

Эта инерция массы, пожалуй, была и до сих пор остается одной из самых сложных проблем, которые предстояло решать Сталину. Отсюда и "ударники", и "стахановское движение". Возврат к неравной заработной плате объясняется этими же причинами.

В окрестностях Сухуми мы побывали в образцовом колхозе. Ему шесть лет. Первое время едва сводил концы с концами, теперь — один из самых процветающих, его называют "миллионером". Всюду виден достаток. Колхоз занимает очень большую площадь. Климат благоприятный, все растет быстро.

Деревянные дома, приподнятые над землей на сваях, прекрасны и живописны, окружены большими фруктовыми садами, между деревьями цветы, овощи. В прошлом году колхоз получил большие прибыли, что позволило иметь значительные накопления, поднять до шестнадцати рублей выплату за трудодень. Как образовалась такая цифра? Точно так же, как если бы колхоз был сельскохозяйственным капиталистическим предприятием и доход распределялся бы поровну между акционерами. Ибо остается непреложным факт: в СССР нет больше эксплуатации большинства меньшинством. Это громадное достижение. "Здесь у нас нет больше акционеров. Сами рабочие (имеются в виду рабочие колхоза, разумеется) распределяют между собой доходы, без каких-либо отчислений государству"5. Это было бы прекрасно, если бы не было других — бедных колхозов, которым не удается сводить концы с концами. Потому что, если я правильно понял, колхозы полностью автономны и между ними нет никакой взаимопомощи. Возможно, я ошибся? Хотелось бы ошибиться.

Я был в домах многих колхозников этого процветающего колхоза...6 Мне хотелось бы выразить странное и грустное впечатление, которое производит "интерьер" в их домах: впечатление абсолютной безликости. В каждом доме та же грубая мебель, тот же портрет Сталина — и больше ничего. Ни одного предмета, ни одной вещи, которые указывали бы на личность хозяина. Взаимозаменяемые жилища. До такой степени, что колхозники (которые тоже кажутся взаимозаменяемыми) могли бы перебраться из одного дома в другой и не заметить этого7. Конечно, таким способом легче достигнуть счастья. Как мне говорили, радости у них тоже общие. Своя комната у человека только для сна. А все самое для него интересное в жизни переместилось в клуб, в "парк культуры", в места собраний. Чего желать лучшего? Всеобщее счастье достигается обезличиванием каждого. Счастье всех достигается за счет счастья каждого. Будьте как все, чтобы быть счастливым.

III

В СССР решено однажды и навсегда, что по любому вопросу должно быть только одно мнение. Впрочем, сознание людей сформировано таким образом, что этот конформизм им не в тягость, он для них естествен, они его не ощущают, и не думаю, что к этому могло бы примешиваться лицемерие. Действительно ли это те самые люди, которые делали революцию? Нет, это те, кто ею воспользовался. Каждое утро "Правда" им сообщает, что следует знать, о чем думать и чему верить. И нехорошо не подчиняться общему правилу. Получается, что, когда ты говоришь с каким-нибудь русским, ты говоришь словно со всеми сразу. Не то чтобы он буквально следовал каждому указанию, но в силу обстоятельств отличаться от других он просто не может. Надо иметь в виду также, что подобное сознание начинает формироваться с самого раннего детства... Отсюда странное поведение, которое тебя, иностранца, иногда удивляет, отсюда способность находить радости, которые удивляют тебя еще больше. Тебе жаль тех, кто часами стоит в очереди, — они же считают это нормальным. Хлеб, овощи, фрукты кажутся тебе плохими — но другого ничего нет. Ткани, вещи, которые ты видишь, кажутся тебе безобразными — но выбирать не из чего. Поскольку сравнивать совершенно не с чем — разве что с проклятым прошлым, — ты с радостью берешь то, что тебе дают. Самое главное при этом — убедить людей, что они счастливы настолько, насколько можно быть счастливым в ожидании лучшего, убедить людей, что другие повсюду менее счастливы, чем они. Этого можно достигнуть, только надежно перекрыв любую связь с внешним миром (я имею в виду — с заграницей). Потому-то при равных условиях жизни или даже гораздо более худших русский рабочий считает себя счастливым, он и на самом деле более счастлив, намного более счастлив, чем французский рабочий. Его счастье — в его надежде, в его вере, в его неведении.

