III. Что происходит от перепроизводства

Поль Лафарг

Право на лень

 

 

 

«Право на лень. Религия капитала»: Либроком; Москва; 2012

ISBN 978-5-397-02426-6

Аннотация

 

Вниманию читателей предлагается книга известного французского экономиста и политического деятеля Поля Лафарга (1842–1911). В «Праве на лень» автор предпринимает попытку оспорить прославление и идеологическое навязывание ценности труда, провозглашая право на досуг как одну из важных целей в борьбе пролетариата за свои права.

Книга будет интересна философам, политикам, обществоведам, историкам и литературоведам, а также самому широкому кругу читателей.

 

Поль Лафарг

ПРАВО НА ЛЕНЬ

(Опровержение «Права на труд». 1848 г.)

 

Предисловие

 

В 1849 году г. Тьер, в заседании комиссии по организации первоначального образования, сказал: «Я хочу усилить влияние духовенства, так как рассчитываю, что оно будет распространять ту здоровую философию, которая учит человека, что он создан, чтобы страдать, а не ту, которая, наоборот, говорит человеку: наслаждайся». В этих словах г. Тьер, олицетворявший грубый эгоизм и ограниченный ум буржуазии, формулировал ее мораль.

Когда буржуазия боролась против дворянства, поддерживаемого духовенством, она развернула знамя свободной науки и атеизма, но лишь только она восторжествовала, она изменила и свои речи, и свои стремления; в настоящее время она старается поддержать религией свое политическое и экономическое господство. В XV–XVI веках она с радостью ухватилась за традиции язычества и прославляла осуждавшиеся христианством плоть и ее наслаждения; в наши дни, утопая в роскоши и удовольствиях, она отрекается от учения своих мыслителей Раблэ и Дидро и проповедует пролетариату воздержание. Капиталистическая мораль, жалкая копия христианской морали, поражает проклятием плоть рабочего; она ставит себе идеалом свести потребности производителя до последнего минимума, задушить в нем все чувства и все страсти и обречь его на роль машины, которая работала бы без отдыха и срока.

Революционерам-социалистам приходится начать такую ж борьбу, какую вели философы и памфлетисты буржуазии; они должны взять штурмом социальные теории и мораль капитализма; они должны уничтожить в головах класса, призванного к борьбе, предрассудки, воспитываемые в нем господствующим классом; они должны объявить в лицо ханжам всякой морали, что земля перестанет быть юдолью плача для рабочего, что в коммунистическом обществе будущего, которое мы создадим, «если окажется возможные — мирными средствами, а не то, так силою», страстям человека дан будет полный простор, ибо «все они сами по себе хороши — не следует лишь злоупотреблять ими»,[1]а злоупотребление страстями может быть устранено лишь их взаимным уравновешением, лишь гармоническим развитием человеческого организма, «ибо, — говорит д-р Веддо, — лишь когда люди достигают высшего физического развития, они достигают и высшего развития своей энергии и нравственной силы». Такого же мнения был великий натуралист Чарльз Дарвин.[2]

 

Будем лениться во всем, креме любви и питья, во всем, кроме лени.

Лессинг.

 

 

I. Гибельный догмат

 

Странное безумие овладело рабочими классами тех стран, в которых царит капиталистическая цивилизация, и именно оно, это безумие, порождает все индивидуальные и общественные бедствия, которые вот уже два века мучат человечество. Безумие это — любовь к труду, бешеная страсть к которому истощает жизненные силы людей и их потомства. Вместо того чтобы противодействовать этому безумному заблуждению, попы, экономисты и моралисты объявили труд святым, превратили его в священнодействие. Люди слепые и ограниченные, они захотели быть умнее своего бога; слабые и жалкие, они желали реабилитировать то, что их бог проклял. Я, — не христианин, не моралист н не экономист, — апеллирую на их решение к суду их бога; на их религиозные, моральные, свободомыслящие проповеди — к ужасным последствиям труда в капиталистическом обществе.

В капиталистическом обществе труд есть причина духовного вырождения и физического уродства. Сравните чистокровную лошадь конюшни Ротшильда, имеющую в своем услужении целую свору двуруких рабов, с неповоротливой нормандской клячей, которая пашет землю, тащит навоз, свозит собранную жатву. Посмотрите на благородного дикаря, которому миссионеры торговли и коммивояжеры религии не привили еще вместе с христианством сифилиса и любви к труду, и сравните его с нашими несчастными рабами машины.[3]

Если мы хотим в нашей цивилизованной Европе найти еще следы первобытной человеческой красоты, то нам нужно обратиться к тем нациям, у которых экономический предрассудок не искоренил еще ненависти к труду. Испания, которая, увы, уже вырождается, может еще хвастать, что у нее меньше фабрик, чем у нас казарм и тюрем, зато художник приходит в восторг, глядя на смелого, с загоревшим, словно каштан, лицом, прямого и гибкого, как стальной клинок, андалузца. И сердце трепещет от радости, когда видишь величественно драпирующегося в свой дырявый плащ испанского нищего, который обращается к какому-нибудь герцогу Оссуна со словом «amigo» (друг). Для испанца, в котором еще дремлет первобытный зверь, труд является наихудшим рабством.[4]

И греки также в эпоху расцвета питали к труду одно только презрение: работать разрешалось одним лишь рабам, свободный же человек знал только гимнастику тела и духовные наслаждения. Это было время Аристотеля, Фидия, Аристофана, — время, когда кучка храбрецов при Марафоне уничтожила полчища Азии, которую вскоре после этого завоевал Александр. Философы древности внушали презрение к труду, который, по их учению, унижает свободного человека; поэты воспевали леность, этот дар богов: «О Мелибей, бог дал нам эту праздность», — поет Виргилий.

