Часть вторая. ЗАМКНУТЫЙ КРУГ. 3 страница

– Я знаю, мама, - шепнул Павел.

– Если тебе придется вмешиваться в какие-нибудь события, подумай сначала, кому от этого будет хорошо, а кому плохо. И поступай по своей совести. Мы все сейчас на войне. Посторонних нет. И еще… Этого никто не должен знать, Пауль. И я не должна тебе этого говорить, но… Тебе будет легче там, на чужбине, если ты будешь знать правду. Наш папа - жив.

– Жив? - Павел поднялся на колени и посмотрел на мать долгим удивленным взглядом. - Кто тебе сказал?

– Не важно. Важно, что он жив.

– А… а как же газета?

– Фальшивка. Я же говорила, что весь рейх держится на обмане.

– Значит, он не Герой?

– Герой. Настоящий Герой. Они прибавили только одно слово: "посмертно". Они хотели убить его в нас.

– А Петя знает?

– Узнает в свое время. И они не знают, что мы с тобой знаем правду.

Павел ничем не проявил радости, и Гертруда Иоганновна опечалилась.

Но она понимала, что отец для него был далеко, дрался с фашистами, погиб под Москвой, мальчики пережили его гибель и смирились с ней, привыкли считать отца погибшим. В их возрасте быстро стираются и горе и радости. И хоть они и повзрослели за этот страшный горький год, узнали и увидели такое, чего другим не выпадет и за всю жизнь, все-таки они - дети. Она верила: пройдет время, Павел поймет сердцем, что Иван жив. И там, в Германии, среди коричневых и черных волков, ему легче будет выжить, потому что он будет знать, что отец с боями идет к нему, его отец, Герой Советского Союза Иван Лужин. Нельзя, чтобы мальчик на чужбине ощущал себя сиротой.

Гертруда Иоганновна взяла голову сына обеими руками, и долго молча смотрели они друг другу в глаза, стоя на коленях друг против друга. Со стороны могло показаться, что маленькая светловолосая женщина и долговязый белобрысый подросток совершают, какой-то странный молитвенный обряд.

Так и показалось появившимся в дверях доктору Доппелю и штурмбанфюреру Гравесу.

 

 

Машина сразу от шлагбаума набрала скорость. Переднее стекло было поднято, боковые опущены. В салон с однотонным свистом врывался наружный воздух, но прохлады не приносил.

Справа мелькали деревянные телеграфные столбы. Провода между белыми, как цветы ландыша, изоляторами сильно провисали: то никли к земле, то взмывали в густое голубое небо, тянулись, тянулись, и от мотания проводов вверх-вниз начинало рябить в глазах.

Впереди, между голов шофера и сидевшего с ним рядом Отто, текла навстречу серая широкая лента шоссе. У горизонта она мокро блестела и переливалась, словно там прошел дождь.

Машину иногда встряхивало на неприметных ухабах. Павла подбрасывало чуть не до крыши, какое-то мгновение он чувствовал себя беспомощно висящим в воздухе, и от этого в желудке становилось пусто. Но тотчас тело вжимало обратно в мягкое кожаное сиденье. Пахло кожей, незнакомыми духами, дорогим табаком. Горячий ветер никак не мог выдуть этот чужой запах.

Рядом, закрыв глаза, покачивался на сиденье доктор Доппель, в светло-сером костюме с чуть приподнятыми плечами, в белой рубашке с жестким воротником, стянутым полосатым галстуком. Несмотря на жару, он не позволил себе расстегнуть даже пуговку у ворота. За все время, что они мчатся по бесконечному шоссе, не произнес ни слова. Только когда машину встряхивало, доктор открывал глаза, смотрел мгновение безучастным взглядом прямо перед собой и снова закрывал их. На Павла не взглянул ни разу, будто место рядом было пусто.

Пронзительно и однотонно свистел ветер, свист вызывал в памяти вой Киндера.

…Все вышли из номера в коридор, пса закрыли. Он часто.оставался дома в одиночестве, растягивался в прихожей у двери и, положив голову на лапы, терпеливо ждал возвращения хозяев. Хозяева вернутся, никуда не денутся! И не было случая, чтобы он подал голос, залаял.

