ТЫ ДАЖЕ НЕ ПРЕДСТАВЛЯЕШЬ, КАК СИЛЬНА МОЯ ЛЮБОВЬ!!!!!!!!!

И, заслышав этот рык, вся трескотня, все негативные мысли разлетелись, как птицы, убежали, как зайцы и антилопы, трясясь от страха. Наступила тишина. Интенсивная, дрожащая, благоговейная тишина. Лев в гигантской саванне моего сердца удовлетворенно обозрел свое притихшее королевство, облизнулся, приоткрыв гигантскую пасть, закрыл желтые глаза и уснул.

И в этой царственной тишине я наконец начала медитировать на Бога — и вместе с Богом.

У Ричарда из Техаса забавные привычки. Когда мы пересекаемся в ашраме и по моему рассеянному лицу видно, что мысли мои далеко-далеко, он спрашивает:

— Как там Дэвид поживает?

— Не твое дело, — огрызаюсь я каждый раз. — Ты не можешь знать, о чем я думаю.

Но, конечно, он всегда оказывается прав.

Еще он подкарауливает меня на выходе из зала для медитаций: ему нравится смотреть, какой у меня безумный и одуревший вид, когда я оттуда выползаю. Будто я сражалась с аллигаторами и призраками. Ричард говорит, что ему еще не приходилось видеть человека, который так отчаянно боролся бы с собой. Не знаю, так ли это, но ощущения, обуревающие меня в темном зале для медитаций, порой бывают очень интенсивными. Самый мощный опыт — это когда мне наконец удается отбросить последние из страхов и позволить каскаду энергии высвободиться и подняться по позвоночнику. Я удивляюсь, что когда-то считала кундалини шакти всего лишь мифом. Когда эта энергия проходит сквозь меня, она урчит, как дизельный мотор на низком ходу, и просит меня лишь об одном: не могла бы я вывернуться наизнанку, чтобы легкие, сердце и внутренности остались снаружи, а все мое существо заполнила бы Вселенная? И эмоционально я не могла бы проделать то же самое? В этом штормовом пространстве время путается, и я — онемевшая, оглушенная, растерянная, — попадаю в удивительные миры и переживаю всевозможные интенсивные ощущения: жару, холод, ненависть, страсть, страх… А когда все заканчивается, дрожа поднимаюсь на ноги и вылезаю на свет Божий в жутком состоянии: голодная как волк, с пересохшей глоткой и либидо, как у моряка в трехдневную отлучку. А Ричард обычно поджидает меня у выхода, готовый расхохотаться, и вечно дразнит одними и теми же словами, увидев мое ошарашенное и измученное лицо:

— Ну что, Хомяк, думаешь, у тебя когда-нибудь что-нибудь выйдет?

Но после сегодняшней медитации, когда я услышала львиный рык — ТЫ ДАЖЕ НЕ ПРЕДСТАВЛЯЕШЬ, КАК СИЛЬНА МОЯ ЛЮБОВЬ, — я выхожу, как королева воинов. И не даю Ричарду задать свой обычный вопрос, а сразу же смотрю ему в глаза и отвечаю:

— У меня все получилось, мистер.

— Посмотрите на нее, — говорит Ричард. — Это надо отпраздновать. Пойдем, Хомяк, отведу тебя в деревню, угощу кока-колой.

Индийская кока-кола похожа на обычную, но в ней примерно в девять раз больше подсластителя и в три — кофеина. Думаю, амфетамины в нее тоже добавляют: у меня от нее в глазах двоится. Пару раз в неделю мы с Ричардом идем в деревню и выпиваем одну бутылку колы на двоих. После натуральной вегетарианской еды из ашрама это поистине радикальный опыт. Главное — никогда не касаться бутылки губами. У Ричарда есть весьма разумное правило насчет путешествий в Индии: «Ничего не трогай, кроме себя». (Кстати, эта фраза тоже была одним из альтернативных названий для моей книги.)

В деревне мы следуем нашему излюбленному маршруту: обязательно заходим в храм и здороваемся с мистером Паникаром, портным, который пожимает нам руки и говорит: «Карашо пожаловать!» Смотрим, как толкаются на улицах коровы, радуясь своему священному статусу (по мне, так они злоупотребляют своей привилегией: ложатся посреди дороги, лишь бы все поняли, что корова — животное священное); как чешут за ухом собаки — с таким видом, будто им невдомек, как они вообще тут оказались. Женщины заняты дорожными работами: таскают булыжники под палящим солнцем, машут отбойными молотками, босиком, неуместно красивые в изумрудных и рубиновых сари, ожерельях и браслетах. Они одаривают нас ослепительными улыбками, совершенно непостижимыми, на мой взгляд, — как можно быть счастливым, выполняя столь тяжелую работу в столь жутких условиях? Как они не падают в обморок, не умирают через пятнадцать минут этой парилки с кувалдами в руках? Спрашиваю об этом мистера Паникара, и тот отвечает, что так уж у деревенских заведено: в этой части света люди рождаются для тяжкого труда, и это все, что они знают.

— Да и к тому же тут долго не живут, — спокойно добавляет он.

Это бедная деревня, но не нищая по индийским стандартам; близлежащий ашрам, его благотворительность и деньги западных туристов делают свое дело, и разница очень ощутима. Правда, покупать тут особенно нечего, хотя нам с Ричардом нравится заглядывать подряд во все лавчонки, торгующие четками и статуэтками. Торгуют здесь ребята из Кашмира, весьма хваткие продавцы, вечно пытающиеся навязать нам товар. Один из них на днях привязался ко мне: мол, не хочет ли мадам купить замечательный кашмирский ковер для дома?

Ричарда это развеселило. Среди прочих приколов он не прочь посмеяться над тем, что мне негде жить.

— Не перетрудись, братец, — говорит он продавцу ковров. — Старушке некуда твой ковер положить.

Продавца из Кашмира это ничуть не смутило.

— Но она могла бы повесить его на стену.

— Видишь ли, — продолжает Ричард, — у нее и стен-то нет.

— Зато у меня храброе сердце! — пищу я в свою защиту.

— И куча других благородных качеств, — добавляет Ричард, в кои-то веки бросая мне кость.

Однако самую большую трудность в ашраме для меня представляет не медитация. Да, медитировать трудно, но не смертельно. Существует кое-что и посложнее. Самое убийственное — это то, чем мы занимаемся каждое утро после медитации и до завтрака (не представляете, как долго здесь тянется утро): мантра под названием Гуруджита. Ричард зовет ее просто «Джит». У меня с этой мантрой большие проблемы. Она мне совсем не нравится и никогда не нравилась с тех пор, как я впервые услышала ее в ашраме в Нью-Йорке. Все остальные мантры и гимны нашей йогической традиции я очень даже люблю, но Гуруджита… она такая длинная, занудная, усыпляющая и невыносимая. Естественно, это мое личное мнение; я знаю людей, кому она якобы нравится, хоть и в толк не возьму, как такое возможно.

В Гуруджите сто восемьдесят два стиха, их нужно выкрикивать в полный голос (иногда я так и делаю), и каждый стих представляет собой целый абзац непролазного санскрита. Вместе со вступительной мантрой и заключительным припевом весь ритуал занимает примерно полтора часа. И все это до завтрака, после часовой медитации и двадцатиминутного распевания первого утреннего гимна. По сути, именно из-за Гуруджиты всем нам приходится в три утра вылезать из кровати!

Мне не нравится мелодия, не нравятся слова. Стоит заикнуться об этом кому-нибудь в ашраме, как они начинают вещать: «Да, но это же такая священная песнь!» Не спорю, книга Иова тоже священная — но мне не приходится распевать ее вслух каждое утро до завтрака.