Прославлял леность и Христос в своей нагорной проповеди: «Посмотрите на полевые лилии, как они растут? Не трудятся, не прядут, но говорю вам, что и Соломон во всей славе своей не одевался так, как всякая из них».[5]Иегова, бог иудейский, дал своим поклонникам высший пример идеальной лени: после шести дней труда почил он в день седьмой на веки вечные.

И, наоборот, для каких рас труд является органической потребностью? Для жителей Оверни во Франции, для шотландцев, этих овернцев Великобритании, для гальегосов, этих овернцев Испании, для китайцев, этих овернцев Азии. А в нашем обществе — какие классы любят труд ради труда? Мелкие крестьяне-собственники и мелкая буржуазия. Первые — согбенные над своей землей, вторые — привязанные к своей лавочке, роются, подобно кротам, в своих норах и, подобно им же, никогда не выпрямляют своих спин, чтобы свободно наслаждаться природой.

И пролетариат, великий класс, охватывающий производителей всех цивилизованных наций, класс, который, освободившись сам, освободит тем самым и все человечество от рабского труда и из человека-зверя сделает свободное существо, — этот пролетариат, насилуя свои инстинкты, не понимая своей исторической миссии, дал себя развратить догмой труда! Жестока и сурова была постигшая его кара. Его страсть к труду породила все индивидуальные и общественные бедствия.

 

II. Благодать труда

 

В 1770 г. появилось в Лондоне анонимное сочинение, под названием «Трактат о промышленности и торговле», в свое время обратившее на себя большое внимание. Автор, большой филантроп, возмущался тем, что «английская мануфактурная чернь забрала себе в голову мысль, что ей, как всем англичанам, принадлежит по праву рождения привилегия быть свободнее и независимее рабочего народа других стран Европы. Такие мысли могут быть полезны для солдат, потому что они подымают в них дух и увеличивают их храбрость, но чем менее пропитаны ими мануфактурные рабочие, тем лучше и для них, и для государства. Рабочие не должны считать себя независимыми от своих начальников. В высшей степени опасно поощрять подобные увлечения в таком коммерческом государстве, как наше, где, быть может, семь восьмых населения почти или совсем не имеет собственности. И эта опасность не будет вполне устранена до тех пор, пока наши промышленные бедняки не станут безропотно работать шесть дней за ту же плату, которую они зарабатывают теперь в четыре дня». Итак, почти за сто лет до Гизо открыто выставляли в Лондоне труд как узду для благородных стремлений человечества. «Чем более мои народы будут работать, тем менее у них будет пороков», — писал 6 мая 1807 г. Наполеон из Остерода. «Я — власть… и я склонен был бы издать приказ, чтобы по воскресеньям, сейчас же после богослужения, лавки снова открывались, а рабочие снова становились на работу». Для искоренения лености и порождаемой ею любви к свободе и независимости автор «Трактата о торговле и промышленности» предлагал всех бедняков запирать в идеальные рабочие дома (ideal, workhouses), которые превращались бы в дома ужаса. Заключенных в этих домах держали бы на работе по 14 часов в сутки, так, чтобы, за вычетом перерыва на еду, оставалось полных 12 часов труда.

Двенадцать рабочих часов в сутки — вот идеал филантропов и моралистов XVIII века! Как мы превзошли это пес plus ultra! Современные фабрики стали идеальными исправительными домами, в которые запирают рабочие массы и где не только мужчины, но и женщины и дети приговорены к 12- и 14-часовой каторжной работе.[6]

И потомки героев революционного террора дали развратить себя религией труда до такой степени, что сочли закон 1848 г., ограничивший рабочий день 12 часами, за революционное приобретение, они возвели в революционный принцип право на труд. Позор французскому пролетариату! Только рабы способны на такую низость! Нужно было бы двадцать лет растлевающего влияния капиталистической цивилизации, чтобы грек героических времен дошел до такого унижения.

И если муки каторжного труда и пытки голода обрушились на пролетариат, то винить в этом он должен только самого себя. Труд, которого рабочие с оружием в руках требовали в 1848 г., они возложили и на свои семьи; они отдали промышленным баронам своих жен и детей. Своими собственными руками они разрушили свой домашний очаг, своими собственными руками они иссушили груди своих жен; несчастные, беременные или кормящие грудью своих детей, женщины должны были идти на фабрики и в рудники, где они гнули спину и истощали силы; своими собственными руками они подрывали силы и жизнь своих детей. Позор пролетариату! Где они — эти женщины с откровенными шутками, со смелым задором и любовью к божественному вину, о которых рассказывают наши старые басни и былины? Где они — эти"резвушки , постоянно куда-то бегущие, о чем-то хлопочущие, постоянно стряпающие, с непрекращающейся песней на устах, сеющие жизнь кругом себя, всех радуя, и без болей рождающие здоровых и крепких ребят?…

Теперь мы имеем фабричных женщин и девушек — чахлые, бледные цветы, малокровные, с истощенными желудками и вялыми членами. Они не знают здоровых наслаждений, и ни одна из них не расскажет вам с юным задором о первых безумных порывах страсти. А дети? Двенадцать часов труда для детей! О мерзость! Да все Жюли Симоны Академии нравственных и политических наук, все Жермини иезуитизма не могли бы придумать порока, который так притуплял бы детский ум, так развращал бы их инстинкты, так разрушал бы их оргапизм, как зачумленная атмосфера капиталистических мастерских!

Наше время, говорят нам, время труда. О да, это время горя, нищеты и разврата!