А в этот раз Киндер, видимо, учуял что-то необычное, неладное или понял, что Павел покидает его навсегда. Кто угадает собачьи чувства и мысли? Он вдруг завыл протяжно, тоскливо, на одной высокой ноте. Вой вонзался в уши, заполнял мозг, леденил сердце. Павел остановился, рванулся назад. Он бы помчался обратно к плачущей собаке, но мамина рука крепко сдавила плечо. Мамина маленькая рука может быть такой тяжелой!

 

Вой оборвался, а Павлу казалось, что он все еще звучит, мечется в длинном гулком коридоре от стены к стене. А когда ступили на лестницу, Киндер снова завыл.

И только в этот миг Павел по-настоящему понял, что сейчас он уедет, на самом деле уедет от мамы, от Петра, от Киндера… Они останутся здесь, будут жить без него, а он - без них один, совершенно один в далекой чужой Германии, которую и представить себе не мог, даже рассматривая ее на цветных открытках у доктора Доппеля.

Лестница и вестибюль внизу начали терять очертания, становились зыбкими. Сквозь набежавшие на глаза слезы он увидел, как шедший впереди штурмбанфюрер Правее, не останавливаясь, обернулся и сказал Доппелю:

– Собака воет не к добру.

В голосе прозвучало плохо скрытое злорадство.

– К покойнику, а мы - уезжаем, - отпарировал Доппель.

Павел шмыгнул носом и поморгал ресницами. Предметы и люди обрели четкость. Нет, он не заплачет. Хотя бы ради мамы, чтобы не терзать ее сердце. И не доставлять удовольствия штурмбанфюреру. Мама хочет, чтобы они думали, что он настоящий немец!… Он взглянул на осторожно ступающую рядом мать. Какая у нее прямая спина, независимо и гордо поднята голова, а бледное лицо спокойно, словно высечено из мрамора.

Внизу, на середине вестибюля, расставив ноги в блестящих сапогах, стоял офицер, начальник караула, и с удивлением вслушивался в вой Киндера.

Спустились вниз. Остановились у входной двери.

– Все будет хорошо, Гертруда, - сказал Доппель. - Ждем писем.

– И я буду ждать, - ровным голосом произнесла мама.

А Петр спросил:

– А мне можно будет приехать к Паулю в Берлин? Я тоже никогда не бывал в Берлине.

Ай да Петька! Доппель улыбнулся:

– Полагаю, можно. И очень скоро. Война подходит к концу, - сказал он назидательно, - Москва, отрезанная от угля, железа и хлеба, умрет естественной смертью. Поцелуй маму, Пауль. Из-за тебя мы опоздали почти на два часа.

Павел обнял мать, и она вдруг показалась ему маленькой, хрупкой и беззащитной. Он шепнул ей по-русски:

– Я тебя очень люблю, мама.

А Петру сказал:

– Ты теперь у мамы за двоих.

И Петр понял его.

И когда Павел вместе с Доппелем вышел из гостиницы - остальных не выпустили автоматчики, - и когда садился в машину, и заурчал мотор, и машина тронулась, время как бы остановилось, сжалось в одно горькое мгновение. А в ушах непрерывно звучал вой Киндера. И потом, когда выехали за шлагбаум на мосту и помчались по шоссе, Павел слышал тоскливый голос своего мохнатого друга. Вой словно завяз в ушах.

…Доппель открыл глаза, взглянул на серую реку шоссе, стремительно текущую под машину. Впереди показалась деревня. Справа и слева от дороги стояли на пепелище кирпичные печи с длинными вытянутыми к небу шеями труб. Будто села на землю стая больших нелепых птиц. И ни живой души вокруг.

Запахло гарью.

Доппель поежился, приказал шоферу:

– Поднажмите, Фишман. Надо засветло доехать до города.

"Боится партизан", - подумал Павел.