У Гуруджиты впечатляющая духовная история: это отрывок из священного древнего йогического текста «Сканда пурана», большая часть которого утрачена, а оставшаяся почти не переведена с санскрита. Подобно большинству йогических текстов, он написан в форме разговора — своего рода диалог Сократа. Беседа ведется между богиней Парвати и всемогущим владыкой всего сущего, богом Шивой. Парвати и Шива являются божественными воплощениями созидания (женское начало) и сознания (мужское). Она — генеративная энергия Вселенной, он — ее безграничная мудрость. Все, что возникнет в воображении Шивы, Парвати привносит в жизнь. Шива придумывает, Парвати реализует. Их танец, союз (йога), и причина Вселенной, и ее проявление.

В Гуруджите богиня просит бога поделиться тайнами земного осуществления, и он ей отвечает. Этот гимн меня просто бесит. Я надеялась, что мое отношение к Гуруджите изменится во время пребывания в ашраме. Что окружение повлияет на меня, и я научусь любить эту мантру. Но случилось как раз обратное. За те несколько недель, что я провела здесь, антипатия переросла в настоящий панический страх. Я стала прогуливать Гуруджиту и утром заниматься другими делами, по моему мнению, более полезными для духовного роста: делать записи в дневнике, принимать душ, звонить сестре в Пенсильванию и спрашивать, как поживают ее детки.

Ричард вечно подкалывает меня, когда я пропускаю мантру.

— Я заметил, ты сегодня опять не пришла на Гуруджиту, — говорит он.

— У меня есть другой способ общаться с Богом, — отвечаю я.

— Это как же, во сне?

Но когда я все же являюсь на мантру, меня она лишь раздражает. Причем физически. Я даже не пою, а словно волочусь позади всех. Покрываюсь испариной. Это очень странно, потому что я отношусь к тем людям, что вечно мерзнут, — а в этой части Индии в январе бывает холодно до рассвета. Все остальные сидят и поют, завернувшись в шерстяные одеяла, в шапках, чтобы не замерзнуть, а я, наоборот, снимаю с себя слой за слоем, слушая эту монотонную нудятину, вся в пене, как загнанная рабочая лошадь. Когда я выхожу из храма на холодный утренний воздух, пот испаряется с лица, как туман — ужасный, зеленый, вонючий туман. Телесная реакция — это еще ничего по сравнению с обжигающими волнами эмоций, захлестывающими меня, когда я пытаюсь петь. Я даже петь Гуруджиту не могу. Могу только каркать. Злобно.

Я говорила, что в ней сто восемьдесят два стиха?

И вот, пару дней назад, после особенно отвратительного сеанса утреннего пения, я решила посоветоваться со своим любимым учителем — монахом с удивительно длинным санскритским именем, которое переводится как «Тот, кто живет в сердце Господа, живущего в его сердце». Монах — американец, ему уже за шестьдесят, он умен и образован. Раньше он был профессором классического театрального искусства в университете Нью-Йорка и до сих пор держится с почтенным достоинством. Монашеский обет он принял почти тридцать лет назад. Мне нравится его прямолинейность и чувство юмора. Запутавшись в мыслях о Дэвиде, в трудную минуту я рассказала о своих сердечных муках этому монаху. Он с уважением выслушал меня, дал совет со всем сочувствием, на которое был способен, и сказал: «А сейчас я поцелую свою робу». Он поднял уголок шафранового монашеского одеяния и громко чмокнул его. Я спросила, что он делает, подумав, что это какой-то сверхсокровенный религиозный обряд. А он ответил: «То же, что и всегда, когда кто-то приходит ко мне за советом в любовных делах. Благодарю Бога, что я монах и эти заморочки больше меня не касаются».

Я знала, что ему можно доверять и я могу открыто рассказать о своих трудностях с Гуруджитой. Как-то вечером, после ужина, мы пошли прогуляться по саду, и я призналась, что мне совершенно не нравится эта мантра, и попросила разрешения больше ее не петь. Монах рассмеялся. Он сказал:

— Не надо петь, если не нравится. Пока ты здесь, никто и никогда не станет заставлять тебя делать то, чего ты не хочешь.

— Но другие говорят, что это очень важная духовная практика.

— Так и есть. Но не стану тебя пугать: ты не попадешь в ад, если не будешь петь Гуруджиту. Скажу лишь одно — гуру очень определенно высказалась на этот счет: Гуруджита — самый важный текст в нашей традиции и самая важная практика, помимо медитации. Коль скоро ты живешь в ашраме, гуру рассчитывает, что каждое утро ты будешь вставать и петь.

— Дело не в том, что я не люблю рано вставать…

— Так в чем тогда?

Я объяснила монаху, почему так невзлюбила Гуруджиту: мол, она для меня сплошное мучение.

Он удивился:

— Гляди-ка, да тебя коробит даже от разговора о ней.

И верно. Я чувствовала, как подмышки покрываются холодным липким потом.

— А можно в это время заниматься другими практиками? Я заметила, что иногда, если пойти в зал для медитации вместо Гуруджиты, на фоне голосов так приятно медитировать…

— Эх… Свамиджи бы сейчас тебя так отругал. Назвал бы воришкой — другие трудятся, а ты крадешь их энергию. Понимаешь ли, Гуруджита и не должна даваться легко. У нее совсем иное предназначение. Это невероятно мощный текст, сильная очистительная практика. Она сжигает весь мусор, все негативные эмоции. И кажется, влияет на тебя весьма позитивно, раз во время пения ты переживаешь столь интенсивные чувства и физическую реакцию. Практика может быть болезненной, но она действует очень благотворно.

— Но как заставить себя не бросить ее?

— А у тебя есть выбор? Бросать каждый раз, когда сталкиваешься с трудной задачей? Профукать свою несчастную неполноценную жизнь?

— Мне послышалось… или вы правда сказали «профукать»?

— Да. Именно так я и сказал.

— И что же мне делать?

— Ты сама должна решить. Но вот мой тебе совет, раз уж спросила: продолжай петь Гуруджиту, пока ты здесь, и прежде всего потому, что она вызывает у тебя такую экстремальную реакцию. Если что-то причиняет столь сильное неудобство, оно наверняка действует. Вот и Гуруджита. Она сжигает эго, превращает тебя в чистый пепел. Тут не обойтись без напряженного труда, Лиз. Гуруджита обладает силой, непостижимой для рационального ума. Тебе ведь в ашраме жить еще всего неделю? А потом можешь спокойно отправляться путешествовать и развлекаться. Отпой ее еще семь раз, и больше никогда не придется. Помни, что говорит гуру исследуй свой духовный опыт. Ты здесь не как туристка, не как журналист. Ты — ищущий. Так ищи.

— Значит, вы не разрешаете мне пропускать Гуруджиту?

— Лиз, ты в любое время можешь сама себе разрешить. Это твой контракт с Богом. Он зовется свободной волей.

И вот, полная решимости, на следующее утро я пришла на Гуруджиту, а та столкнула меня с десятиметровой цементной лестницы, по крайней мере, по ощущениям было именно так На следующий день стало хуже. Я проснулась в ярости, и не успела дойти до храма, как вся взмокла, вскипела, начала исходить злобой. Я все время думала: «Это же всего полтора часа… что угодно можно терпеть полтора часа. Вспомни, Лиз: некоторые твои подруги рожали по четырнадцать часов…» И все равно, сидеть на том стуле было так неудобно, словно меня прибили к нему гвоздями. Меня окатывали волны какого-то климактерического жара, и мне казалось, что я упаду в обморок или укушу кого-нибудь от злости.