И, однако, буржуазные философы и экономисты, начиная с тяжеловесно-темного Огюста Конта до тривиально-ясного Леруа-Болье, буржуазные писатели, начиная с шарлатански-романтичного Виктора Гюго до наивно-забавного Поль де Кока, — все они вместе распевают тошнотворные песни в честь бога Прогресса, первенца Труда. Послушать их — можно думать, что на землю спускается царство всеобщего счастья… чуется уже его приближение. Они забираются в глубь средних веков, роются в развалинах и бедствиях феодализма, чтобы на этом темном фоне ярче светило солнце настоящего. Все уши прожужжали они нам, — эти сытые и довольные, некогда топтавшиеся среди челяди какого-нибудь важного феодала, а теперь жирно оплачиваемые литературные лакеи буржуазии, — все уши прожужжали они нам своими нескончаемыми жалобными рассказами о несчастном крестьянине, изображенном ритором Лабрюйером! И что же? Вот блестящая картина пролетарского счастья в 1840 году эры капиталистического прогресса, набросанная академиком, доктором Виллерме, принадлежавшим к тому кругу ученых (Тьер, Кузен, Пассп, академик Бланки принадлежали к их числу), которые в 1848 г. пропагандировали в массе глупости буржуазной экономии и морали.

Д-р Виллерме говорит о промышленном Эльзасе, Эльзасе Кестнера и Дольфюса, светочей филантропии и буржуазного республиканизма. Но раньше, чем доктор развернет пред нами картину пролетарской нищеты, выслушаем эльзасского мануфактуриста, г. Т. Mига из торгового дома Дольфюс, Миг и Ко, который описывает положение ремесленников при старой промышленной системе: «В Мюльгаузене 60 лет тому назад (в 1813 г., когда только еще нарождалась современная машинная промышленность) все рабочие были еще родными детьми земли, населяя город и окрестные села; каждый из них владел домиком, а иногда еще и клочком земли».[7]Это был золотой век рабочего люда, но зато эльзасская промышленность не наводняла еще весь мир своими бумажными материями и не доставляла еще миллионов своим Дольфюсам и Кехлинам. Спустя же 25 лет, когда д-р Виллерме посетил Эльзас, современный минотавр — капиталистическая фабрика — покорил страну; в своей жадности к человеческому труду он исторг рабочих из их жилищ, чтобы крепче сдавить их и лучше выжимать из них их рабочую силу. Тысячами сбегались рабочие на свист машины. «Большая часть из них, — говорит Виллерме, — пять тысяч из семнадцати, принуждены были вследствие высокой квартирной платы селиться в окрестных деревнях. Некоторые жили за 8–9 верст от фабрики, на которой они работали.

В Мюльгаузене, в Дорпахе работа начинается в 5 часов утра и кончается в 6 часов вечера как летом, так и зимою. Нужно их видеть каждое утро, когда они приходят в город, и вечером, когда они уходят. Между ними множество женщин, бледных, худых; босые, топчутся они по грязи, а в дождь или снег они поднимают свои передники или верхние юбки на голову, чтобы защитить шею и лицо. Еще больше в этой толпе детей, таких же грязных, таких же истощенных, покрытых лохмотьями, пропитанными маслом, капающим на них с машин во время работы. Эти дети, лучше защищенные от дождя своей непромокающей от жира одеждой, не обременены даже, подобно женщинам, корзинами с дневной провизией, а держат в руке, за пазухой или где возможно кусок хлеба, которым они должны питаться целый день, до возвращения домой.

«Таким образом, к усталости непомерно длинного рабочего дня — не меньше 16 часов — прибавляется еще долгое, изнурительное хождение на фабрику и домой. Они возвращаются поэтому вечером домой, измученные от усталости и истощения, одолеваемые сном, а рано утром, не успев еще отдохнуть, спешат на фабрику, чтобы прибыть на место ко времени открытия мастерских».

А вот конуры, в которых ютятся те, что живут в городе: «Я видел в Мюльгаузене, в Дорнахе и в домах по соседству те жалкие квартиры, где в одной комнате спят по две семьи, каждая в углу на соломе, постланной на полу и поддерживаемой с обеих сторон досками… Нищета, в которой живут рабочие хлопчатобумажной промышленности департамента Haut-Rhin, так велика, что благодаря ей в семьях прядильщиков и ткачей умирает 50 % детей до 2-летнего возраста, тогда как в семьях фабрикантов, купцов, директоров фабрик 50 % детей достигает 21-летнего возраста».

Говоря о работе в мастерских, Виллерме прибавляет: «Это не труд, не урочная работа, а пытка, и ей подвергают детей от 6-летнего до 8-летнего возраста. Эта медленная пытка изо дня в день подтачивает рабочих хлопчатобумажной промышленности». Относительно промышленного труда Виллерме замечает, что каторжники в острогах работали не более 10 часов, а рабы в древности работали в среднем 9 часов в сутки; во Франции же, которая совершила в 1789 г. революцию, провозгласившую пышные права человека, «в некоторых отраслях промышленности рабочий день продолжается 16 часов, из которых рабочим на еду и отдых дается лишь 11/2 часа».[8]

О жалкое банкротство революционных принципов буржуазии! О жалкие дары ее бога Прогресса! Филантропы величают благодетелями человечества людей, которые, чтобы обогатиться, ничего не делая, дают работу беднякам; куда лучше было бы сеять чуму, отравлять колодцы, чем воздвигать капиталистическую фабрику среди сельского населения. Введите фабричный труд — и прощай радость, здоровье, свобода; прощай все, что украшает жизнь человека и делает достойным его существование![9]