Зелеными, стремительно мелькающими стенами побежал мимо лес. Павел пытался отделить деревья одно от другого, но ничего не получалось. Глаза устали. Он закрыл их и представил себе, как из лесу выскакивают на шоссе партизаны. Здесь был и Алексей Павлович, и тетя Шура, уводившая их в прошлом году от деда Пантелея, и Семен с пистолетом на поясе, и еще много-много людей, мужчин и женщин, перепоясанных пулеметными лентами крест-накрест поверх ватников и тужурок. В фуражках и папахах. А впереди - огромный "дядя Вася", о котором столько говорили фашисты. В руках у него граната. Лимонка, величиной с футбольный мяч. Он бросает гранату. Шоссе перед машиной встает на дыбы черным дымным столбом. Машина спотыкается об этот столб, переворачивается, летит в кювет.

И вот уже связаны крепкой веревкой и доктор Доппель, и Отто, и шофер Фишман.

"Дядя Вася" подходит к нему, к Павлику, и говорит громовым голосом:

– Иди в Гронск, Павка. Там тебя ждет мама. И вот тебе автомат на всякий случай.

И дает ему новенький, холодный, тяжелый автомат.

От сладкого видения Павел улыбается, сам того не замечая.

Доктор Доппель покосился на него. Он уже не так сильно сердится за побег. Мальчишка! Да и Фишман жмет, в город они приедут еще засветло.

Сбежал, паршивец! Ну ничего, он из него сделает настоящего мужчину, опору рейха. И Гертруда… Теперь, когда Павел с ним, она связана по рукам и ногам. Кончится война, он с ее помощью приберет к рукам весь город: рестораны, пивные, лавки. Деньги потекут рекой! Гертруда - истинный клад, деловая женщина. И нашел ее он, Доппель.

– Побыстрее, Фишман!

Павел открыл глаза. Поперек шоссе легли синие тени. Солнце садилось за зеленую стену.

Партизан не было. А жаль…

 

 

Флич пришел в гостиницу как обычно около шести. Улицы перекрыли эсэсовцы, солдаты и полицейские. Несколько раз его останавливали, проверяли пропуск.

Вдоль здания гостиницы прохаживались автоматчики. Ресторанные окна были раскрыты, тяжелые плюшевые шторы не пускали в зал солнце. Улица пустынна. Из соседних домов и домов напротив никого не выпускали.

В вестибюле возле швейцарской сидел неподвижно штурмбанфюрер Гравес, встречал и провожал каждого проходящего тяжелым взглядом немигающих выпуклых глаз. Взгляд и поза делали его похожим на филина.

Флич приподнял шляпу и поклонился. Гравес едва приметно кивнул.

Сначала Флич намеревался пройти наверх к Гертруде, но почему-то передумал, взял в швейцарской ключ от артистической и направился прямо туда. Артистическая помещалась напротив запасного хода в ресторан, в самом конце коридора, возле туалетов.

На стульях и столе лежали в беспорядке брошенные после вечернего представления цветные шелковые ленты, платки, бумажные цветы. Большое алое полотнище с белым кругом в центре и черной свастикой на нем свисало с подоконника. Под ним в клетке клевал пшено маленький пестрый петушок. Длинные перья хвоста отливали синевой. Петушок покосился круглым глазом на вошедшего и снова деловито застучал клювом.

Флич присел на стул, сдвинув в сторону ленты. Никакого особого волнения он не ощущал, хотя вечер предстоял необычный. Он достал из кармана медный пятак, уверенно повел его между пальцами с лицевой стороны ладони на тыльную и обратно. Пятак двигался ровно, подчиняясь неприметным движениям тренированных мышц.

Флич вызвал в памяти ресторанный зал, столики, накрытые подкрахмаленными белыми скатертями, тяжелые люстры, металлический шар, подвешенный к высокому потолку и оклеенный мелкими зеркальными пластинками. В углах зала - четыре прожектора с цветными стеклами. Шар висел когда-то под куполом цирка. И прожектора - цирковые. Они посылали круглый яркий луч и назывались "пушки".

Сначала в ресторане появились прожектора. Он помнит, как во время танцев впервые погас в зале свет и четыре цветных луча заметались по потолку и стенам.