Мой гнев был велик Он был направлен на всех в этом мире, но прежде всего и в особенности на Свамиджи — мастера нашей гуру, который и додумался учредить ритуальное пение Гуруджиты. Уже не первое проблемное столкновение с великим и давно отошедшим в мир иной: он являлся мне во сне — тогда, на пляже, требуя остановить прилив, и мне всегда казалось, будто он надо мной издевается.

Духовный огонь Свамиджи пылал всю жизнь, не угасая ни на секунду. Как и святой Франциск Ассизский, Свамиджи родился в обеспеченной семье и должен был продолжить семейное дело. Однако, будучи еще мальчиком, в маленькой соседской деревушке он встретил святого, и этот опыт глубоко затронул его. В подростковом возрасте Свамиджи ушел из дому в одной набедренной повязке и совершил паломничество ко всем святым местам в Индии в поисках своего духовного учителя. Считается, что он встретил более шестидесяти святых и гуру, но так и не нашел своего мастера. Свамиджи голодал, ходил босиком, спал на улице во время снежной бури в Гималаях, переболел малярией, дизентерией и считал эти годы счастливейшими в своей жизни — ведь он искал человека, который показал бы ему Бога. За эти годы Свамиджи стал хатха-йогом, экспертом аюрведической медицины и кулинарии, архитектором, садовником, музыкантом и виртуозом боя на мечах (эта его профессия мне особенно нравится). Ему перевалило за тридцать, а он так и не нашел своего гуру; но однажды встретил обнаженного безумного старца, который приказал ему вернуться домой, в ту деревню, где он видел святого еще мальчиком, и учиться у того великого мастера.

Свамиджи подчинился, вернулся домой и стал самым преданным учеником того святого, наконец достигнув просветления под руководством учителя. Впоследствии Свамиджи сам стал гуру. Его индийский ашрам разросся от трех комнат на бесплодной ферме до утопающего в зелени сада, каким мы видим его сегодня. Потом его вдохновила идея отправиться в путешествие, распространяя идею медитации по всему миру. В семидесятых он приехал в Америку — и мир сошел с ума. Свамиджи проводил шактипат — ритуал божественной инициации — несколько сотен и тысяч раз в день. Он обладал прямой трансформативной силой. Преподобный Юджин Кэллендер (уважаемый борец за гражданские права, коллега Мартина Лютера Кинга-младшего, до сих пор являющийся пастором баптистской церкви в Гарлеме) вспоминает, как в семидесятые познакомился со Свамиджи и в изумлении упал перед ним на колени. В его голове промелькнула мысль: «Это не пустые слова, не обман; это то самое… Этот человек знает обо мне все».

Свамиджи требовал от людей рвения, преданности, самоконтроля. Всегда ругал учеников за апатичность (на хинди джад). Он привнес в жизнь юных бунтарей с Запада древнюю концепцию дисциплины, приказав им прекратить тратить собственное (и чужое) время и силы, забивая голову анархическими хипповскими бреднями. Он мог кинуть в ученика палкой, а уже через минуту с ним обнимался. Это был сложный, противоречивый человек, но он действительно изменил мир. Сейчас мы имеем доступ ко множеству йогических текстов именно потому, что Свамиджи руководил их переводом и восстановлением (даже в Индии, на большей ее территории, философские тексты были давно забыты).

Моя гуру была самой преданной ученицей Свамиджи. Ее судьба была в буквальном смысле предопределена с рождения: родители были одними из первых последователей мастера. Еще ребенком она нередко пела мантры по восемнадцать часов в день, ее религиозное рвение не знало усталости. Свамиджи распознал потенциал моей гуру и уже в подростковом возрасте взял к себе в качестве переводчика. Вместе с ним она объехала весь мир, столь пристально следя за Свамиджи, что, как позднее признавалась, ей достаточно было взглянуть на его колени, чтобы понять, что он хочет сказать. В тысяча девятьсот восемьдесят втором году она заняла его место — ей не было еще и тридцати.

Всех истинных гуру объединяет то, что они постоянно пребывают в состоянии самореализации. Однако внешние различия существуют. Очевидная разница между Свамиджи и моей гуру велика: она — женственная, обаятельная, знает несколько языков, получила университетское образование; он — южноиндийский мудрец, порой капризный, порой великодушный. Для простой американки вроде меня легче быть ученицей моей гуру, чей корректный вид никого не смущает, — такую гуру можно привести домой и познакомить с родителями. Но Свамиджи… он совершенно дикий. Когда я впервые увлеклась этой ветвью йоги и увидела его фотографии, услышала рассказы о нем, то подумала: «От этого старикана надо держаться подальше. Слишком уж его много. Мне рядом с ним не по себе».

И вот теперь, оказавшись в Индии, в ашраме, который когда-то был его домом, я понимаю, что мне нужен лишь Свамиджи. В моих чувствах — лишь Свамиджи. К нему я обращаюсь в молитвах, в медитации. Как будто кто-то включил круглосуточный телеканал, где показывают лишь Свамиджи. Я попала в само логово Свамиджи и чувствую, как он влияет на меня. Даже после его смерти я ощущаю, что он реален, он присутствует здесь. Когда становится тяжело, мне нужен именно такой мастер: я могу проклинать его, демонстрировать ему все свои промахи и недостатки, а он лишь смеется надо мной. Смеется, но любит меня. Его смех злит, а злость подталкивает к действию. Особенно ясно я ощущаю его близость, когда мучаюсь с Гуруджитой и ее непролазными стихами на санскрите. Все это время я мысленно спорю со Свамиджи, выступая со всякого рода угрожающими заявлениями вроде: «Теперь ты просто обязан мне помочь, — ведь все это я делаю для тебя! Ну, если результатов не будет! Ну, если моя душа не очистится!» Вчера я заглянула в книжку с мантрами, и оказалось, мы дошли только до двадцать пятого стиха — а я уже вся пылаю, вся взмокла от неудобства (не так, как люди потеют, а как сыр в холодильнике), — и я так взбесилась, что выкрикнула вслух: «Не может быть!» Женщины обернулись и встревоженно взглянули на меня, наверняка ожидая увидеть, что моя голова крутится на шее вокруг своей оси, как у одержимой демонами.

Иногда я вспоминаю, что совсем недавно жила в Риме и по утрам неторопливо ела пирожные, пила капучино, читала газету.

Вот это было времечко…

С тех пор как будто сто лет прошло.

Сегодня утром я проспала. Как трутень, продрыхла аж до пятнадцати минут пятого. А когда проснулась, до начала Гуруджиты оставалось всего несколько минут. Я заставила себя через силу выползти из кровати, побрызгала лицо водой, оделась и, скрипя суставами, раздраженная и обиженная, собралась уж выйти из комнаты в предрассветный мрак… как вдруг обнаружила, что соседка по комнате ушла раньше и заперла меня снаружи.

Как можно было так сделать — ума не приложу. Не такая уж у нас большая комната: трудно не заметить, что кто-то спит на второй кровати. К тому же моя соседка очень ответственная, предусмотрительная женщина, мать пятерых детей из Австралии. Это на нее не похоже. Но все же она это сделала: заперла меня в комнате.

Моей первой мыслью было: вот теперь-то у меня появится уважительная причина не петь Гуруджиту! Но вторая мысль… Это была даже не мысль. Это было действие.

Я выпрыгнула в окно.