Мне очень трудно привести в порядок свои размышления — так все эти проблемы взаимосвязаны, друг с другом переплетаются. Я не техник, поэтому экономические проблемы меня интересуют с психологической стороны. Психологически я могу себе объяснить, почему надо жить под колпаком, перекрывать границы: до тех пор пока не утвердится новый порядок, пока дела не наладятся, ради счастья жителей СССР важно, чтобы счастье это было защищено.

Нас восхищает в СССР стремление к культуре, к образованию. Но образование служит только тому, чтобы заставить радоваться существующему порядку, заставить думать: СССР... Ave! Spes unica!8 Эта культура целенаправленная, накопительская, в ней нет бескорыстия и почти совершенно отсутствует (несмотря на марксизм) критическое начало. Я знаю, там носятся с так называемой "самокритикой". Со стороны я восхищался ею и думаю, что при серьезном и искреннем отношении она могла бы дать замечательные результаты. Однако я быстро понял, что, кроме доносительства и замечаний по мелким поводам (суп в столовой холодный, читальный зал в клубе плохо выметен), эта критика состоит только в том, чтобы постоянно вопрошать себя, что соответствует или не соответствует "линии". Спорят отнюдь не по поводу самой "линии". Спорят, чтобы выяснить, насколько такое-то произведение, такой-то поступок, такая-то теория соответствуют этой священной "линии". И горе тому, кто попытался бы от нее отклониться. В пределах "линии" критикуй сколько тебе угодно. Но дальше — не позволено. Похожие примеры мы знаем в истории.

Нет ничего более опасного для культуры, чем подобное состояние умов. Дальше я скажу об этом.

Советский гражданин пребывает в полнейшем неведении относительно заграницы9. Более того, его убедили, что решительно всё за границей и во всех областях — значительно хуже, чем в СССР. Эта иллюзия умело поддерживается — важно, чтобы каждый, даже недовольный, радовался режиму, предохраняющему его от худших зол. Отсюда некий комплекс превосходства, несколько примеров которого я приведу ниже.

Каждый студент обязан изучать иностранный язык. Французский в совершенном небрежении. Им положено знать английский и в особенности немецкий. Я был удивлен, услышав, как плохо они говорят на нем. У нас школьники знают его лучше.

Мы спросили об этом одного из них и получили такое объяснение (по-русски, Джеф Ласт нам переводил) : "Еще несколько лет назад Германия и Соединенные Штаты могли нас чему-нибудь научить. Но сейчас нам за границей учиться нечему. Зачем тогда говорить на их языке?"10

Впрочем, если они все же небезразличны к тому, что делается за границей, все равно значительно больше они озабочены тем, что заграница о них подумает. Самое важное для них — знать, достаточно ли мы восхищаемся ими. Поэтому боятся, что мы можем не все знать об их достоинствах. Они ждут от нас не столько знания, сколько комплиментов.

Очаровательные маленькие девочки, окружившие меня в детском саду (достойном, впрочем, похвал, как и все, что там делается для молодежи), перебивая друг друга, задают вопросы. И интересуются они не тем, есть ли детские сады во Франции, а тем, знаем ли мы во Франции, что у них есть такие прекрасные детские сады.

Вопросы, которые вам задают, иногда настолько ошеломляют, что я боюсь их воспроизводить. Кто-нибудь может подумать, что я их сам придумал. Когда я говорю, что в Париже тоже есть метро, — скептические улыбки. "У вас только трамваи? Омнибусы?.." Один спрашивает (речь уже идет не о детях, а о вполне грамотных рабочих), есть ли у нас тоже школы во Франции. Другой, чуть более осведомленный, пожимает плечами: да, конечно, во Франции есть школы, но там бьют детей, он знает об этом из надежного источника. Что все рабочие у нас очень несчастны, само собой разумеется, поскольку мы еще "не совершили революцию". Для них за пределами СССР — мрак. За исключением нескольких прозревших, в капиталистическом мире все прозябают в потемках.