Комендант города полковник фон Альтенграбов крикнул истеричным тонким голосом:

– Прекратить!

Произошло замешательство. Включили свет. Полковник был бледен, нижняя его челюсть непроизвольно отвисала, он водворял ее на место и при этом издавал глухой клацающий звук зубами.

– Прекратить! - повторил комендант. - Это ни к чему, напоминает ночную бомбежку.

Вот тогда Гертруда вспомнила о подвешенном к куполу "Шапито" зеркальном шаре. Его крутил маленький электрический мотор, шар вращался, по стенам и потолку шатра скользили цветные звезды, казалось, что цирк плывет в небе.

Гертруда решила заполучить этот шар, если он, конечно, цел и немцы не упражнялись в стрельбе по нему. Шар оказался на месте.

С помощью штурмбанфюрера Гравеса она раздобыла пожарную машину с лестницей. Машина въехала прямо через форганг на манеж. Лестницу выдвинули, но никто не решился лезть по ней на самую верхотуру. Ни к чему не приставленная, лестница оказалась очень шаткой.

Тогда Гертруда надела Петькины штаны и полезла сама.

Лестница раскачивалась как на пружине. Чем выше лезла Гертруда - тем больше.

На манеже воцарилась тишина. Замерли солдаты, замерли пожарные.

Уж как она там, на высоте, умудрилась прицепить довольно тяжелый шар к лонже и снять его с крюка, никто так и не понял.

Она махнула рукой, двое пожарных бережно спустили зеркальный шар на манеж. И только после этого Гертруда двинулась вниз - маленькая, светловолосая, ладная фигурка в легкой блузке и мальчишечьих штанах.

 

Пожарные и солдаты встретили ее аплодисментами. Она улыбнулась и сделала комплимент публике, стоя на борту машины.

Шар подвесили к потолку между тяжелых люстр. Когда вечером заскользили по стенам, по скатертям, по лицам, по потолку веселые цветные звезды, полковник фон Альтенграбов первым соизволил хлопнуть в ладоши. Звезды плыли медленно, а не метались, как лучи прожекторов в черном ночном небе, сотрясаемом гулом самолетов и пронзительным воем падающих бомб.

Флич положил монету в карман и принялся сматывать легкие шелковые ленты. Что бы ни произошло вечером, все должно идти так, как всегда. Надо зарядить аппаратуру, подготовиться к выступлению.

В дверях артистической появился штурмбанфюрер. Он проследил за пальцами Флича, ловко сматывающими ленту, внимательно осмотрел комнату. Подошел к клетке с петушком, присел на корточки и сунул палец между прутьев. Петух недовольно заворчал и вытянул шею.

– Цыпльонок в табаке, - отчетливо произнес Гравес и усмехнулся.

Флич сделал вид, что только сейчас заметил штурмбанфюрера, и встал.

– Вы что-то сказали, господин штурмбанфюрер?

– Нишего. Арбайтен зие. Работайте. Сегодня публикум быть доволен.

– Так точно, господин штурмбанфюрер, - совсем по-военному ответил Флич.

Гравес вышел, не притворив дверь.

"Ходит, вынюхивает", - неприязненно подумал Флич, сел на стул и занялся своим делом.

Вскоре появился дьякон Федорович, краснолицый от жары, злой, с потной всклокоченной бородой. Не здороваясь, он неприкаянно послонялся по комнате, остановился возле клетки с петушком. Спросил густым басом:

– Клюешь?… А человеку в буфет не войти. Понатыкали кругом эсэса, в буфет не пускают. Виданное ли дело? Православную душу от буфета отлучить. - Каждый раз он со смаком выделял слово "буфет".

– Начальство большое приехало, - кротко пояснил Флич, особым способом складывая множество маленьких платочков.

– А чихать!… Флич, сотвори фокус, вынь откуда ни есть стаканчик.

– Откуда? - засмеялся Флич.

– А хоть откуда… Ну, жара… Организм горит, а загасить нечем. Нечто до Шанца дойти, так и там, верно, эсэсы, дьяволово отродье.