Точнее говоря, вылезла на карниз, схватилась за него потными руками и повисла в темноте на высоте двух этажей, лишь тогда задав себе вполне правомерный вопрос: «И зачем ты прыгаешь из окна?» И ответила сама себе с горячей объективной решимостью: «Я должна попасть на Гуруджиту». Потом отпустила карниз и упала задом, пролетев в темноте шесть, а то и все восемь метров и приземлившись на бетонный тротуар. По дороге я ударилась обо что-то и ободрала кожу на правой лодыжке — но мне было все равно. Я поднялась и босиком, с пульсирующей в висках кровью побежала к храму, нашла место, открыла молитвенник — песня только началась — и, истекая кровью, начала петь Гуруджиту.

Лишь через несколько стихов я перевела дыхание и поймала себя на своей обычной инстинктивной утренней мысли: не хочу быть здесь. И тут вдруг услышала, как Свамиджи смеется в моей голове: «Странно, разве человек, который не хочет быть здесь, так себя ведет?»

И я ответила: «Ну ладно. Твоя взяла».

Я сидела, подпевая с окровавленной ногой, и думала, что, наверное, пора мне изменить отношение к этой духовной практике. Ведь изначально Гуруджита является гимном чистой любви, но меня что-то все время останавливало, и я не могла высказать эту любовь искренне. И вот, пропевая стих за стихом, я поняла, что должна найти что-то — или кого-то, — кому посвятить этот гимн, чтобы отыскать в сердце источник чистой любви. И на двадцатом стихе я вспомнила о Нике.

Ник — мой племянник, восьмилетний мальчик. Худоват для своего возраста, зато до жути умен и пугающе проницателен. Восприимчивая и сложная натура. Даже через несколько минут после рождения, среди орущих младенцев в грудничковом отделении он один молчал, оглядывая кругом взрослыми, умными и встревоженными глазками. Он выглядел так, словно ему уже не раз приходилось рождаться на свет и он даже не знал, стоит ли этому радоваться. Ник — ребенок, для которого жизнь никогда не была простой; он слышит, видит и чувствует происходящее столь интенсивно, столь быстро поддается эмоциям, что всех нас это порой пугает. Я люблю мальчика всем сердцем, мне хочется оградить его от всего мира. Подсчитав разницу во времени между Индией и Пенсильванией, я смекнула, что Ник сейчас как раз ложится спать. И стала петь Гуруджиту как колыбельную. Иногда ему трудно уснуть, потому что он никак не может успокоить свой ум. Так что я посвятила Нику каждое священное слово этого гимна. Я привнесла в песню все, чему бы мне хотелось его научить. С каждой строчкой я пыталась успокоить его: пусть мир порой бывает жесток и несправедлив, но не надо волноваться, ведь мы его очень любим. Он окружен любящими людьми, сердцами, готовыми ради него на все. Мало того, он обладает мудростью и терпением, сокрытыми глубоко в душе, которые со временем проявятся и помогут ему справиться с любыми испытаниями. Он для нас дар Божий. Я обращалась к Нику посредством древнего санскритского текста и вдруг заметила, что по щекам текут холодные слезы. Но не успела я вытереть глаза, как Гуруджита закончилась… Полтора часа прошли как десять минут. Я поняла, что случилось — это Ник помог мне просидеть Гуруджиту. Маленькое сердечко, которому я хотела помочь, — а на самом деле он помогал мне.

Я подошла к передней части храма и поклонилась до самого пола, благодаря Господа, трансформирующую силу любви, себя, свою гуру и своего племянника, и краем сознания, на молекулярном (не на интеллектуальном) уровне понимая, что нет никакой разницы между этими словами, этими понятиями, этими людьми. Затем я удалилась в зал для медитации, решив пропустить завтрак, и просидела почти два часа в звенящей тишине.

Стоит ли говорить, что я больше не прогуливала Гуруджиту? Она стала для меня самой священной практикой в ашраме. Разумеется, Ричард из Техаса не преминул поиздеваться над моим прыжком из окна общежития и теперь каждый вечер после ужина предупреждал: «Увидимся завтра на Гуруджите, Хомяк И попробуй для разнообразия спуститься по лестнице!» На следующей неделе я позвонила сестре, и та сказала, что по необъяснимой причине Ник вдруг стал засыпать спокойно. А через несколько дней в библиотеке в книге об индийском святом Шри Рамакришна мне попалась история об ученице, явившейся к великому учителю. Она боялась, что недостаточно преданна практике и ее любовь к Господу слаба. На что святой ответил: «Неужели ты никого не любишь?» Женщина призналась, что больше всего на свете обожает своего маленького племянника. Тогда святой сказал: «Вот и ответ. Пусть он станет твоим Кришной, твоим возлюбленным. Служа своему племяннику, ты служишь Богу».

Однако все это не так важно. По-настоящему удивительная вещь случилась в тот же день, когда я выпрыгнула из окна. После обеда я встретила Делию, свою соседку, и сказала, что утром она заперла меня в комнате. Делия ужаснулась:

— Не представляю, как я могла это сделать! Тем более что все утро думала о тебе. Ты вчера мне снилась как наяву. Весь день этот сон из головы не выходит!

— Расскажи.

— Мне снилось, что ты вспыхнула, — ответила она. — И твоя кровать тоже. Я бросилась на помощь, но когда подбежала, от тебя осталась лишь кучка белого пепла.

Именно тогда я решила, что должна остаться в ашраме. Это совершенно противоречило начальному плану. Ведь я планировала прожить здесь всего шесть недель, набраться трансцендентного опыта и продолжить путешествие по Индии… хм… в поисках божественной сущности! Я запаслась картами, путеводителями, походными ботинками и всем-всем-всем! Наметила, какие храмы и мечети нужно посетить, с кем из святых мудрецов встретиться. Я же в Индии, в конце концов! Здесь столько всего можно посмотреть и переделать. Мне предстоит пройти много километров, облазить не один десяток храмов, покататься на слонах и верблюдах. Да я просто не переживу, если не увижу Ганг, великую пустыню Раджастан, дурацкие мумбайские киношки, Гималаи, старинные чайные плантации, рикш из Калькутты, проносящихся друг мимо друга, словно колесницы из «Бен-Гура». А в марте я даже планировала встретиться с самим далай-ламой в Дхармсале! Надеялась, хоть он скажет мне, где искать Бога.

Но застрять на одном месте, без движения, в маленьком ашраме в богом забытой крохотной деревушке — нет, этого я никак не планировала!

Однако мастера дзен говорят, что нельзя увидеть свое отражение в бегущей воде — только в стоячей. Что-то подсказывает мне, что, сбежав сейчас, я пренебрегу всем накопленным духовным опытом. Ведь именно сейчас, в этом маленьком ограниченном пространстве, где каждая минута организована с целью способствовать самоизучению и религиозной практике, со мной что-то начало происходить. Так неужели нужно именно теперь садиться на какие-то поезда, цеплять кишечных паразитов, тусоваться с бэкпэкерами? Может, я потом все это еще успею? И с далай-ламой найду время встретиться? Куда он денется, далай-лама? (Да и если, не дай бог, с ним что случится, на его место найдут кого-нибудь еще, верно?) Мой паспорт и так похож на татуированную тетку из цирка уродов. Неужели очередное путешествие приблизит меня к поразительному контакту с божественным?

Я совсем запуталась и провела весь день, размышляя о том, как поступить. Но, как обычно, решающее слово сказал Ричард из Техаса.

— Оставайся, Хомяк, — заявил он. — Забудь о своих достопримечательностях — у тебя вся жизнь впереди. Ты ступила на духовный путь. Не сворачивай и не бросай дело на середине. Бог прислал тебе персональное приглашение — неужто откажешь?

— Но в Индии столько красот! — расстроилась я. — Тебе не обидно было бы проехать подземного шара и застрять в каком-то несчастном ашраме?