И экономисты, не уставая, твердят рабочим: работайте, чтобы увеличить общественное богатство! И они делают это, несмотря на то, что один экономист, Дестют-де-Траси, им ответил: «Бедные нации — те, где народу хорошо живется, а богатые — те, где народ беден», а его последователь Шербюлье прибавил: «Сами рабочие…, содействуя накоплению производительных капиталов, способствуют установлению таких условий, которые, рано или поздно, должны лишить их части их заработка». Но обалдевшие и отупевшие от собственного карканья, экономисты возражают: «Работайте, работайте, чтобы создать себе благосостояние!» И во имя христианского милосердия английский поп, преподобный Таунсенд проповедует: «Работайте, работайте день и ночь; трудясь, вы увеличиваете свою нищету, а ваша нищета освобождает нас от необходимости заставлять вас работать силою закона. Принуждение к работе законодательным путем сопряжено со слишком большими трудностями, насилиями и шумом, между тем как голод оказывает не только мирное, безгласное и постоянное давление; он, как самый естественный мотив для промышленности и труда, вызывает также наибольшее напряжение. Работайте, работайте, пролетарии, чтобы увеличить общественное богатство и вашу личную нищету, работайте, работайте, чтобы все более беднеть и, таким образом, иметь еще больше основания работать и терпеть страдания. Таков непреодолимый закон капиталистического производства!»

И вот рабочие, прислушиваясь к лживым речам экономистов, отдаются душой и телом пороку труда, подвергают общество промышленным кризисам перепроизводства, которые приводят в содрогание общественный организм. И вот тогда, — ибо товаров избыток, а покупателей мало, — фабрики закрываются, и голод бичует рабочее население своею тысячехвостой плетью. Пролетарии, омраченные догмой труда, не понимают, что прибавочный труд, которым они истощали себя во время так называемого расцвета промышленности, есть причина их настоящей нищеты, и вместо того чтобы бежать к хлебным складам и кричать: «Мы голодны, мы есть хотим!… Правда, у нас нет и полушки, но хотя мы и голяки, но ведь это мы собирали хлеб и виноград»… Вместо того чтобы осадить магазины Бонне, Жюжюрье, изобретателя промышленных монастырей, и кричать: «Г-н Бонне, это пришли ваши сучильщицы, ткачихи и прядильщицы; они дрожат от холода в своих разодранных ситцевых платьях, при виде которых прослезился бы даже кулак, а между тем это они пряли и ткали шелковые платья для кокоток всего христианского мира. Бедняжки работали 13 часов в сутки и некогда было им заботиться о своем туалете; теперь они лишились работы, свободны и могут расфрантиться в те шелковые ткани, которые они раньше изготовили. С тех пор как они потеряли молочные зубы, они работают на вас, дабы вам жилось вольготно, а сами живут впроголодь; теперь они свободны и хотят насладиться плодами своего труда. Итак, г. Бонне, давайте сюда свои шелковые ткани, г. Армель принесет свою кисею, г. Пине — свою прекрасную обувь для их промерзших, промокших ножек… Разодетые с головы до ног, расфранченные, они будут так хороши, что даже и вам приятно будет любоваться на них. Да ну же, не увиливайте — ведь вы филантроп, не так ли, и помимо всего прочего — христианин? Отдайте же вашим работницам все добро, что они вам создали каторжным трудом, иссушившим мозг их костей. Ведь вы любите торговлю? Ну, так способствуйте же обращению товаров; вот вам готовые потребители; откройте им только неограниченный кредит. Должны же вы открывать кредит торговцам, которых вы видите в первый раз и от которых вы до сих пор не имели ни полушки. Ваши работницы расквитаются с вами как смогут, и если к назначенному сроку они заставят вас опротестовать их векселя, то вы объявите их банкротами, а если у них нечего будет описать, вы потребуете, чтобы они оплатили вам молитвами: поверьте, они скорее приуготовят вам рай, чем ваши грязные попы».

Вместо того чтобы воспользоваться временем кризиса и распределить между всеми готовые продукты и благодаря общему вынужденному отдыху устроить всеобщее веселье, рабочие, пухнущие с голода, стучатся головами о фабричные двери. Худые, изможденные, с жалобным голосом, осаждают они фабрикантов: «Хороший г. Шаго, добрейший г. Шнейдер, дайте нам работу, нас мучит не голод, а страсть к труду!» И эти несчастные, еле держась на ногах, продают 12–14 часов труда вдвое дешевле, чем раньше, когда у них еще был хлеб в корзине. И филантропы промышленности пользуются безработицей, чтобы еще больше понизить свои издержки производства.

Если промышленные кризисы, следующие за периодами перепроизводства так же неизбежно, как день за ночью, влекут за собою вынужденную безработицу и безысходную нищету, то они также вызывают жестокие банкротства. Пока фабрикант пользуется кредитом, он работает на всех парах, он занимает, одалживает всюду, чтобы снабжать рабочего сырым материалом. Он производит, не думая о том, что рынок переполнен и что, если его товар не будет продан, его векселя будут опротестованы. Прижатый к стене недостаточной продажей, бежит он к банкиру, падает к его ногам, предлагает свою кровь, свою честь. «Для меня гораздо важнее было бы немного золота, — отвечает Ротшильд, — вот у вас в магазине сложено 20 000 пар чулок, пара стоит 40 коп., за 8 коп. я их возьму». Получив чулки, банкир продает их за 12–16 коп. пару и прикарманивает таким образом изрядное количество блестящих монет; но фабрикант еще больше запутался. Наконец, магазины переполняются до последней степени, и наступает крах, и тогда через окна магазинов выбрасывается столько товаров, что трудно представить себе, как они все вошли туда через дверь. А то товары и совсем уничтожаются — иногда на сотни миллионов; в XVIII столетии их просто сжигали или бросали в воду.[10]