– Ты думаешь? - спросил Флич, делая вид, что его это мало интересует, а спрашивает он исключительно для того, чтобы поддержать разговор.

Федорович не успел ответить, вошла Гертруда Иоганновна. Лицо измученное, осунувшееся. Оба уставились на нее, не скрывая тревоги.

– Что случилось, Гертруда? - спросил Флич.

– Нишего. Для ровного счета, нишего. Доппель увез Пауля.

– Как это увез? - брови Флича вздернулись.

– В Германию.

– Сукин сын! - пробасил Федорович.

– Голубшик, - повернулась к нему Гертруда Иоганновна, - не пейте сегодня. Я вас прошу.

– Да что вы, Гертруда Иоганновна, да у меня и наперстка не было.

– Вот и хорошо. Не сердитесь, голубшик, я хочу поговорить с Флиш.

Федорович насупился.

– Понимаю, фрау, ухожу.

Он с независимым видом зашагал к двери, вышел и плотно прикрыл ее за собой.

– Обиделся, - вздохнул Флич с сожалением.

– Плохо, Флиш. Он увез Пауля…

Глаза ее как-то обесцветились, словно из них ушла жизнь. Флич не знал, что ей сказать. Известие было неожиданным, его еще надо было осмыслить, пережить.

Гертруда Иоганновна села на стул, опустила руки на колени, они казались неживыми.

– Я схожу с ума, Флиш… Я схожу с ума…

Она сжала ладонями виски и закачалась вправо-влево, словно внутри сорвалась пружина, выпрямлявшая ее.

Флич смотрел с состраданием и думал: "Она теряет лицо. Она на пределе. Павел - последний удар. Она не выдержит…" Он вспомнил ее скачущей на строптивой Мальве, вспомнил подвернувшей ногу, побелевшей от боли, но улыбающейся публике, вспомнил плачущей над вырезкой из газеты, когда погиб Иван, подымающейся по шаткой пожарной лестнице под брезентовый купол, куда мужчины не посмели подняться. Нет, она не может, не должна сломаться. Она - пример, опора даже для более сильных. Она - само добро, само тепло, возле которого отогреваются до дна промерзшие сердца.

– Гертруда, помните, как говорил Мимоза: главное - не терять кураж - и добавил тихо, отчетливо: - Водопроводчик Чурин просил передать вам, что из гостиницы никого не вывести.

Она посмотрела на него опустошенными глазами, внезапно в них появилась крохотная искорка.

– Что вы сказали, Флиш?

– Я сказал, водопроводчик Чурин просил передать, что уйти из гостиницы никому не удастся. Надо найти убежище здесь.

– Убежище?… Да-да… - Она оживилась. - Шурин пришел?

– Нет. Его пропуск недействителен. Я за него.

– Вы?

– Я. Чему вы удивляетесь? Она протянула ему руку.

– Я нишему не удивляюсь, Флиш, - глаза ее потемнели, словно их затянуло грозовой тучей. - Нишему… Их надо взрывать, как бешеных зверей. Вы знаете, что делать?

– Чурин объяснил. Но вам надо найти убежище.

– Уходить нельзя. Подозрение. Гравес ошень хитрый. Мы будем сидеть в этот комната. Две стены… Нам нельзя никуда уходить.

– Понимаю, - сказал Флич. - Но это опасно. Теперь вся жизнь опасно!

– В зале уже зажгли свет?

– Надо немножко ждать. Сегодня за официанты есть солдаты. Я объясню, когда солдат погашает люстры. Ровно двадцать один час мы открываем занавес. Там большой портрет Гитлер. Четыре пушки светят на него. И тогда солдат погашает свет. Вы, Флиш, скажешь мне: аппаратур готов. Я пойму.

– Хорошо, Гертруда.

Флич поцеловал ей руку. Она ушла. Он взглянул на наручные часы. Было девятнадцать часов пятьдесят одна минута. Впереди еще уйма времени, целая вечность!