— Мой дорогой Хомяк, послушай своего друга Ричарда. Если каждый день в течение трех месяцев ты будешь притаскивать свою изнеженную задницу в зал для медитаций, гарантирую — скоро ты увидишь такие красоты, что захочется плюнуть на Тадж-Махал!

Сегодня во время утренней медитации я задумалась вот о чем.

Когда закончится мой год путешествий, где я буду жить? Мне не хочется возвращаться в Нью-Йорк чисто по привычке. Может, переехать в новый город? Например, Остин, говорят, очень приятное местечко. А в Чикаго такая красивая архитектура! Правда, зимы холодные… А может, поселиться за границей? Про Сидней рассказывают много хорошего… Если бы я жила не в таком дорогом городе, как Нью-Йорк, можно было бы снять квартиру с двумя спальнями, и я устроила бы во второй специальную комнату для медитаций! Вот было бы здорово… Я бы выкрасила стены в золотой цвет. А может, в ярко-голубой? Нет, в золотой. Или в голубой…

Наконец заметив эту цепочку мыслей, я ужаснулась. И подумала: ты в Индии, в ашраме, в одном из самых святых мест паломничества в мире. И, вместо того чтобы налаживать контакт с божественным, планируешь, где будешь медитировать через год, размышляешь о доме, которого не существует, в городе, который еще не выбрала? Вот идиотка! Как насчет того, чтобы помедитировать здесь, сейчас, в том месте, где непосредственно находишься?

Я снова сосредоточилась на молчаливом повторении мантры.

Но через несколько секунд сделала паузу, извинившись, что со зла обозвала себя идиоткой. Не очень добрый жест.

И все же было бы неплохо устроить специальную комнату для медитаций, промелькнуло в голове в следующую же секунду.

Я открыла глаза и вздохнула. Ну неужели на большее я не способна?

И вот вечером я решила попробовать кое-что новенькое. Недавно в ашраме я познакомилась с женщиной, которая изучала випассану. Это очень ортодоксальная, аскетическая и интенсивная буддистская медитативная техника. Если в двух словах — надо просто сидеть и медитировать. Курс випассаны для начинающих длится десять дней, и все это время ежедневно ученики сидят по десять часов, медитируя по два-три часа за раз. Что-то вроде экстремального спорта для медитирующих. Учитель випассаны не дает ученикам даже мантру — это считается жульничеством. Випассана — практика чистого наблюдения: ты отмечаешь мысли и следишь за их ходом с вниманием, но ничто не может заставить тебя сдвинуться с места.

Физически это очень тяжело. Сев на место, нельзя ерзать, как бы ни велик был дискомфорт. Надо просто сесть и приказать себе: «В следующие два часа нужно хранить неподвижность». Если почувствуешь неудобство, медитировать на это ощущение, наблюдать за тем, какое действие на тебя оказывает физическая боль. В реальной жизни мы постоянно дергаемся, чтобы свести неприятные ощущения к минимуму — это касается как физических, так и эмоциональных и психологических ощущений. Так мы избегаем реальности, которая причиняет боль и неудобство. Випассана учит нас тому, что боль и неудобство в жизни неизбежны, однако, если научиться хранить спокойствие достаточно долго, со временем осознаешь истину: все (и неприятное, и приятное) рано или поздно проходит.

«Мир подвержен разложению и смерти, но мудрые знают мировые законы и потому не страдают», — гласит древняя буддистская мудрость. Можно и проще сказать: ко всему привыкаешь.

Сомневаюсь, что випассана мне подходит. Она чересчур сурова и не вписывается в мои представления о духовной практике, укладывающиеся в цепочку понятий «сострадание — любовь — бабочки — восторг — дружелюбный Бог» (то, что мой друг Дарси зовет «теологией пижамной вечеринки»). О Боге випассана даже не заикается, так как само понятие Бога некоторые буддисты считают конечной формой зависимости, своего рода вселенским пушистым одеялом, которым можно укрыться, последним, от чего следует отказаться на пути к полной отстраненности от мира. Хотя с этим словом — отстраненность — у меня личные счеты: попадались мне такие духовные энтузиасты, которые, казалось, уже полностью утратили всякую эмоциональную связь с окружающими людьми. Когда они заговаривали о священном пути к этой самой отстраненности, мне хотелось встряхнуть их хорошенько и заорать: «Эй, приятель, тебе бы совсем другому поучиться!»

И все же я вижу, что иногда полезно выработать в себе определенную долю разумной отстраненности, чтобы научиться спокойствию. Однажды вечером, прочитав о випассане в библиотеке, я задумалась о том, сколько времени трачу на метания из угла в угол, подобно огромной рыбине, выброшенной на берег: я или выкручиваюсь, пытаясь укрыться от неудобства, или неуемно бултыхаюсь навстречу новым удовольствиям. Не лучше ли мне (и тем, кому выпала незавидная участь быть моими родными) научиться хранить спокойствие и стать более стойкой, чем вечно крутиться в непредсказуемом вихре обстоятельств?

Я снова задумалась об этих проблемах вечером, когда нашла уединенную скамеечку в саду и решила посидеть на ней в течение часа — помедитировать в духе випассаны. Неподвижно, не дергаясь, даже не читая мантру. Просто понаблюдать. Посмотреть, что случится. К сожалению, я забыла о том, что обычно случается после захода солнца в Индии, а именно о комарах. Не успела я сесть на скамеечку под чудесным сумеречным небом, как услышала их заход; они защекотали мне щеки и приземлились, роем атакуя голову, щиколотки, руки. А потом эти жгучие маленькие укольчики… Я очень напряглась и подумала, что сейчас неподходящее время для випассаны.

А когда наступит подходящее время (дня или жизни), чтобы сидеть в отрешенной неподвижности? Разве бывает так, что вокруг никто не жужжит, никто не пытается нас отвлечь и вывести из равновесия? И я приняла решение (вдохновившись наставлением гуру исследовать свой внутренний опыт). Я решила поставить на себе эксперимент: что будет, если я высижу випасс ану всего раз? Чем раздражаться и бросаться хлопать комаров, не потерпеть ли мне неудобство в течение одного лишь часа моей долгой жизни?

Я так и сделала. Не двигаясь, наблюдала за тем, как меня пожирают комары. Если честно, в глубине души я задавалась вопросом: что собираюсь доказать этим подвигом мужества, но вместе с тем и знала ответ — то были мои первые попытки самодисциплины. Если я выдержу этот, в общем-то несмертельный физический дискомфорт, какие еще неудобства смогу пережить в будущем? Как насчет эмоциональных неурядиц, которые мне вытерпеть еще сложнее, чем физические? Как насчет ревности, гнева, страха, разочарования, одиночества, стыда, скуки?

Поначалу укусы здорово чесались, но постепенно все свелось к жжению, распространившемуся по всему телу, и мне даже удалось войти в состояние легкой эйфории на волне этих ощущений. Я перестала связывать боль с определенным местом и стала воспринимать ее исключительно как ощущение — ни плохое, ни хорошее, просто интенсивное — и на волне этой интенсивности отделилась от собственного Я и вошла в медитацию. Я сидела так два часа. Если бы мне на голову приземлилась птичка, я бы и не заметила.

Хочу прояснить одно. Я понимаю, что мой эксперимент не был самым стоическим проявлением силы духа в истории человечества и не прошу вручить мне почетную медаль Конгресса. И все же я испытала некоторый восторг, осознав, что за тридцать четыре года своего пребывания в мире ни разу прежде не воспротивилась искушению прихлопнуть укусившего меня комара. Все это время я была марионеткой этого ощущения, а также миллионов других, слабых и сильных, сигнализирующих о боли или удовольствии. Как только что-то происходит, я неизменно реагирую. А тут вдруг взяла и не подчинилась рефлексу. Сделала нечто, чего не делала никогда раньше. Конечно, это маленький поступок, но много ли таких «маленьких» я совершила? И может, то, на что я сегодня не способна, завтра станет мне по силам?