Но прежде чем решиться на это, фабриканты рыскают по всему миру в поисках за рынками для накопленных товаров; они требуют от своего правительства присоединения Конго, захвата Тонкина, разрушения пушечными выстрелам стен Китая, чтобы только сбыть свои хлопчатобумажные изделия. В последние века Англия и Франция вели между собою непрерывную дуэль не на жизнь, а на смерть из-за исключительного права продавать свои товары в Америке и в обеих Индиях. Тысячи молодых, здоровых людей окрашивали своей кровью моря во время колониальных войн XVI, XVII и XVIII веков.

В капиталах такой же избыток, как и в товарах. Финансисты не знают более, куда их помещать; тогда они отправляются к тем счастливым нациям, которые, греясь на солнце, покуривают папиросы, и строят им железные дороги, воздвигают фабрики и вводят проклятие труда. И этот вывоз капиталов в один прекрасный день кончается «дипломатическими осложнениями»: в Египте, например, Франция, Англия и Германия чуть не вцепились друг другу в волосы из-за того, чьи ростовщики получат первыми свои денежки; кончается все же это иногда и войнами, как в Мексике, в которой французские солдаты играли роль судебных приставов для взыскания сомнительных долгов.[11]

Эти общественные и индивидуальные бедствия, как бы велики и неизмеримы они ни были и как бы они ни казались нескончаемыми и безысходными, улетучатся, словно гиены и шакалы при приближении льва, как только пролетариат скажет: «я этого хочу». Но чтобы возвыситься до понимания своей силы, пролетариат должен уничтожить в себе предрассудки христианской, экономической и свободомыслящей морали, должен вернуться к своим естественным инстинктам и провозгласить права на леность, которые в тысячу раз благороднее и священнее, чем чахлые права человека, испеченные адвокатами-метафизиками буржуазной революции: он должен принудить себя работать не более трех часов в сутки, чтобы остаток дня и ночи проводить в безделье и веселье.

До сих нор задача моя была легка: я должен был описать действительное зло, которое мы все знаем. Но убедить пролетариат в том, что мораль, которую ему привили, есть мораль развращающая, что необузданный труд, которому он предавался с самого начала XIX столетия, есть наихудший бич, когда-либо поражавший человечество, что только тогда, когда труд будет правильно организован и ограничен тремя часами в день, он станет приправой к удовольствиям лености, благодетельным упражнением для человеческого тела, полезной страстью для общественного организма, — убедить во всем этом пролетариат задача очень трудная и превышает мои силы. Только коммунисты — физиологи, гигиенисты, экономисты — могли бы предпринять ее. На следующих страницах я постараюсь лишь показать, что при современных средствах производства и их безграничной производительной силе нужно обуздать нелепую страсть рабочих к труду и обязать их потреблять товары, которые они производят.

 

III. Что происходит от перепроизводства

 

Греческий поэт Антипатр, современник Цицерона, воспел изобретение водяной мельницы для размола зерна. По его мнению, она должна была освободить рабынь и восстановить золотой век: «Поберегите ваши руки, мельничихи, и спите безмятежно! Пусть петух напрасно возвещает вам о наступлении утра! Дао возложила на нимф работу рабынь, и вот они прыгают легко по колесам, а приведенные в движение оси вертятся со своими спицами и заставляют вращаться тяжелый камень. Будем же жить жизнью отцов наших и, не трудясь, пользоваться дарами, которые нам посылает богиня».

Увы! Досуг, который возвещали языческие поэты, не пришел; слепая, развращающая, убийственная страсть к труду превратила машину-освободительницу в орудие порабощения свободных людей; производительность машины является причиной обнищания масс.

Искусная работница с помощью коклюшки вязала пять петель в минуту, некоторые же вязальные станки изготовляют в такое же время тридцать тысяч петель. Таким образом, каждая минута машинной работы равняется ста рабочим часам работницы, или, другими словами, каждая минута машинной работы дает возможность доставить работнице десять дней отдыха. То, что относится к плетению кружев, более или менее верно и по отношению к другим отраслям промышленности, преобразованным современной техникой. Но что же мы видим в действительности? По мере того как вследствие усовершенствования машины возрастает скорость и точность ее работы, по мере того как совершенствуется машина и все более развивающейся скоростью и точностью своей работы вытесняет человеческий труд, рабочий, вместо того чтобы настолько же увеличить свой досуг, удваивает усердие, словно он хочет соперничать с машиной. О глупая и убийственная конкуренция!

Чтобы дать живой простор конкуренции между машиной и человеком, пролетарии уничтожили разумные законы, ограничивавшие труд ремесленников старых цехов и отменили праздничные дни.[12]Думают ли они, может быть, что производители, работая тогда из семи дней недели только пять, питались водой и воздухом, как сочиняют лживые экономисты? Как бы не так! У них был досуг, чтобы наслаждаться радостями земли, веселиться и любить, чтобы устраивать веселые праздники в честь приносящего радость бога Безделья. Мрачная, замуравленная теперь в протестантизм Англия называлась тогда «веселой Англией» (merry England). У нас слюнки текут, когда мы читаем у Раблэ, Кеведо, Сервантеса и некоторых неизвестных авторов воровских романов описания колоссальных пиров,[13]которые устраивались в промежутке между двумя сражениями и на которых «ничего не жалели». Иордане и фламандская школа нам очень хорошо передают их на холсте. Чудные ненасытные желудки, куда вы девались? Где вы, чудные головы, обнимавшие всю человеческую мысль? — Мы порядком измельчали и выродились. Постоянная голодовка, картофель, вино из фуксина и прусский шнапс, мудро соединенные с каторжной работой, ослабили наш организм и сделали неповоротливым наш ум. И именно тогда, когда люди суживают свой желудок, а машина расширяет свою производительность, экономисты нам проповедуют теорию Мальтуса, религию воздержания и догму труда? Да им следовало бы вырвать языки и бросить их собакам!