Он закончил зарядку аппаратуры и поставил ее в привычной последовательности. Потом на гладильную доску положил брюки. Подождал еще немного и вместо штепсельной вилки утюга воткнул в штепсель ножницы. Вспыхнула голубая искра, раздался короткий треск, и свет в комнате погас.

– Черт бы его побрал! - громко воскликнул Флич и открыл двери. В коридоре стояло несколько незнакомых офицеров. Они посторонились, пропуская мимо себя четырех хихикающих танцовщиц.

Флич развел руки и пожал плечами.

– Свет, фройлейн…

Из зала появилась Гертруда Иоганновна.

– Что здесь происходит?

– Свет… Видимо, перегорела пробка, фрау Копф.

Глаза Гертруды Иоганновны гневно сверкнули.

– Немедленно шинить! - приказала она и, улыбаясь, пошла к офицерам, приглашать их в зал.

– Айн момент, - сказал Флич притихшим танцовщицам и почти побежал по коридору. Спустился вниз. Возле двери на кухню стоял эсэсовец.

– Хальт.

– Иди ты со своим "хальтом"! - сердито закричал Флич. - Пробки перегорели! Понятно! - Он достал из кармана пропуск и сунул его прямо под нос эсэсовцу. Из кухни выглянул Шанце. Понял, что Флич пришел на кухню не зря. Есть какие-нибудь важные новости.

– А-а, Флич! Наконец-то! - воскликнул он по-немецки. - Пропустите его! Он чинит свет.

Флич, не ожидая разрешения, рванулся мимо эсэсовца на кухню и устремился в клетушку повара. Шанце пошел за ним.

Эсэсовец удивленно глядел им вслед, раздумывая, как поступить, вызывать или не вызывать начальство? Вызовешь, еще тебе ж и попадет, зачем пропустил или зачем не пропускал. Пускай чинит свет. У него есть картонка.

Флич стоял возле койки тяжело дыша, будто прибежал по крайней мере с окраины, и держался за сердце.

– Вас?… Забольел? - спросил Шанце.

– Нет… Эсэсовцы… Водопроводчик не придет.

– Нет? - Нос Шанце совсем опустился на подбородок. - Плехо.

– Ничего не "плехо". Встань у двери, - Флич энергичным кивком головы показал Шанце, где ему встать.

Шанце понял. Подошел к двери.

Флич мысленно скомандовал себе: не торопиться, не блох ловишь. Поднял металлическую ручку. Дверца щита не скрипнула и открылась легко, видимо, лейтенант ее предусмотрительно смазал. И оттого что щит так легко открылся, Флич успокоился. Подлез под койку, вытянул из-под плинтуса два тонких звонковых провода. Гайки-клеммы оказались туго затянутыми, но под пробками лежал ключ. Все предусмотрел господин Чурин. Флич ослабил гайки, сунул под них оголенные концы проводов и снова затянул. Потом вывинтил верхнюю вторую слева пробку и тут сообразил, что жучка делать не из чего. Он растерянно огляделся.

– Шанце, - позвал он. - Из чего делать жучок?

Немец не понял.

Флич показал ему пробку и замысловато повертел вокруг нее пальцем. Шанце пожал плечами.

– Про-во-лоч-ка… Маленькая, - раздельно произнес Флич.

– О!… Про-во-лош-ка… - Шанце подошел к своему шкафчику, открыл ящик, стал рыться в нем. Потом протянул Фличу пробку.

– Эс ист гут… Хорошо…

Флич взял у него пробку и повертел в пальцах. Она ничем не отличалась от той, что он вывинтил. А Шанце говорит "гут". Он ввинтил ее вместо перегоревшей и закрыл дверцу щита. Сейчас он вернется в артистическую и, если свет не горит, найдет проволочку и придет сюда снова.

В дверях он остановился.

– Шанце. В девять, - и для верности показал девять палцев.

Шанце кивнул и легонько стукнул Флича по плечу.

Флич деловито устремился к выходу, проходя мимо эсэсовца, он показал ему пропуск и сказал:

– Пойду проверю. Может, еще вернусь!

Эсэсовец ничего не понял и равнодушно посмотрел ему вслед.

Еще в коридоре Флич увидел в проеме двери артистической свет. Слава богу!

Танцовщицы без стеснения переодевались. Федорович стоял у окна спиной к ним. Он никогда не смотрел на "жалких грешниц", когда они переодевались. В углу оркестранты играли в карты.

Флич переодеваться не торопился. Он включил электрический утюг и стал ждать, пока нагреется.

В комнату заглянула Гертруда Иоганновна.

– Оркестранты - в зал.

Оркестранты бросили карты, торопливо подхватили инструменты и ушли.

– Девочки, шевелитесь. Как у вас, Флиш? - спросила она по-русски.

– Аппаратура готова, фрау Копф.

Она улыбнулась ему серыми глазами и сказала:

– Начало сегодня ровно в девять.

В ресторане стоял гул. Офицеры и штатское начальство уже расселись за столиками, откупоривали бутылки, нетерпеливо выпивали. Звенели бокалы, звякали о тарелки ножи и вилки. Табачный дым уплывал под потолок к люстрам.

Штурмбанфюрер Гравес встречал бригаденфюрера Дитца на улице. Когда подкатил серый "Мерседес", подскочил к машине и открыл дверцу.

Первым из машины вылез Дитц, широкоплечий, грузный, с тщательно выбритым гладким розовым лицом под фуражкой с высокой тульей. Выбравшийся за ним полковник фон Альтенграбов казался рядом с ним игрушечным, ненастоящим.

Он ни за что бы не поехал с бригаденфюрером в одной машине, но положение хозяина города обязывает.

– Мой бригаденфюрер, мы ждем вас, - сказал Гравес и сделал широкий приглашающий жест в сторону входной двери.

"Мерзавец! - сердито подумал фон Альтенграбов. - А меня здесь нету?" И сказал надменно, глядя мимо Гравеса:

– Идемте, бригаденфюрер.

В ресторан Дитц и фон Альтенграбов вошли плечом к плечу.

Офицеры вскочили. Шум утих.

Гертруда Иоганновна двинулась навстречу, сияя улыбкой.

– Господин бригаденфюрер, для нас большая честь принимать вас.

Дитц поднял светлые густые брови.

– Фрау Копф, хозяйка нашей гостиницы, - сердито представил ее фон Альтенграбов, бросая хмурые взгляды по сторонам: не смеется ли кто? Лица офицеров были серьезны.

– Благодарю вас, фрау Копф, - улыбнулся Дитц и согнул кренделем руку.

Гертруда Иоганновна продела в крендель свою, и так, под руку, они проследовали к столику возле эстрады. Фон Альтенграбов вышагивал сзади, а следом - довольный Гравес.

Гертруда Иоганновна церемонно усадила гостей за столик, извинилась и вышла.

Бригаденфюрер махнул рукой.

– Садитесь, господа! Мы славно поработали, теперь славно повеселимся.

Он не важничал и слыл "простецким парнем" в своем кругу. И иногда лично делал черную работу в застенках СД.

Невидимый за занавесом оркестр заиграл марш. Занавес дрогнул, раздвинулся, и все увидели на эстраде большой портрет фюрера, обрамленный зеленой еловой гирляндой. На нем скрестились лучи прожекторов.

– Хайль Гитлер! - крикнул фон Альтенграбов.

– Хайль! - дружно ответило несколько десятков глоток и вскинулось несколько десятков рук.

– Зиг!

– Хайль! - охотно проревел зал.

– Зиг!…

Солдат возле двери рванул ручку рубильника.

Свет погас.

И в то же мгновение возникла непонятная яркая вспышка.

Штурмбанфюрер почувствовал невыносимую боль в ушах, словно в них внезапно вбили гвозди. Ускользающее сознание зафиксировало падающую люстру. Она ослепительно сверкнула в луче прожектора.