По окончании медитации я встала, пошла в свою комнату и оценила ущерб. Насчитала около двадцати комариных укусов. Но через полчаса их как будто и не было. Все проходит. Рано или поздно все проходит.

Поиски Бога опрокидывают обычный земной порядок В поисках Бога человек отворачивается от всего, что его привлекает, и идет навстречу испытаниям. Он бросает удобные, знакомые привычки в надежде (и не имея ничего, кроме надежды), что взамен оставленного ему будет предложено нечто большее. Все религии мира сходятся в определении благочестивого верующего. Он должен рано вставать, молиться Господу, культивировать в себе хорошие качества, быть хорошим соседом, уважать себя и других, усмирять желания. Все любят понежиться в постели, и многие так и делают; но тысячелетиями существовали те, кто по собственному выбору вставал до восхода солнца, умывался и посвящал время молитве. А когда наступал очередной безумный день, изо всех сил пытался держаться за свои религиозные убеждения.

Верующие всего мира исполняют свои ритуалы, не имея никакой гарантии, что однажды из этого выйдет что-то путное. Разумеется, в мире есть множество священных писаний и пастырей, которые обещают золотые горы взамен благочестивости (или грозят страшной карой — случись вам сойти с праведного пути), но, даже если человек верит всему этому, его уже можно назвать религиозным, ведь никто не знает, что на самом деле ждет нас в конце. Вера — это усердие, которое никак не поощряется. Если вы верите в Бога, то будто говорите: «Да, я принимаю законы Вселенной и заранее соглашаюсь с тем, что в настоящее время не способен понять». Вот откуда выражение «прыжок веры»: ведь решение принять существование Бога в какой бы то ни было форме — огромный прыжок от рационального к неизвестному, и как бы ни бились исследователи всех религий мира, пытаясь подсунуть нам стопки книг и доказать на примере священных писаний, что вера — рационально объяснимое явление, я никогда с этим не соглашусь. Если бы вера была рациональной, она бы именовалась иначе. Вера — это убежденность в том, что нельзя увидеть, осознать, потрогать. Верить — значит идти навстречу тьме быстрым шагом, с высоко поднятой головой. Если бы все ответы были известны заранее — смысл жизни, природа Бога, судьба наших душ, — религия была бы не актом веры, не отважным человеческим поступком, а всего лишь предусмотрительной страховкой.

Но я не хочу страховать свою жизнь. Мне надоело быть скептиком, меня раздражает прагматичный подход к религии, мне скучно и утомительно вступать в эмпирические споры. Я не желаю больше этого слышать. Мне наплевать на доказательства, улики, уверения. Я хочу познать Бога. Хочу, чтобы Бог наполнил мое существо. Чтобы он проник в мою кровь, как солнечные лучи играючи пронизывают водную гладь.

Мои молитвы стали более настойчивыми и конкретными. Я поняла, что нет смысла обращаться ко вселенной вполсилы. Каждое утро, прежде чем начать медитацию, я встаю на колени в храме и говорю с Богом. В начале своего пребывания в ашраме во время общения с Господом меня охватывало какое-то отупение. Избитые, непоследовательные, скучные, мои молитвы были похожи одна на другую. Помнится, однажды утром, опустившись на колени и уткнувшись лбом в пол, я пробормотала: «Ну… даже не знаю, что мне нужно… Ты сам-то не догадываешься? Может, сделаешь хоть что-нибудь?»

То же самое я иногда говорю, когда прихожу в парикмахерскую.

Вы уж извините, но это никуда не годится. Что сделал бы Бог, услышав такую молитву? Недоуменно поднял бы бровь и послал такой ответ: «Позовешь меня, когда будет действительно срочное дело!»

Естественно, Бог прекрасно знает, что мне нужно. Вопрос в том, знаю ли я. Бросаться в ноги Всемогущему в беспомощном отчаянии, конечно, можно — Бог свидетель, — я делала это не раз и не два. Но в конце концов, если приложить самостоятельные усилия, можно извлечь больше из опыта общения с Богом. Есть отличный итальянский анекдот про бедняка, который каждый день ходил в церковь и молился статуе великого святого, умоляя его: «Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, сделай так, чтобы я выиграл в лотерею». Это продолжалось много месяцев, пока статуе наконец не надоело. Тогда она ожила, взглянула на просящего сверху вниз и с отвращением выпалила: «Сынок, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста… купи билет».

Молитва — это двусторонние отношения, половину работы должна выполнять я. Допустим, я хочу изменений, но при этом ленюсь даже сформулировать, к чему, собственно, стремлюсь, — так каким образом эти изменения осуществятся? Половина пользы от молитвы заключается в самом обращении, в четко высказанном и обдуманном намерении. Если оно отсутствует, то все мольбы и желания не имеют стержня, они слабы и инертны, так и будут клубиться у ног промозглым туманом, не поднимаясь наверх. Поэтому теперь каждое утро я нахожу время и ищу в себе что-то определенное, о чем мне искренне хочется попросить. Прислонившись лбом к холодному мраморному полу, я стою на коленях в храме так долго, как потребуется, чтобы сформулировать настоящую молитву. Если мне кажется, что мои чувства неискренни, я задерживаюсь в храме подольше. И то, что годилось вчера, не всегда годится сегодня: молитвы тоже становятся истертыми и монотонными, скучными и рутинными, если позволить вниманию бездействовать. Я же стараюсь всегда быть начеку и тем самым беру на себя ответственность за поддержание собственного внутреннего состояния.

Судьба тоже представляется мне двусторонними отношениями, взаимодействием Божьей милости и осознанной работы над собой. Человек только наполовину неспособен контролировать эти отношения, зато другая половина — целиком и полностью в его руках, и его действия имеют ощутимые последствия. Он никогда не является лишь марионеткой в руках богов, но его нельзя назвать и капитаном своей судьбы, — оба фактора равноценны. Мы скачем по жизни, как циркачи, балансирующие на спинах двух мчащихся бок о бок лошадей, — одна нога на крупе лошади под именем «судьба», другая — на спине у коня по кличке «свободная воля». И вопрос, который следует задавать себе каждый день: как распознать, где какая лошадь? Ведь об одной можно совсем не беспокоиться, так как ее поведение совершенно от нас не зависит; зато другую можно пришпорить, сосредоточив на этом все усилия.

В моей судьбе есть много факторов, мне не подвластных, но есть то, что прямиком подпадает под мою юрисдикцию. В моих силах купить лотерейный билет, тем самым увеличив шансы найти счастье. Я могу выбирать, как тратить время, с кем общаться, с кем делить свое тело, жизнь, деньги, энергию. Я сама выбираю, что есть, что читать и что изучать. От меня зависит, как я буду реагировать на неудачные жизненные обстоятельства, стану ли воспринимать их как проклятие на мою голову или возможность что-то изменить (а если мне не хватит оптимизма, потому что я слишком жалею себя, можно хотя бы попробовать изменить взгляд на мир). Я могу выбирать слова и тон, который использую при общении с людьми. Но самое главное — я сама выбираю мысли.

Для меня это радикально новая идея. Недавно об этом заговорил Ричард из Техаса, когда я размышляла о своей неспособности остановить депрессивные мысли.

— Хомяк, ты должна научиться отбирать мысли так же, как отбираешь одежду, которую наденешь сегодня. Эту способность нужно в себе культивировать. Если тебе так нравится контролировать свою жизнь, поработай над своими мыслями. Мысли — единственное, что действительно стоит сдерживать. Об остальном можешь не беспокоиться. Потому что, если не стать хозяином собственного ума, вечные неприятности тебе обеспечены.