Именно потому, что рабочий класс в простоте душевной позволил себя одурачить, потому что он со всем своим природным увлечением слепо погрузился в труд и воздержание, класс капиталистов оказался обреченным на вынужденную леность и веселье, на непроизводительность и чрезмерное потребление. Но если излишний труд рабочего умерщвляет его плоть и терзает его нервы, то он и буржуазии приносит не мало горя.

Воздержание, на которое осудил себя класс производителей, обязывает буржуазию посвятить себя чрезмерному потреблению продуктов, которые она производит без всякого порядка. В начале капиталистического производства, т. е. около 200 лет тому назад, буржуа был почтенным человеком с благоразумными и мирными привычками: он довольствовался одной своей женой, он пил, когда чувствовал жажду, ел, когда был голоден. Он оставлял придворным куртизанам и куртизанкам благородные добродетели распутной жизни. Теперь же нет такого выскочки, который не находил бы нужным поддерживать проституцию и пичкать ртутью свой организм, чтобы убийственный труд в ртутных рудниках имел какой-нибудь смысл; нет такого буржуа, который не набивал бы брюха жареными каплунами с трюфелями и лафитом, чтобы поощрять лафлешских птицеводов, бордоских виноделов. При таком образе жизни организм быстро разрушается, волосы редеют, зубы выпадают, туловище искривляется, живот вспучивается, дыхание затрудняется, движения становятся неуклюжими, сочленения теряют свою эластичность, суставы окостеневают, и ревматизм и подагра свивают себе прочное гнездо. Другие же, слишком слабые для того, чтобы выносить такую распутную жизнь, но одаренные шишкой ученого крохоборства, иссушают свои мозги, как, напр., г-н Гарнье в политической экономии, Аколла в философии права, пишут большие снотворные книги, чтобы отнять досуг у наборщиков и типографов.

Светские женщины ведут также жизнь мучениц. Чтобы похвастаться очаровательными туалетами, за шитьем которых швеи наживают чахотку, им приходится с утра до вечера порхать из одного платья в другое; на целые часы должны они предоставить свою голову в распоряжение ловкого парикмахера, который за большие деньги воздвигает на их голове искусный шиньон из чужих волос. Затянутые в корсеты, в тесных ботинках, оголенные так, что любой гвардеец покраснел бы от стыда, проводят они ночи на благотворительных балах для того, чтобы собрать несколько грошей для бедных. Святые великомученицы!

Чтобы выполнить свою двойную общественную функцию производителей и чрезмерных потребителей, буржуа не только должен насиловать свои скромные вкусы, отказаться от своих старых трудолюбивых привычек и отдаться необузданной роскоши и разврату, но также и отрывать огромную массу людей от производительного труда, чтобы раздобыть себе помощников.

Вот некоторые цифры, которые покажут, как велика потеря производительных сил. По переписи 1861 г. общее население Англии и Уэльса простиралось до 20 066 244 лиц, из них 9 776 269 мужчин и 10 289 965 женщин. Если оставить в стороне слишком старых и слишком юных для работы, всех «не участвующих в производстве женщин», подростков и детей, «идеологические сословия », как, напр., чиновников, слушателей культа, юристов, военных и т. д., наконец всех тех, исключительное занятие которых составляет заедание чужого труда в виде поземельной ренты, процентов и т. д…, то останется круглым числом 8 000 000 человек обоего пола и всех возрастов, со включением всех капиталистов, чем-либо занимающихся в производстве, торговле и т. д… На эти 8 000 000 приходится:

 

Сельских рабочих (со включением пастухов, служащих у фермеров батраков, служанок) … 1 098 261 человек.

Текстильных рабочих … 642 607

Рабочих добывающей промышленности … 565 835

Металлургических рабочих … 396 998 человек

Прислуги … 1 208 648

 

Сложив число текстильных рабочих с числом углекопов и рудокопов, получаем в итоге 1 208 442, сложив же число первых с числом металлургических рабочих, получаем в общем число 1039 605 человек, т. е. в обоих случаях меньше числа современных домашних рабов. Вот блестящий результат капиталистической эксплуатации машин!»[14]Ко всему этому служащему классу, численность которого характеризует степень капиталистической цивилизации, мы должны еще прибавить многочисленный класс несчастных, которые занимаются удовлетворением бесполезных и расточительных вкусов богатых классов, как, напр., шлифовальщики бриллиантов, кружевницы, золотошвейки, модистки и т. д.[15]

Раз погрязши в полном безделье и деморализованная вынужденными наслаждениями, буржуазия, как это ей ни трудно было, приспособилась к своему новому образу жизни. Больше того: она без ужаса не могла уже и думать о возможности какого-либо изменения. А зрелище ужасающих условий существования, которые покорно принимает рабочий класс, и органическое вырождение, обусловливаемое болезненной страстью к труду, еще более усиливают отвращение буржуазии ко всякому обязательному труду и какому бы то ни было ограничению ее наслаждения и распутства. И как раз в это время, совершенно не считаясь с распутством, которому буржуазия обрекла себя как общественному долгу, пролетариату взбрело на мысль принудить капиталистов к труду. Простаки приняли всерьез теории экономистов и моралистов о труде и стали лезть из кожи вон, чтобы принудить к нему капиталистов. Пролетариат выставил девиз: кто не работает, не должен и есть. Лион в 1831 г. восстал с требованием смерти или работы; июньские инсургенты 1848 г. требовали «права на труд»; коммунары 18 марта 1871 г. объявили свое восстание революцией труда.

Удивительно ли, что на эти взрывы варварского безумия, желающего уничтожить буржуазное безделье и буржуазные наслаждения, капиталисты ответили жестокими преследованиями. Но они знают, что если им и удалось подавить эти революционные взрывы, они все же не потопили еще в пролитых ими реках крови нелепое желание пролетариата заставить трудиться праздных и сытых. И вот, чтобы оградить себя от такого несчастья, они окружают себя жандармерией, полицией, войском, судьями, тюремщиками, которых они занимают всякими утомительными, но совершенно непроизводительными делами. В настоящее время всем ясно назначение постоянной армии: она потому и постоянна, чтобы быть наготове против «внутреннего врага». Так, укрепления Парижа и Лиона воздвигнуты не для того, чтобы защищать эти города от нападения неприятеля, а чтобы усмирять их в случае восстания.

Прекрасный пример, против которого ничего нельзя возразить, дает Бельгия, страна в высшей степени развитого капитализма; ее нейтралитет гарантирован европейскими державами, и, однако, армия там, сравнительно с численностью населения, очень велика. Знаменитые сражения храброго бельгийского войска происходили на равнинах Воринажа и Шарльруа; в крови рудокопов и безоружных рабочих бельгийские офицеры закаляют свои шпаги и добывают себе эполеты. У европейских наций не национальные армии, а наемные, — они и охраняют капиталистов от гнева народного, который хотел бы их осудить на 10-часовой труд на фабриках и в рудниках.

Итак, подвергая себя лишениям, рабочий класс безмерно развивает аппетиты буржуазии, которая вынуждается, таким образом, на чрезмерное потребление.

Чтобы облегчить себе эту тяжелую работу, буржуазия извлекает из рабочего класса массу лиц, на много превышающую число тех, которые посвятили себя полезному труду, и обрекает всех их на непроизводительность и чрезмерное потребление. Но, несмотря на свое ненасытное обжорство, это стадо бесполезных ртов не может потребить всех продуктов, изготовленных рабочими, которые, точно маньяки, одурманенные догмой труда, производят товары, не желая их потреблять и не думая о том, найдутся ли для них потребители.

Из двойного безумия рабочих, т. е. из стремления к чрезмерному труду и желания прозябать в воздержании, вытекает то, что великой проблемой капиталистического производства является забота не о том, чтобы найти производителей и увеличить их силы, а в том, чтобы открыть потребителей, возбудить их аппетиты и приобрести для них искусственные потребности. Так как европейские рабочие, дрожа от холода и голода, отказываются носить материю, которую соткали, пить вино, которое собрали, бедные фабриканты принуждены бегать к антиподам и там искать людей, которые носили бы эту материю и пили бы это вино. Европа каждый год вывозит во все концы света товаров на тысячи миллионов народам, которые не знают даже, что с ними делать.[16]

Но исследованные континенты недостаточно обширны, им нужны девственные страны. Европейские фабриканты во сне и наяву грезят об Африке, об озере посреди Сахары, о железной дороге через Судан; с тревожным вниманием следят они за успехами Ливингстона, Стэнли, Шайю, Брацца; с разинутым ртом слушают они удивительные рассказы этих смелых путешественников. Сколько неизвестных чудес скрывает этот «черный континент»! Поля усеяны клыками слонов, реки из кокосового масла переполнены золотыми песчинками, миллионы черных людей, голых как череп Дюфора или Жирардена, ждут европейского ситца, чтобы научиться стыдливости, бутылки водки и Библии, чтобы познать добродетели цивилизации.

Но всего этого недостаточно: обжирающаяся буржуазия, служащий класс, превосходящий своею численностью класс производителей; иностранные нации и варвары, которых заливают европейскими товарам, — все они вместе не в силах потребить эти горы продуктов, превосходящие по вышине и величине египетские пирамиды: производительность европейских рабочих бесконечно превосходит всякое потребление и расточительность. Фабриканты, растерявшись, находятся в отчаянном положении: им более не хватает сырого материала, чтобы удовлетворить безумную страсть своих рабочих к труду. Некоторые фабриканты покупают старые полусгнившие шерстяные платья и изготовляют из них сукно, называющееся renaissance (возрождение), настолько же прочное, как и обещания депутатов перед выборами; в других отраслях промышленности происходит то же самое: все продукты подделываются, чтобы облегчить их сбыт и уменьшить их прочность. Наша эпоха будет названа веком фальсификации, подобно тому как, напр., первые эпохи существования человечества носят название каменного века, бронзового века по способу их производства. Невежды обвиняют наших благочестивых промышленников в мошенничестве, тогда как в действительности их занимает одна мысль — доставлять работу рабочим, которые не могут примириться с жизнью без труда. Эта фальсификация, которая вытекает исключительно из человеколюбивых мотивов, приносит громадную прибыль фабрикантам, практикующим ее; если она и гибельна для качества товаров, если она и является неисчерпаемым источником расточения человеческого труда, то она все-таки доказывает человеколюбивую изобретательность буржуазии и ужасную испорченность рабочих, которые, для удовлетворения своей страсти к труду, заставляют промышленников задушить голос совести и нарушать законы коммерческой честности.

И все-таки, несмотря на перепроизводство товаров, несмотря на промышленную фальсификацию, рабочие бесчисленными массами загромождают рынок, взывая: работы! работы! Их изобилие, вместо того чтобы заставить их обуздать свою страсть, доводит ее до самой высокой степени. Если только предвидится возможность работы, они бросаются на нее массами. Чтобы насытить свою страсть, они требуют 12–14 часов труда в день. А на другой день их снова выбрасывают на мостовую и лишают возможности удовлетворять свой порок. Из года в год с регулярностью времен года во всех отраслях промышленности наступает безработица; за чрезмерным трудом, убивающим организм, следует абсолютный отдых, продолжающийся 2–4 месяца, а нет труда, нет и хлеба! Если страсть к труду заполонила сердца рабочих, если страсть эта душит все другие инстинкты его натуры и если, с другой стороны, количество труда, требуемого обществом, ограничено потреблением и количеством сырого материала, то для чего же в 6 месяцев выполнять труд всего года? Не лучше ли распределить этот труд равномерно на 12 месяцев и заставить каждого рабочего довольствоваться 5—6 часами в день в течение всего года, а не надрываться 6 месяцев в году над двенадцатичасовой работой в день? Когда им будет обеспечена ежедневная работа, когда рабочие не будут завидовать друг другу и не будут вырывать друг у друга работу из рук и кусок хлеба изо рта и когда, таким образом, их тело и дух больше не будут знать изнурения, они воспитают в себе добродетели лености.

Одурманенные своею страстью, рабочие не могут возвыситься до понимания того простого факта, что для того, чтобы иметь работу для всех, ее нужно распределять маленькими порциями, как воду на гибнущем корабле. А между тем уже сами промышленники, во имя капиталистической эксплуатации, давно уже потребовали законодательного ограничения рабочего дня. В комиссии профессионального образования (в 1860 г.) один из наиболее крупных мануфактуристов Эльзаса, г. Буркар, заявил: «12-часовой рабочий день слишком велик. Его нужно свести к 11 часам, а в субботу работа должна прекращаться в 2 часа. Я советую принять эту меру, хотя она с первого взгляда кажется обременительной; мы ввели ее в наших предприятиях уже четыре года тому назад и не потерпели от этого никакого ущерба. Производство в среднем не только не понизилось, но значительно повысилось». В своем исследовании о машинах г. Пасси цитирует письмо одного крупного бельгийского промышленника г. Оттевера: «Хотя наши машины точно такие же, как и у английских прядильщиков, но они производят меньше, чем должны были производить, несмотря на то, что прядильщики там работают на два часа меньше в день… мы работаем лишних два часа; я уверен, что если бы мы вместо 13 часов работали 11 часов, мы произвели бы столько же, а следовательно и более экономно». С другой стороны, буржуазный экономист Леруа-Волье утверждает, что «по наблюдениям одного крупного бельгийского мануфактуриста, в недели, на которые падает праздничный день, производится не меньше, чем в обыкновенную неделю».[17]

Но то, чего не осмелился сделать народ, обманутый по своей простоте моралистами, сделало аристократическое правительство. Презирая высоконравственные и промышленные соображения экономистов, которые, точно зловещие птицы, каркали, что уменьшение рабочего дня на один час равносильно разорению английской промышленности, английское правительство строго соблюдаемым законом запретило работать более 10 часов в день, и после этого, как и прежде, Англия остается наиболее промышленной страной всего мира. Перед нами великий опыт Англии, перед нами также опыт нескольких разумных капиталистов: они нам показывают неопровержимо, что для увеличения производительности человеческого труда нужно уменьшить рабочий день и увеличить число свободных и праздничных дней, но французский народ еще не видит этого.

Но если жалкое уменьшение на два часа увеличило в 10 лет почти на одну треть английское производство,[18]то каким бешеным галопом помчалось бы французское производство, если бы рабочий день был ограничен 3 часами? Разве рабочие не могут, наконец, понять, что, обременяя себя трудом, они истощают свои силы и силы своего потомства; что, изнуренные, они преждевременно становятся неспособными к какому-либо труду; что, поглощенные и одурманенные своей страстью, они уже не являются больше людьми, а представляют только обломки человека; что они убивают в себе все лучшие способности, и все это из-за яростной страсти к труду?

Увы! Подобно попугаям повторяют они урок экономистов: «Будем работать, будем работать, чтобы увеличить национальное богатство». О идиоты! Именно потому, что вы так много работаете, промышленная техника развивается так медленно. Прекратите ваш крик и выслушайте одного экономиста; это не блестящего ума человек, это только господин Л. Рейбо: «В общем условия труда регулируют перемены в методах производства. Ручной труд употребляется, пока он дешев; его начинают сокращать, как только он становится дороже».[19] Чтобы заставить капиталистов совершенствовать их машины из дерева и железа, нужно повысить заработную плату и уменьшить рабочее время машин из костей и мяса. Вам нужны доказательства? Их можно привести сотнями: в прядильной промышленности автоматический станок был изобретен и применен в Манчестере, потому что прядильщики отказались работать так долго, как прежде.

В Америке машина захватила все отрасли сельского хозяйства, начиная от приготовления масла до выпалывания хлеба. Почему? Потому что американец, свободный и ленивый, предпочел бы тысячу раз умереть, чем жить животной жизнью французского крестьянина. Сельский труд, столь утомительный в нашей славной Франции, является в Америке приятным времяпрепровождением на свежем воздухе. Земледелец исполняет свою работу, сидя и беззаботно покуривая трубку.