Образованные и очень благовоспитанные девочки (в "Артеке", куда допускаются только избранные) удивлены, когда в разговоре о русских фильмах я им сообщил, что "Чапаев" и "Мы из Кронштадта" имели в Париже большой успех. Им ведь говорили, что все русские фильмы запрещены во Франции. И, поскольку им говорили об этом учителя, я вижу, что девочки сомневаются не в их, а в моих словах. Французы — известные шутники!

Группе морских офицеров на борту крейсера, который привел меня в восхищение ("полностью построен в СССР"), я осмеливаюсь заметить, что, по моему мнению, во Франции лучше знают о событиях в СССР, нежели в СССР о том, что происходит во Франции. Поднялся неодобрительный ропот: "Правда" достаточно полно обо всем информирует. И вдруг резко какой-то лирик из группы: "В мире не хватило бы бумаги, чтобы рассказать обо всем новом, великом и прекрасном в СССР".

В этом же образцовом "Артеке", раю для образцовых детей — вундеркиндов, медалистов, дипломантов (поэтому я предпочитаю ему многие другие пионерские лагеря, более скромные и менее аристократические), — тринадцатилетний мальчик, если я не ошибаюсь, прибывший из Германии, но уже усвоивший здешний образ мыслей, показывает мне парк, обращая внимание на его красоты:

"Посмотрите, еще недавно здесь ничего не было... И вдруг — лестница. И так повсюду в СССР: вчера — ничего, завтра — все. Посмотрите вон на тех рабочих, как они работают! И повсюду в СССР такие же школы и пионерские лагеря. Разумеется, не все такие красивые, потому что "Артек" в мире только один. Сталин им специально интересуется. И все дети, которые приезжают сюда, — замечательные.

Скоро вы услышите тринадцатилетнего мальчика, который будет лучшим виолончелистом в мире. Его талант уже так высоко ценят у нас, что подарили ему редкую виолончель очень известного старинного мастера11.

А здесь! Посмотрите на эту стену! Разве подумаешь, что ее построили за десять дней!"

Энтузиазм этого ребенка такой искренний, что я не хочу обращать его внимание на трещины в этой наспех возведенной стене. Он хочет видеть только то, что вызывает в нем гордость. В восхищении он добавляет: "Даже дети этому удивляются"12.

Эти детские речи (внушенные, зaучeнныe, может быть) показались мне настолько характерными, что я в тот же вечер их записал и теперь воспроизвожу здесь.

Я не хотел бы, однако, кому-нибудь дать повод подумать, что других воспоминаний об "Артеке" у меня не осталось. Слов нет, этот детский лагерь — чудесный. Расположенный в прекрасном месте, очень хорошо спланированный, он террасами спускается к морю. Все, что можно придумать для блага детей, для их гигиены, спортивных занятий, развлечений, отдыха, — все рационально устроено на площадках или на склонах холмов. Все дети дышат здоровьем, счастьем. Они были очень разочарованы, когда узнали, что мы не можем остаться на ночь: в честь нас был приготовлен традиционный костер, деревья на нижней террасе украшены транспарантами. На вечер была назначена разнообразная программа — песни, танцы, — но я попросил, чтобы все было закончено к пяти часам, нужно было вернуться в Севастополь до наступления ночи. И, как оказалось, хорошо сделал, потому что в этот вечер заболел сопровождавший меня Эжен Даби. Ничто, однако, не предвещало болезни, и он мог беззаботно наслаждаться спектаклем, который нам предложили дети, в особенности танцем маленькой таджички по имени, кажется, Тамара — той самой, которую обнимал Сталин на громадных плакатах, расклеенных по всей Москве. Невозможно выразить прелесть этого танца и обаяние исполнявшего его ребенка. "Одно из самых дивных воспоминаний об СССР", — говорил мне Даби, так же думал и я. Это был его последний счастливый день.

Отель в Сочи — один из самых приятных. Превосходный парк. Пляж — красивейший, но купальщики хотели от нас услышать, что ничего подобного у нас во Франции нет. Из учтивости мы не стали им говорить, что во Франции есть пляжи лучше, гораздо лучше этого.

Да, замечательно, что этот комфорт, этот полулюкс предоставлены в пользование народу, если только считать, что приезжающие отдыхать сюда — не слишком (снова) привилегированные. Обычно поощряются наиболее достойные, но при условии, если они следуют "линии", не выделяются из общей массы. И только такие пользуются льготами.

Вызывает восхищение в Сочи множество санаториев и домов отдыха, живописно расположенных вокруг города. И прекрасно, что все это построено для рабочих. Но тем более тяжело видеть, как тут же строят новый театр низкооплачиваемые, загнанные в нищенские лачуги рабочие.

Вызывает восхищение в Сочи Островский (см. приложение).

Если я расхваливал отель в Сочи, то что сказать об отеле "Синоп", недалеко от Сухуми? Он гораздо более высокого класса и в состоянии выдержать сравнение с самыми лучшими, самыми красивыми, самыми комфортабельными заграничными бальнеологическими отелями. Прекрасный парк сохранился еще с дореволюционных времен, но здание построено совсем недавно. Удобная планировка, в каждом номере терраса и ванная комната. Мебель подобрана с отличным вкусом. Кухня — превосходная, из лучших в СССР. Отель "Синоп" — одно из тех мест на земле, где человек себя чувствует почти чуть ли не в раю.

Рядом с отелем совхоз, снабжающий его провизией. Восхищают образцовая конюшня, образцовый хлев, образцовый свинарник и в особенности современная гигантская птицеферма. У каждой курицы на лапе кольцо с индивидуальным номером. Кладка яиц тщательно регистрируется, у каждой курицы для этой цели свой индивидуальный бокс, где ее запирают и выпускают только после того, как она снесется. (И мне затруднительно объяснить, почему яйца, которые нам подают в отеле, — не самые лучшие.) Добавлю, что попасть в эти места можно только после того, как вы вытрете подошвы о специальный коврик, пропитанный дезинфицирующим раствором. Скот рядом проходит свободно — что поделаешь!

Перейдя ручей, за которым начинается территория совхоза, вы увидите ряд лачуг. Комнату два на два с половиной метра снимают вчетвером, по два рубля с человека в месяц. Обед в совхозной столовой стоит два рубля — роскошь, которую не может себе позволить человек, зарабатывающий 75 рублей в месяц. Кроме хлеба рабочие вынуждены довольствоваться сушеной рыбой.

Неравенство в зарплате возражений не вызывает. Согласен, это необходимо. Но есть другие способы сгладить различия в жизненном уровне. Однако есть опасения, что неравенство не только не устранится, а станет ощутимее. Боюсь, как бы не сформировалась вскоре новая разновидность сытой рабочей буржуазии (и следовательно, консервативной, как ни крути), похожей на нашу мелкую буржуазию.

Признаки этого видны повсюду13. И поскольку мы, увы, не можем сомневаться в том, что буржуазные инстинкты, подогревающие жажду наслаждений, расслабляющие человека, делающие его равнодушным к ближнему, дремлют в людских сердцах, несмотря ни на какую революцию (ибо человек не меняется, изменившись только внешне), я с тревогой слежу за тем, как в нынешнем СССР эти буржуазные инстинкты косвенно поощряются недавними решениями, встреченными у нас с одобрением, которое у меня вызывает беспокойство. С восстановлением семьи (как "ячейки общества"), права наследования и права на имущество по завещанию тяга к наживе, личной собственности заглушают чувство коллективизма с его товариществом и взаимопомощью. Не у всех, конечно. Но у многих. И мы видим, как снова общество начинает расслаиваться, снова образуются социальные группы, если уже не целые классы, образуется новая разновидность аристократии. Я говорю не об отличившихся благодаря заслугам или личным достоинствам, а об аристократии всегда правильно думающих конформистов. В следующем поколении эта аристократия станет денежной.

Не преувеличены ли мои опасения? Хотелось бы, чтобы это было так. Впрочем, СССР уже продемонстрировал нам свою способность к неожиданным поворотам. Чтобы разом покончить с этим обуржуазиванием, одобряемым и поощряемым сейчас правительством, боюсь, как бы не понадобились в скором времени крутые меры, которые могут оказаться столь же жестокими, как и при ликвидации нэпа.

Как может не коробить то презрение или, по крайней мере, равнодушие, которое проявляют находящиеся или чувствующие себя "при власти" люди по отношению к "подчиненным", чернорабочим, горничным, домработницам14 и, я собирался написать, бедным. Действительно в СССР нет больше классов. Но есть бедные. Их много, слишком много. Я, однако, надеялся, что не увижу их — или, точнее, я и приехал в СССР именно для того, чтобы увидеть, что их нет.

К этому добавьте, что ни благотворительность, ни даже просто сострадание15 не в чести и не поощряются. Об этом заботу на себя берет государство. Оно заботится обо всем, и поэтому, естественно, необходимость в помощи отпадает. И отсюда некоторая черствость во взаимоотношениях, несмотря на дух товарищества. Разумеется, здесь не идет речь о взаимоотношениях между равными. Но в отношении к "нижестоящим" комплекс превосходства, о котором я говорил, проявляется в полной мере.

Это мелкобуржуазное сознание, которое все более и более утверждается там, — с моей точки зрения, решительно и глубоко контрреволюционное.

Но то, что нынче в СССР называют "контрреволюционным", не имеет никакого отношения к контрреволюции. Даже, скорее, наоборот.

Сознание, которое сегодня там считают контрреволюционным, на самом деле — революционное сознание, приведшее к победе над полусгнившим царским режимом. Хотелось бы думать, что людские сердца переполнены любовью к ближним или, по меньшей мере, не совсем лишены чувства справедливости. Но как только революция совершилась, победила и утвердилась, об этом уже нет речи, чувства, воодушевлявшие первых революционеров, становятся лишними, они мешают, как и все, что перестает служить. Эти чувства можно сравнить с лесами, которые возводят при кладке свода; как только в замок положили последний камень, их тотчас же убирают.

Сейчас, когда революция восторжествовала, когда она утверждается и приручается, когда она вступает в сделки. а по мнению иных — набирается ума, — те, в ком бродит еще революционный дух и кто считает компромиссом все эти последовательно совершаемые уступки, становятся лишними, они мешают, и поэтому их проклинают и уничтожают. И не лучше ли вместо словесного жонглирования признать, что революционное сознание (и даже проще: критический ум) становится неуместным, в нем уже никто не нуждается. Сейчас нужны только соглашательство, конформизм. Хотят и требуют только одобрения всему, что происходит в СССР. Пытаются добиться, чтобы это одобрение было не вынужденным, а добровольным и искренним, чтобы оно выражалось даже с энтузиазмом. И самое поразительное — этого добиваются. С другой стороны, малейший протест, малейшая критика могут навлечь худшие кары, впрочем, они тотчас же подавляются. И не думаю, чтобы в какой-либо другой стране сегодня, хотя бы и в гитлеровской Германии, сознание было бы так несвободно, было бы более угнетено, более запугано (терроризировано), более порабощено.

IV

На нефтеперегонном заводе в окрестностях Сухуми, где все кажется таким замечательным: столовая, рабочее общежитие, клуб (что касается самого завода, я в этом ничего не понимаю, а просто верю, что он достоин восхищения), мы остановились перед "стенной" газетой, вывешенной, по обыкновению, в клубе. У нас не было времени читать все заметки, но в рубрике "Красная помощь", где должны быть сообщения из-за границы, нас удивило отсутствие какого-либо намека на Испанию — в последние дни известия оттуда вызывали беспокойство. Мы не стали скрывать грустного удивления. Минута смущения, нас благодарят за замечание — оно будет обязательно учтено.

Тот же вечер, банкет. Обычные многочисленные тосты. Когда уже было выпито за всех гостей и хозяев, поднимается Джеф Ласт и по-русски предлагает поднять бокалы за победу Красного фронта в Испании. Бурные аплодисменты, но, как нам показалось, не без легкого замешательства. И сразу, как бы в ответ, — тост за Сталина. В свою очередь, я предлагаю тост за политических заключенных в Германии, Венгрии, Югославии... На этот раз аплодируют искренно, чокаются, выпивают. И тотчас опять — тост за Сталина. Нам становится понятным, что по отношению к жертвам фашизма в Германии и повсюду — все знают, какую следует занимать позицию. Что же касается событий и борьбы в Испании, все, как один, ждут указаний "Правды", которая по этому поводу еще не высказалась. Пока не станет известно, что следует думать на этот счет, никто не хочет рисковать. И только спустя несколько дней (мы были уже в Севастополе) мощная волна сочувствия и симпатии, родившаяся на Красной площади, отозвалась в прессе, и тогда же повсюду началась подписка в поддержку правительственных войск в Испании.

В правлении завода нас поразила огромных размеров символическая картина — в центре изображен Сталин, он что-то говорит, по обеим сторонам от него члены правительства аплодируют.

Изображения Сталина встречаются на каждом шагу, его имя на всех устах, похвалы ему во всех выступлениях. В частности, в Грузии в любом жилище, даже в самом жалком, самом убогом, вы непременно увидите портрет Сталина на том самом месте, где раньше висела икона. Я не знаю, что это: обожание, любовь, страх, но везде и повсюду — он.

По дороге из Тифлиса в Батум мы проезжали через Гори, небольшой город, где родился Сталин. Я подумал, что это самый подходящий случай послать ему телеграмму в знак благодарности за прием в СССР, где нас повсюду тепло встречали, относились к нам с вниманием и заботой. Лучшего случая более не представится. Прошу остановить машину у почты и протягиваю текст телеграммы. Содержание примерно такое: "Совершая наше удивительное путешествие по СССР и находясь в Гори, испытываю сердечную потребность выразить Вам..." Но в этом месте переводчик запинается: такая формулировка не годится. Просто "вы" недостаточно, когда это "вы" относится к Сталину. Это даже невозможно. Надо что-то добавить. И, поскольку я недоумеваю, присутствующие начинают совещаться. Мне предлагают: "Вам, руководителю трудящихся", или — "вождю народов", или... я уж не знаю, что еще16. Мне это кажется абсурдом, я протестую и заявляю, что Сталин выше всей этой лести. Я бьюсь напрасно. Делать нечего. Телеграмму не примут, если я не соглашусь на дополнения. И, поскольку речь идет о переводе, который я даже не могу проверить, соглашаюсь после упорного сопротивления и с грустной мыслью о том, что все это создает ужасающую, непреодолимую пропасть между Сталиным и народом. И, поскольку я уже обращал внимание на подобные добавления и уточнения в переводах моих речей17, произнесенных там, я тогда же заявил, что отказываюсь от всего опубликованного под моим именем во время пребывания в СССР18 и что я еще об этом скажу. Вот я это и сделал теперь.

Ах, черт побери, во всех этих уловках, чаще всего невольных, я не хочу видеть никакого подвоха, скорее всего, это просто желание помочь человеку, незнакомому с местными обычаями и которому лучше всего согласиться и соответствующим образом подбирать слова и выражать мысли.

Изменения и дополнения, которые Сталин посчитал своим долгом внести в планы первой и второй пятилеток, свидетельствуют о такой мудрости и гибкости ума, что невольно задаешься вопросом — возможно ли было вообще большее постоянство; не было ли это отклонение от начального курса, отклонение от ленинизма вызвано необходимостью; и не потребовала ли бы большая верность начальному курсу нечеловеческих усилий от всего народа? Во всяком случае, есть издержки. И если не сам Сталин, то человек вообще, натура человеческая разочаровывают. Все, чего добивались, чего хотели, чего, казалось, уже почти достигли ценой такой борьбы, пролитой крови, слез, — и все это "выше человеческих сил"? И что теперь? Ждать еще, смириться, отложить на будущее свои надежды? Вот о чем с отчаянием спрашиваешь себя в СССР. Даже подумать об этом страшно.

После стольких месяцев, лет усилий человек вправе себя спросить: можно ли наконец немного приподнять голову? — Головы никогда еще не были так низко опущены.

В том, что было отклонение от идеала, сомнений ни у кого нет. Но одновременно должны ли мы сомневаться в том, что задуманное было осуществимо? Поражение это или необходимые и оправданные уступки, вызванные неожиданными трудностями?