На первый взгляд задача почти невыполнима. Чтобы я контролировала ум? А не наоборот? Но представьте, что это возможно. И не в смысле подавления или отрицания очевидного. Подавление и отрицание — изощренная игра, смысл которой притворяться, что негативных мыслей и чувств не возникает. Ричард же имеет в виду такую ситуацию, когда ты признаешь, что негативные мысли есть, понимаешь, откуда они взялись и что их спровоцировало, но при этом, проявив завидную силу духа и простив себя, просто отпускаешь их. Эта практика прекрасно сочетается с психологической работой, которую люди проделывают в ходе психотерапии. В кабинете психотерапевта можно выяснить, откуда берутся деструктивные мысли, а духовные практики помогут их преодолеть. Отпустить мысль — значит принести что-то в жертву. Отказаться от старых привычек, уютной старой манеры наказывать себя, знакомых поведенческих моделей. Разумеется, такое требует практики и усилий. Подобной техникой нельзя сразу же овладеть в совершенстве. Нужно постоянно быть начеку, и я намерена за это взяться. Мне это просто необходимо, чтобы стать сильнее. Devo farmi le ossa, как говорят итальянцы. Я должен сделать свои кости.

И вот я начала внимательно наблюдать за мыслями, возникающими в течение дня, и отслеживать их. Теперь около семисот раз в день я повторяю мантру «Мой мозг больше не пристанище для плохих мыслей». Каждый раз, когда в голове возникает негативная мысль, я вспоминаю о данном обещании. Мой мозг больше не пристанище для плохих мыслей. Когда я впервые мысленно произнесла эту фразу, внутренний слух зацепился за слово «пристанище». Пристанище — место, где можно укрыться, гавань для заходящих кораблей. И я представила свой ум в качестве гавани — слегка потрепанной штормами, но выигрышно расположенной, с глубоким дном. Гавань моего ума — открытый залив, единственный путь к островку моего сознания (это совсем новый вулканический остров, но почва на нем плодородная и сулит хорошие всходы). Правда, на острове уже случались войны, но в данный момент он в сфере действия мирного договора. Здесь новый лидер (я), проводящий новую политику с целью уберечь этот край. И пусть все узнают, что отныне здесь действуют очень, очень строгие законы относительно того, кому позволено входить в гавань.

Сюда запрещен вход тем, кто везет груз жестоких и обидных мыслей, как запрещено входить в гавань кораблям, зараженным чумой, рабовладельческим и военным судам. Все их сразу развернут обратно. Здесь не место и мыслям, подобным обозленным голодным изгнанникам, мятежникам и памфлетистам, бунтовщикам и кровожадным убийцам, отчаявшимся проституткам, сутенерам и нахальным безбилетникам. Мыслям-каннибалам, по понятным причинам, тут тоже больше не рады. Даже миссионерские суда будут подвергаться тщательной проверке — на предмет искренности. Это — мирная гавань, путь в прекрасный и гордый край, что лишь недавно обрел безмятежность. Те мысли, что подчинятся новым правилам, могут спокойно заходить в мой ум, а все остальные — возвращаться, откуда пришли, — в открытое море.

Это моя новая миссия, и я буду исполнять ее до конца дней.

Я подружилась с индийской девочкой по имени Талей. Ей семнадцать лет. Вместе с Талей мы каждый день моем в храме полы. А вечером гуляем по саду в ашраме и беседуем о Боге и хип-хопе: две темы, которые ей одинаково близки. Талей — трогательный книжный червячок, а с тех пор, как на прошлой неделе у ее очков треснуло стеклышко, она выглядит еще трогательнее. На стекле образовалась паутинка, как в мультике, но Талей все равно носит очки. Талей соединяет в себе столько всего интересного и непонятного мне: девочка-подросток с мальчишескими замашками, индианка, белая ворона в семье, девчонка, которая так любит Бога, будто речь идет о мальчике из параллельного класса. А еще она говорит на удивительном мелодичном английском, который встретишь, пожалуй, лишь в Индии. Талей сыплет такими колониальными словечками, как «дивно!» и «вздор!», а порой выдает на удивление красноречивые пассажи вроде: «С накоплением утренней росы прогулка по траве оказывает весьма благотворное воздействие на организм, снижая температуру тела естественным образом и вызывая приятные ощущения». Когда я сообщила Талей, что еду в Мумбай на один день, та проговорила: «Будь бдительна, скоростные автобусы там присутствуют повсеместно».

Она вдвое меня моложе и вдвое стройнее.

В последнее время, прогуливаясь по вечерам, мы с Талей частенько рассуждаем о браке. Ей скоро восемнадцать, а именно в этом возрасте девочки становятся потенциальными невестами. Обычно все происходит так: после восемнадцатилетия от девочки требуется посещать свадьбы родственников, надев сари (это свидетельство того, что она уже в зрелом возрасте). Во время торжества какая-нибудь любезная амма (тетушка) подходит, садится рядом и начинает задавать вопросы, чтобы познакомиться с девушкой поближе: сколько ей лет, из какой она семьи, чем занимается отец, в какой университет она подавала документы, чем увлекается, когда у нее день рождения и так далее. Затем отцу Талей по почте приходит большой конверт с фотографией внука этой «тетушки», который, скажем, изучает компьютерные технологии в Дели. В том же конверте обязательно лежит полный гороскоп юноши, его университетский табель и неизбежное письмо с вопросом: «Согласна ли ваша дочь выйти за него замуж?»

— Короче, полный отстой, — говорит Талей.

Но родственникам очень важно удачно выдать детей замуж. Тетка Талей недавно обрила голову в знак благодарности Богу, потому что ее старшая дочь наконец вышла замуж в неприличном возрасте — двадцати восьми лет. Найти ей жениха было очень сложно: слишком много недостатков. Я интересуюсь, что же осложняет поиск жениха для индианки. Талей отвечает, что причин тому может быть сколько угодно.

— Плохой гороскоп. Слишком старая. Слишком темная кожа. Слишком образованна и не может найти мужчину выше по статусу — в наше время это очень распространенная проблема, ведь женщина не может быть образованнее мужа. Если у нее был роман и об этом знают все соседи, ой-ой-ой… после такого будет очень трудно найти мужа…

Я мысленно сопоставила пункты списка, прикидывая, как высоко буду котироваться в индийском обществе в качестве невесты. Насчет гороскопа не знаю, но слишком старая — это точно, слишком образованная, даже чересчур — да… и мои моральные принципы, далеко не кристальные, всем давно известны… Одним словом, не самая завидная кандидатура. Зато у меня светлая кожа! Хоть один плюс.

На прошлой неделе Талей пришлось побывать на очередной свадьбе кузины, и теперь она возмущалась, как ненавидит свадьбы. Все эти танцы и сплетни. Традиционные наряды. Она бы с большим удовольствием мыла полы в ашраме и медитировала. В семье ее никто не понимает; ее религиозность выходит за рамки того, что считается нормой.

— Мои родные давно поставили на мне крест: я слишком выделяюсь, — говорит Талей. — У меня репутация человека, которому скажи одно, а он все равно все сделает наоборот. И у меня есть характер. Учусь я неважно, но теперь придется постараться: я собираюсь поступать в колледж и буду сама выбирать, что мне интересно. Я хочу изучать психологию, как наша гуру в колледже. Меня считают трудным ребенком. Я ничего не буду делать, если не понимаю, зачем это нужно. Мама это знает и всегда старается все мне объяснить, но отец — нет. Он говорит, что я должна сделать то-то потому-то и потому-то, но мне его доводы не кажутся убедительными. Иногда я удивляюсь, как попала в эту семью, — ведь я совсем на них не похожа.