 

 

Без четверти девять Шанце отослал поварих чистить картофель во двор. Собственно, чистить его можно было и на кухне. Но там стояла несусветная жара, занудный вентилятор, несмотря на наступивший вечер, гнал горячий сухой воздух. Не надышишься. И потом жалко этих немолодых женщин. Он привык к ним, а если когда и прикрикивал на них, то не со зла. И они понимали это. И раньше, бывало, чистили картофель во дворе. Выносили потертые табуреты, бак с водой, ведро для очисток. Присоединялась синеглазая Злата. Сегодня Златы не было. Вместо нее - два потных неуклюжих солдата. Пусть сидят в посудомоечной. Злату бы он выгнал во двор.

Шанце отослал поварих, а сам остался. Нельзя уходить всем. У дверей - эсэсман. Кто его знает, еще взбредет в голову сунуться в его клетушку. А там - тонкие провода тянутся из-под дверцы щита под койку. Даже если и не заподозрит ничего, зацепит ненароком, оборвет.

Шанце подхромал к плите, втянул длинным носом воздух: не горят ли отбивные? Прихватил полотенцем край большой сковороды, встряхнул ее. Пожалуй, пора сыпать лук.

Но не посыпал. Скоро девять. Кто их будет есть после девяти?

Он почему-то вспомнил своего генерала Клауса фон Розенштайна. Сколько лет кормил! Не злой был генерал. Вежливый, Бисмарка читал и еще кучу книг. Ученый. Такой осторожный человек был генерал, а и его захлестнула коричневая чума. Старый уже, а туда же, на фронт запросился.

Сам Гитлер позвонил ему по телефону.

– Да, мой фюрер! Готов, мой фюрер! - кричал генерал в трубку, и глаза его блестели, а усы топорщились.

И он пошел сеять смерть. И фельдфебель Гуго Шанце с ним. И генерала разорвало на куски. Хоронили сапоги да фуражку.

Нет, не надо было ему на войну идти. Да ведь это как угар. Норвегия, Франция, Бельгия… Наци забили его старые мозги своим мусором.

Чего это вспомнился вдруг генерал?

Нет, зло не может быть великим. Только добро. Только добро…

Без двух минут девять. Шанце ушел в свою клетушку. Закрыл дверь.

Два тонких провода тянутся от крышки щита под койку. Выдернуть - и ничего не случится. Ничего?… Господам офицерам подадут свиные отбивные с луком и жареным картофелем соломкой. Картофель будет вкусно хрустеть на крепких зубах. А потом они разъедутся и станут стрелять, мучать, вешать…

Нет, добро не может смириться со злом. Им не ужиться на одной земле… Раздался грохот. Каморку тряхнуло. Лампочка мигнула несколько раз и погасла. Что-то посыпалось на голову. Потолок валится?

Шанце машинально закрыл голову руками. По руке больно ударило. Рядом на кухне что-то падало, гремело, звенело, шипело.

Шанце оторвал руки от головы, присел на корточки и стал шарить в темноте. Вот они, провода. Он, не выпуская их из пальцев, шагнул к щиту, выдернул и начал сматывать в клубок. Провода надо убрать. Набегут ищейки. Он сунул клубок в.карман и вышел на кухню.

Света не было. Дверца плиты открылась, головешка вывалилась на пол и чадила. Под ногами захрустели обломки.

– Что случилось? - крикнул он.

Никто не ответил. Эсэсман куда-то подевался.

Шанце подковылял к плите. Она оказалась заваленной белыми обломками. В потолке зияла дыра, пересеченная железной рельсой.

Полено на полу дымило. Он подхватил его полотенцем, поднял над головой.

– Эй, кто-нибудь!

Из посудомоечной показался солдат.

– Это вы, господин фельдфебель?

– Кто ж еще, черт побери!

– На нас упала посуда. Кунцу расшибло голову. Что это было, господин фельдфебель?

– Это я сам бы хотел знать. Господи, боже мой! Потолок свалился на отбивные! Что я подам господам офицерам?

Надо куда-то деть проволоку. Мальчики из СД начинают с того, что выворачивают карманы. Уж он-то знает!

Как там фрау Гертруда? Жива ли?

– У Кунца вся голова в крови, - сказал перепуганный солдат.

– Перевяжи посудным полотенцем. И давай чистить плиту. Может, удастся спасти отбивные.