Кузине Талей, которая вышла замуж на прошлой неделе, всего двадцать один год; следующей в списке идет ее старшая сестра, ей сейчас двадцать. После этого на Талей станут оказывать огромное давление, чтобы она нашла себе мужа. Я спросила ее, хочет ли она замуж, и она ответила:

— Неееееееееееееееееееет…

Это «нет» длилось дольше, чем закат, которым мы любовались над садом.

— Хочу бродить по свету, — заявила Талей. — Как ты.

— Но Талей, я не всю жизнь путешествовала, как сейчас. Я была замужем.

Нахмурившись, она взглянула на меня сквозь потрескавшееся стеклышко очков, недоуменно изучая мое лицо, — как будто я сказала, что когда-то была брюнеткой, и теперь она пытается представить меня с темными волосами. Наконец Талей выдала:

— Ты? Замужем? Не могу представить.

— Но это правда. Я была замужем.

— И сама от него ушла? — Да.

— По-моему, это было очень умно с твоей стороны. Теперь ты выглядишь очень счастливой. Но я-то, я-то как здесь оказалась? Почему родилась индианкой? Это просто возмутительно! Почему в этой семье? Почему я должна постоянно ходить на эти свадьбы?

И Талей принялась разгневанно бегать по кругу и кричать (хотя в ашраме так громко кричать не принято):

— Хочу жить на Гавайях!

Ричард из Техаса тоже когда-то был женат. У него двое взрослых сыновей, которые поддерживают с ним близкие отношения. Иногда Ричард упоминает о бывшей жене, когда рассказывает какую-нибудь историю из жизни, и всегда говорит о ней с нежностью. При этом мне становится завидно: я представляю, как Ричарду повезло, что они с бывшей женой даже после развода остались друзьями. Это странный побочный эффект возник после моего многострадального развода: стоит мне услышать, как какая-то пара рассталась друзьями, — как я начинаю завидовать. Хуже того: я начала думать, что это очень романтично, когда люди разводятся цивилизованно. «Как мило… — думаю я. — Наверное, они действительно любили друг друга…» И вот однажды я спросила об этом Ричарда. Я сказала:

— Кажется, ты испытываешь к бывшей жене добрые чувства. Вы остались друзьями?

— Не-а, — спокойно ответил он. — Она думает, что меня теперь зовут Козлом.

Меня поразило, как спокойно Ричард об этом говорит. Мой бывший супруг тоже думает, что я сменила имя, но я очень переживаю на этот счет. Он так и не простил меня за то, что я от него ушла, и это стало одним из самых сложных последствий развода: ведь сколько бы я ни извинялась и ни объяснялась, ни брала вину на себя, как бы ни раскаивалась, сколько бы материальных благ ни предлагала, чтобы как-то компенсировать свое поведение, — он вовсе не собирался восхвалять меня и говорить: «Дорогая, меня так впечатлила твоя щедрость и честность, что хочу признаться—я очень рад стать твоим бывшим мужем». Но нет. Оказалось, мое поведение непростительно. И эта непрощенность до сих пор живет во мне черной дырой. Даже в минуты счастья и восторга (особенно в такие минуты) я не могу надолго забыть об этом. Он все еще меня ненавидит. Мне кажется, это никогда не изменится, я вечно буду в плену его ненависти.

Как-то раз я заговорила об этом с друзьями в ашраме. У нас в компании появился новенький — водопроводчик из Новой Зеландии. Он услышал, что я писательница, и стал разыскивать меня, потому что и сам был писателем, — так мы и познакомились. В Новой Зеландии у него вышла потрясающая книга мемуаров — «Путь водопроводчика», — где он рассказывал о своем духовном путешествии. Так вот, новозеландский поэт-сантехник, Ричард из Техаса, ирландский фермер, индианка Талей, девушка на выданье с мальчишескими повадками, и Вивиан, старушка с белоснежными волосами и немеркнущей смешинкой в глазах (это она была монахиней в Южной Африке) — такой у меня был круг друзей, самая удивительная подборка персонажей, которую можно встретить только в индийском ашраме.

И вот как-то раз за обедом речь зашла о супружестве, и поэт-сантехник сказал:

— Брак сродни операции, когда двоих людей сшивают вместе, а развод — это ампутация, и на залечивание требуется немало времени. Чем дольше ты был женат, тем сложнее проходит ампутация, тем тяжелее выздороветь.

Теперь понятно, откуда эти послеразводные, послеампутационные ощущения, которые преследуют меня уже несколько лет: я все еще болтаю несуществующей ногой, то и дело сбивая предметы с полок.

Ричард из Техаса спросил: неужели я собираюсь позволить бывшему мужу влиять на мое самоощущение всю оставшуюся жизнь? Я ответила, что не знаю, но до сих пор его голос имел огромное значение, и, если честно, в глубине души я по-прежнему жду, когда же он меня простит, отпустит и разрешит жить спокойно.

Фермер из Ирландии заметил:

— Ты попусту тратишь время, ожидая, когда этот день настанет.

— Ну что сказать, ребята? Я просто зациклилась на угрызениях совести. Как некоторые женщины зацикливаются на бежевом цвете.

Бывшая католическая монахиня (вот кто должен знать все о чувстве вины!) слышать ничего не желала.

— Совесть — это уловка твоего эго, таким образом оно пытается убедить тебя в том, что ты прогрессируешь морально. Не поддавайся на эти фокусы, дорогая.

— Больше всего меня мучает то, что между мною и бывшим осталась неразрешенная ситуация, — призналась я. — Как открытая рана, которая никак не заживет.

— Это ты так думаешь, — возразил Ричард. — Если хочешь так смотреть на вещи, не стану тебя переубеждать.

— Я бы рада покончить с этим, — вздохнула я. — Вот только знать бы как.

После обеда поэт-сантехник из Новой Зеландии передал мне записку. Он просил встретиться с ним после ужина: хочет мне кое-что показать. После ужина я нашла его у зала для медитаций, и он приказал следовать за ним: сказал, что у него для меня подарок Мы прошагали через весь ашрам и вошли в здание, где я прежде никогда не была. Он открыл дверь, и мы поднялись по лестнице. Я догадалась, что он и раньше знал об этом месте, — он занимается починкой кондиционеров, а они были как раз там, наверху. Когда мы поднялись по лестнице, он открыл вторую дверь, на которой был кодовый замок, и сделал это быстро, по памяти. Мы очутились на очень красивой крыше, выложенной кусочками керамической плитки, мерцавшей в вечерних сумерках, как дно бассейна на солнце. Мы прошли по крыше и оказались в маленькой башенке, напоминавшей минарет; там была узкая лестница, ведущая на самый верх остроконечной башни. Указав на нее, мой проводник сказал:

— Теперь я тебя оставлю. Поднимайся в башню и оставайся там, пока дело будет не закончено.

— Какое дело? — спросила я.

Мой друг водопроводчик улыбнулся и протянул мне фонарик — «чтобы не поскользнуться на лестнице, когда все закончится». А еще он дал мне свернутый листок бумаги. И ушел.

Я залезла на верх башни и оказалась в самом высоком месте ашрама, откуда открывалась панорама речной долины. Горы и поля тянулись вдаль, насколько хватало глаз. У меня возникло подозрение, что ученикам не разрешают просто так сюда приходить, но тут было очень красиво. Может, когда гуру приезжает в ашрам, с этого места она наблюдает закат? Солнце как раз садилось. Дул теплый ветер. И я развернула бумажку, которую дал мне мой проводник.

Вот что там было написано: