Часть третья. РАЗЛУКИ И ВСТРЕЧИ. 8 страница

Дядя Миша молчал. Не было сил ни говорить, ни двигаться, ни думать.

Потом его вели коридорами длинными-длинными. Впереди в окошке брезжил мутный свет. Видимо, было утро. Или вечер? И было тепло. Он даже попытался расстегнуть пуговицу пальто. Но пальцы кровоточили. В них возникла боль, и они не слушались. Кожу на лице стянуло, такое ощущение, будто на лицо надели маску. А ног не было, вернее, они были, несли его отощавшее длинное тело, но он их не чувствовал.

Потом он стоял посередине комнаты. За столом сидел лупоглазый немецкий офицер. Другой немец стоял у стены, рукава его мундира были засучены по локоть. А на стуле сбоку притулился штатский.

Некоторое время они рассматривали старика. Потом офицер что-то сказал.

– Кто вы? - спросил штатский по-русски.

– Мимоза.

Штатский пожал плечами, перевел. Офицер усмехнулся, дрогнули светлые усики.

– В каком смысле?

– Если до меня дотронуться, я сворачиваюсь.

– Как ваше имя?

– Миша. Дядя Миша. Мишель.

– Фамилия?

Он не ответил. Он уже пожалел, что назвался своим цирковым именем. Не надо, чтобы они знали, что он клоун. Он просто жалкий нищий старик. Если они узнают, что он клоун, станут беспокоить Якова и Гертруду.

– Я нищий, - сказал он хрипло.

– Где вы живете?

– У старухи… Но она, наверно, умерла.

Он назвал старухин адрес. Туда пусть идут.

– Что вы делали ночью на улице?

– Шел.

– Куда?

Дядя Миша не ответил.

– Господин офицер спрашивает, куда вы шли?

– Никуда… Старуха не вернулась… Картошка кончилась… Я пошел.

Штатский перевел. Немец с засученными рукавами оторвался от стены, сделал несколько шагов к дяде Мише. Но офицер махнул рукой, сказал что-то. Немец вернулся к стене, и все трое засмеялись.

Дядя Миша не понял, что сказал офицер, но почему-то тоже растянул потрескавшиеся губы в улыбке.

Если бы он понял, не улыбался бы.

Офицер сказал:

– Не трогай его, иначе он не дотянет до виселицы.

Снова длинный-длинный коридор. Подвал.

Уводят людей. Приводят. Некоторые не возвращаются. Иных приволакивают избитых, сбрасывают со ступенек на цементный пол. И там, где они падают, расползаются по серому бурые пятна крови.

Дядя Миша сидел, прислонясь к стене. Болели пальцы. Саднило лицо. Затекали ноги. Он то проваливался в черную дрему, в омут забытья, то выныривал на поверхность, открывал глаза и недоумевающе осматривался. Его не тревожили, только кто-то сунул в скрюченные пальцы корочку хлеба. Он долго рассматривал ее, потом, морщась от боли, отломил кусочек и стал сосать.

Сколько он здесь? День? Неделю? Год?

Он не заметил, как в дверях подвала появились автоматчики. А офицер с усиками и переводчик в штатском спустились по ступенькам.

 

– Встать! К той стене! Быстро!

Люди, помогая друг другу, подымались с пола, отходили к стене. Офицер осмотрел их брезгливо. Ткнул пальцем в сторону избитого парня с лицом в бурых кровоподтеках:

– Ду!

– К дверям! - приказал переводчик.

Парень, прихрамывая, подошел к дверям.

– Ду! - офицер показал на женщину в пестром халате. Видно, немцы взяли ее дома и не дали одеться. Так и привели. Когда она двинулась к двери, кто-то накинул ей на плечи ватник.

– Унд ду! - офицер показал на дядю Мишу.

Старик побрел к двери на негнущихся ногах. Переводчик сорвал с кого-то из оставшихся у стены ушанку, сунул ее в руки дяде Мише.

Офицер усмехнулся.

Дядю Мишу, женщину в халате и парня вытолкали во двор. Там тоже стояли автоматчики. Подошел солдат с веревочными концами, перекинутыми через плечо. Связал парню руки за спиной. Потом женщине. Потом дяде Мише. Старик машинально чуть раздвинул кисти рук. Когда-то в цирке он проделывал такой трюк: ему кто-нибудь из зрителей связывал руки, еще покрепче, чем этот немец, а он сбрасывал веревочную петлю. Это очень просто. Тренировка кистей.

Он не собирался освобождаться от веревки, просто кисти сами раздвинулись, чтобы она жала послабее.

Потом каждому на грудь повесили фанерные квадратики с надписью: "ПАРТИЗАН", вывели через ворота на улицу и повели к центру. Справа, слева и сзади шли автоматчики.

– Почету много, - сказал парень.

Женщина и дядя Миша молчали.

Скрипел снег, розоватый от низкого солнца, словно сквозь него просачивалась кровь.

На площади, куда их привели, стояла молчаливая толпа, окруженная автоматчиками. Над ней подымался пар от дыхания. Он тоже был розоват. А внутри толпы, в другом кольце автоматчиков - виселицы. Их построили еще осенью. Дядя Миша видел их. Но теперь с перекладин свисали толстые веревки с петлями.

Полковник Фриц фон Альтенграбов, стоявший неподалеку с группой офицеров, рассматривал приговоренных. Он подписал приговор не читая. Не все ли равно, эти виноваты или другие. Любого русского можно повесить. Публичная казнь через повешение должна устрашить город. Эти скоты должны понять, что немецкая власть - твердая власть и сломает любого.

Ну и рожа у парня! Сразу видно, что допрашивали старательно. Женщина… Если ее не повесить, народит кретинов. Ишь, глаз не опускает!… Опустишь, как накинут петлю.

И где только Гравес откопал это чучело?… Он же на ногах еле стоит. Полковник повернулся к штурмбанфюреру:

– Не нашли кого-нибудь покрепче?

– Идея, господин полковник. Пусть висят, так сказать, три поколения.

– Гм… Остроумно.

У стоящего позади лейтенанта, с лицом, словно обсыпанным мукой, сладко замирало сердце. Он еще не видел, как вешают. Ах, если бы полковник приказал ему вздернуть хоть вот эту бабу! Должно быть, острое ощущение!

Приговоренным велели подняться на помост, где возле каждой свисающей петли стоял солдат, а под петлями - длинная скамейка, одна на всех. Переводчик встал с краю помоста, развернул бумагу, начал громко читать.

Дядя Миша не прислушивался. Улавливал отдельные слова: "Строгий порядок… Партизаны или кто им помогает… Смертная казнь…"

Внезапно толпа там, за шеренгой автоматчиков, распалась на лица и он увидел глаза. А в них - боль, ненависть, ужас.

"А ведь это публика, моя публика, - подумал дядя Миша. - Разве такие у них были глаза? Где радость? Где смех? Где жизнь?"

Дядя Миша выпрямился и стал еще длиннее. К смерти он давно готов, но болтаться в петле, как мешок? На глазах у публики, у его публики, которая дарила ему каждый вечер счастье?…

Он вдруг почувствовал себя клоуном, тем прошлым Мимозой. И тело свое ощутил молодым и пружинистым.

Он сложил по особому пальцы. Они послушались, и правая рука выскользнула из веревки. Он сорвал с головы ушанку и крикнул по-петушиному:

– А вот и я!…

И растрескавшиеся окровавленные губы его растянулись в веселую улыбку до ушей. Отставив ногу назад, он сломался в шутовском поклоне, уронил ушанку, подцепил ее ногой, подбросил, и она послушно наделась на голову. Как всегда, как там, на манеже.

На лице его внезапно возникла маска ужаса, будто он увидел что-то кошмарное. Рот открылся, глаза округлились, руки метнулись в стороны. Он смешно запрыгал, высоко подымая колени. Крикнул:

– Крысы! Крысы!

Снова сорвал с головы ушанку и стал бить ею стоящего рядом немецкого солдата по лицу. Тот не ожидал нападения, закрыл голову руками и взвыл.

– Крысы! Крысы! - кричал дядя Миша.

Кто-то узнал старого Клоуна.

– Да это ж клоун из цирка! Мимоза!

– Мимоза! Мимоза! - прошелестело в толпе.

Кто-то хлопнул в ладоши несколько раз. Хлопки подхватили. И над замершей, напряженной площадью, над касками автоматчиков, над кучкой офицеров, над виселицами покатились аплодисменты. Они перекатывались волнами, как солдатское "ура" на параде. Они проходили через сердце старого клоуна и подымались прямо в небо к алому, пламенеющему солнцу.

Мимоза стоял перед своей публикой с гордо поднятой головой и плакал от невыносимого счастья. Сердце его не выдержало, и он упал на помост лицом вниз. Повесили его уже мертвого.

 

 

Два раза в неделю Шанце ездил в пекарню за хлебом. Мобилизованную кобылу Розу запрягали в широкие розвальни. Ставили на них два больших зеленых ящика. Позади, за ящиками садился автоматчик. Шанце надевал пояс с пистолетом. Приказ!

Петр и Павел отпрашивались у матери и увязывались за Шанце.

Они любили Розу. От нее пахло цирком. Они пробовали даже расчесать ее рыжую шерсть, как расчесывали цирковых лошадей, в клетку. Но ничего не получалось. Не так просто превратить спину лошади в шахматную доску. Зато они аккуратно постригли ее гриву, пустили над глазами челку и вплели в хвост желтую ленту. Другой не было.

Шанце фыркнул, когда в первый раз увидел эту ленту в хвосте. Но мальчишки отстояли ее.

У Розы был кроткий нрав, как у Дублона. Только иногда она вздыхала шумно, раздувая бока. А ноги у нее были мохнатыми у копыт и толще, чем у Дублона, раза в два. Немецкий язык она не признавала. Крикнут ей "Хальт!", а она идет себе, помахивая хвостом. Другое дело, если скажут "Стой!". Сразу остановится.

Павел и Петр усаживались на розвальни рядом с Шанце, тут же устраивался и Киндер. Вожжи держали по очереди.

Возле пекарни очередь из саней и машин.

Шанце привязывал вожжи к фонарному столбу, брал пустой ящик, другой доставался автоматчику, и, не обращая внимания на очередь, шел прямо в пекарню. Павел и Петр шли следом. Киндер оставался сидеть в розвальнях и сердито облаивал всех, кто проходил мимо.

В первом помещении немец-интендант выдавал хлеб через окошко в выбеленной стене. Увидев процессию с зелеными ящиками, он улыбался, торопливо закрывал окошко и отворял дверь. И все следовали за ним мимо деревянных полок, наполненных серыми буханками.

В пекарне было жарко. У печей орудовали хлебопеки в белых куртках, наброшенных на голое тело. Вкусно пахло свежеиспеченным хлебом. Шанце любил горячий хлеб. Острый кончик его длинного носа вздрагивал и вытягивался, словно готов был сунуться за хлебом прямо в жаркую печь.

Пока хлебопеки укладывали хлеб в зеленые ящики, Шанце доставал из кармана бутылку и наливал самогон в эмалированную кружку. Это называлось "три капли для хорошего человека".

Интендант, жмурясь, припадал к ней и крякал от удовольствия. Шанце знал, как поладить со своими соплеменниками.

А Петру, Павлу и автоматчику доставалось по горячей буханке. Что делал со своей буханкой автоматчик - неизвестно. А мальчики прятали свои за пазухами. Потом одну унесет Флич Филимонычу, а другую отдадут Злате.

Отношения с девочкой несколько наладились. А вот Толика и Ржавого повидать не удавалось. Мама запретила какие бы то ни было встречи. Даже с ребятами.

Еще интендант передавал Шанце пакет дрожжей. Повар хорошо разъяснил ему, что без дрожжей не будет самогона.

Дрожжи мальчики относили Пантелею Романовичу, и большая часть их попадала в лес. Партизаны тоже пекут хлеб.

В тот день они возвращались из пекарни. Роза шла ровно, она не любила спешить. Алое солнце закатывалось за крыши. Окна домов пламенели.

Павел направил лошадь по центральной улице. Навстречу шли хмурые озябшие люди. Никогда на улице не было столько прохожих. Разве что до войны. Они шли молча и поглядывали на дровни с немцами исподлобья, зло.

Шанце занервничал, стал погонять Розу. Автоматчик схватился за свой автомат.

Хриплый голос на панели произнес отчетливо:

– Крысы. И верно крысы.

Шанце и автоматчик не поняли этого слова, но интонация заставила их съежиться.

Роза вытащила розвальни на площадь, и здесь Шанце понял, в чем дело.

На виселице, на толстых веревках под перекладинами неподвижно висели три тела, а по притоптанному сотнями ног снегу вышагивали, как заведенные, несколько автоматчиков.

Лицо Шанце побледнело и перекосилось. Он опустил голову, сунул нос в воротник и отвернулся.

Павел и Петр смотрели на повешенных с ужасом и никак не могли отвести взгляда от страшного зрелища, только схватились за руки и прижались друг к другу.

Лысый длинный старик, висевший посередине, кого-то напоминал им. Ноги его в дырявых носках почти касались помоста, казалось, что он стоит на цыпочках.

– Отвернитесь! - свирепо приказал Шанце, выхватил из рук Павла вожжи, яростно хлестнул ими Розу.

Дома мальчики застали Флича. Он сидел на письменном столе, обхватив голову руками, и раскачивался тихонько из стороны в сторону.

Когда они вошли, он посмотрел на них покрасневшими, припухшими глазами.

Что-нибудь случилось…

– Где мама? - испуганно спросил Павел.

Флич поднес палец к губам, потом указал на дверь спальной.

– Заболела?

– Нет-нет, она здорова, - торопливо ответил Флич и вдруг всхлипнул. - Понимаете, есть вещи, - слово показалось ему неуместным, и он поправился, - есть события, которые трудно пережить. Когда в девятьсот пятом черносотенцы убили моего отца, мне показалось, что я тоже умру.

В глазах у мальчиков появился испуг.

– Папу убили? - шепотом спросил Петр.

– Что случилось? - шевельнул губами Павел.

– Они повесили дядю Мишу, Мимозу, - тихо сказал Флич и снова всхлипнул.

Конечно! Это был Мимоза, тот, что висел посередине. Мимоза! Старый добрый клоун, который мухи не тронул.

– Как же это, Флич? - спросил Павел сдавленным голосом.

Флич снова обхватил голову руками и молча закачался из стороны в сторону; так качается человек, чтобы унять зубную боль.

Братья заглянули в спальню. Мать лежала на кровати, зарывшись лицом в подушку. Прическа ее сбилась, светлые пряди разметались.

Они тихонько подошли к ней, дружно, не сговариваясь, погладили ее волосы. Она повернула к ним заплаканное помятое лицо. В глазах ее была та же боль, что и у Флича. Оттолкнувшись от постели руками, она села, сказала тихо:

– Вы уже знаете… - привлекла сыновей к себе, и так они посидели втроем молча.

В дверь заглянул обеспокоенный Флич.

– Идите сюда, Флиш, - позвала Гертруда Иоганновна.

Он прошел в комнату, сел на пуфик возле туалетного столика.

– Я не смогу больше выступать перед ними, - сказал Флич решительно. - Я сорвусь. Я ненавижу их. Простите, Гертруда.

Она молчала, потом произнесла дрогнувшим голосом:

– Я виновата. Нельзя было оставлять Мимозу одного.

– Он ушел сам, - глухо откликнулся Флич.

– Да. Он не понял… Его надо было искать.

– Вы не имели права. Я ведь догадываюсь, зачем вы здесь…

Гертруда Иоганновна печально покачала головой.

– Наверно, можно было что-нибудь придумывать. Что-нибудь делать… - Она поднялась с кровати, прижала сжатые кулаки к груди. - Смерть тоже дает силу отомщать! Дядя Миша погибал, как шеловек. Весь город говорит: крысы!

Павел и Петр смотрели на мать во все глаза, никогда, наверно, они так сильно не любили ее. Сейчас она была такой, какой они представляли ее себе, когда жили у Пантелея Романовича. Они гордились ею, они готовы были умереть за нее.

– Надо выступать, Флиш. Надо взять сердце в кулак.

– Не знаю, не знаю, Гертруда, смогу ли выйти на эстраду…

– Сможете, Флиш. Вспомните нашего Мимозу и сможете. Он их не побоялся!

 

 

Черное длиннополое пальто на ватине не грело. Дьякон Федорович понимал, что там, на площади, промерзло не только тело, промерзла душа. И нету на свете такого жару, чтобы отогреть ее.

За что караешь, господи? Глаз не смежить, возникают три тела, удавленные в петлях. Что ж это?… Дай прозрения, господи! Аз есмь червь… Романсы пою для нечисти, а после грех замаливаю. Не будет прощения!

Федорович шел по улице быстрым шагом, засунув руки глубоко в карманы, и не мог согреться.

Еще недавно стоял он в согнанной на площадь толпе и цепенел от ужаса вместе со всеми.

Видел, как вели их, связанных, словно зверей.

Видел, как воспрянул немощный старик, плюнул в лицо им: крысы! Как упал, как поволокли его двое солдат, подымали бездыханного в петлю. Как торопливо накинули двум другим на шеи веревки.

А он стоял и цепенел. Ему бы сотворить в тот страшный час молитву по невинно убиенным. Затянуть бы во весь голос "Вечную память". А он стоял и цепенел, и сердце грыз страх. Страх, дьякон, страх, страшок… И нет тебе прощенья!…

Где ж ты был в тот час, господи?

Солнце село, а дьякон все кружил и кружил по улицам. И кружил с ним неотвязный жуткий страх.

Тем же быстрым шагом дошел он до гостиницы. Скинул на сцене за кулисой пальто и шапку, яростно стал тереть руки.

В зале ресторана сидело несколько офицеров. Федорович прошмыгнул мимо них в буфет.

Буфетчик лениво протирал фужеры.

– Налей чару, - попросил Федорович.

– Не велено.

– Шапку отдам. Смушковую. Душа промерзла.

– Изыди! Божий человек, а в грех вводишь, - засмеялся буфетчик, воровато огляделся: не видит ли кто? Быстренько плеснул в фужер немного шнапсу. - Пей.

Федорович выпил, не почувствовав ни тепла, ни горечи.

– Налей еще. Шапка-то смушковая, бога побойся.

– Бог далеко, а хозяйка - вот она… К Шанцу сходи. Он, говорят, гуляет, лыка не вяжет. Может, угостит.

Федорович промычал что-то, пошел к двери.

– Про шапку не забудь, - крикнул вдогонку буфетчик.

Дьякон побродил по коридору. К немцу идти не хотелось, хоть он и не вредный. Все они не вредные! Поганой бы их метлой, чтоб и духу не осталось! Он распалял себя, и чем больше распалялся, тем больше хотелось выпить.

Покружив по коридору, Федорович решительно двинулся на кухню. Хрен с ним, с немцем. Жрет, поди, самогон нехристь, а православный тут мучайся!

Шанце сидел в своей каморке на койке. У ног его стояли две бутылки, порожняя и ополовиненная. Рядом - стакан да тарелка с соленым огурцом. Оловянные глаза повара глядели в одну точку перед собой, длинные опущенные руки чуть не доставали до полу, нос свисал на подбородок. На вошедшего дьякона Шанце не обратил внимания, даже не шевельнулся.

Федорович постоял в дверях, потом прикрыл их за собой, чтобы поварихи не любопытствовали.

– Шанца… - он кашлянул вежливо.

Немец не пошевелился.

– Шанца, - позвал он громче и пощелкал себя пальцем по шее. - Налей мих, их… - Он показал пальцем на бутылку.

Шанце шевельнул носом.

Федорович подошел поближе, присел на корточки, налил самогону в стакан до половины и посмотрел на повара. Тот не двигался. Тогда дьякон долил до края и выпил залпом.

– Ну и надрался ты, - сказал он немцу. - Сидишь тут, похлебываешь, а там - людей вешают! Соображаешь? - Он обвел пальцем вокруг шеи, поднял его от затылка вверх и, для пущей убедительности, высунул язык.

Шанце внезапно шарахнулся от него, ударился головой о стену, крикнул сдавленным голосом:

– Нейн, нейн!… - и закрыл лицо руками.

– Ух ты, немец-перец! - осерчал Федорович и, раскрутив в бутылке оставшийся самогон, решительно вылил его себе в глотку. Погрозил повару пустой бутылкой. - Всех бы вас!…

Шанце качнулся вперед, уронил руки, словно подставлял себя под удар, покорялся. По щекам его текли слезы.

– У-у… - промычал Федорович, бросил бутылку к ногам немца и вышел. В коридоре он чуть не столкнулся с хозяйкой. Носит ее нечистая! Но фрау не заметила дьякона.

Гертруда Иоганновна застала Шанце в той же позе, в которой его оставил Федорович: руки свисали, из оловянных, остановившихся глаз текли слезы. На полу валялись бутылки.

– Что это значит, Шанце? - спросила она строго. - Вы на службе. Куда девалась ваша хваленая немецкая аккуратность?

– Не… не-мецкая ак… ак-куратность, - Шанце икнул, подавился словом. - Не… немецкая ак-ку-рат-ность… - из груди его вырвались хриплые, клокочущие звуки, плечи дрогнули, нос опустился на подбородок.

Гертруда Иоганновна догадалась, что он смеется.

– Хе… ха… не-мецкая… хо… ак… ак…

– Прекратите, Гуго! - прикрикнула Гертруда Иоганновна.

Шанце отшвырнул ногой пустую бутылку, она завертелась и жалобно звякнула в углу. Оперевшись длинными руками о край койки, он поднялся, длинный, всклокоченный. Его шатнуло, но он устоял.

– Не… не-мецкая ак-курат-ность… Именно, фрау, - язык не слушался, Шанце заставлял его ворочаться. - Доски надо острогать. Виселицы про-ну-ме-ровать… Номер один… номер два… номер три… Немец-кая ак-ку-ратность… За веревку платит повешенный… Ведь он пользуется веревкой… Он пользуется! - Шанце говорил громко, почти ревел.

Гертруда Иоганновна плотнее закрыла дверь, привалилась к ней спиной.

– О чем вы, Гуго?

– Ак-куратно сеем смерть… - Его качнуло, он снова сел на койку.

– Помолчите, Шанце. За такие слова…

– Шанце аккурат-ный немец… Да… От генерала остались сапоги и фу… фуражка… Там… На площади… ак-куратно висят… Старик похож на меня… Тоже тощий… И женщина… Я… Я не разглядел… А может, она похожа на вас, фрау?… Я выпил… Да… Пусть земля будет пухом… Ха… Хо… - из груди Шанце снова вырвался хрип, плечи затряслись. - Только они до земли… до земли доберутся не скоро… Не-ет… Они будут висеть там… С немецкой ак-ак-куратностью… Хо… Хе…

– Гуго, ложитесь и спите. Слышите? Ложитесь и спите… - тихо сказала Гертруда Иоганновна. - Им уже ничем помочь нельзя.

– Пусть он ак-куратно подавится протертым супом! - яростно выкрикнул Шанце.

– Ложитесь и спите. Ну…

Гертруда Иоганновна подтолкнула легонько Шанце, тело его качнулось и покорно легло на койку. Только ноги остались на полу. Она помогла поднять их.

– Спасибо, фрау Копф… Простите… Страшно…

– Спите, Шанце, спите.

Она ушла, тихонько прикрыв за собою дверь, и велела поварихам не беспокоить господина Шанце. Господин Шанце простыл и немного перелечился.

А Федорович слонялся по сцене за закрытым занавесом. Было беспричинно тревожно. Полбутылки выпитого самогона загнали страшок куда-то на дно души, но он нет-нет, а высовывался, холодный, мерзкий, и тогда тело охватывала дрожь. Надо придавить его, иначе не обретешь покоя.

За кулисой немец-скрипач в солдатской форме без конца выпиливал смычком одну и ту же фразу, и каждый раз в конце ее струна жалко взвизгивала. Другой солдат, румын, тихонько дул в кларнет. Барабанщик подтягивал кожу на барабане.

Вот уже несколько дней, как появился в ресторане новый оркестр, собранный "с бору по сосенке". Комендант запретил приводить музыкантов из гетто, еврейская музыка оскорбляет немецкий слух. Оркестр еще не сыгрался, фальшивил, но на это никто не обращал внимания.

А сегодня новый скрипач осваивал новую скрипку. Федорович узнал ее, она была по-особому стерта в том месте, где к ней прижимался подбородок. Овальное светлое пятно без лака.

Скрипач в оркестре сменился, а скрипка осталась. Что же сделали с тем старым скрипачом из гетто?

Наконец оркестр грянул веселый марш. Пошел занавес. Из зала пахнуло теплом, перегаром, табачным дымом. Зал гудел жизнерадостно, будто не было никакой площади, не болтались в петлях обледенелые тела.

Федорович за кулисой кутался в пальто.

Веселый марш сменился быстрой фривольной мелодией. Танцовщицы выбежали на сцену. Их встретили хлопками и ободряющими выкриками. Офицеры веселились.

Федорович вспомнил, как перекатывались аплодисменты там, на площади, словно солдатское "ура" на параде. Он прикрыл глаза, мельтешенье женских рук и ног отзывалось в них болью. "Еще стаканчик бы!" - подумал он, и со дна души высунулся страшок, холодный и мерзкий. Не будет прощения, не будет!

Танец кончился. Федорович стряхнул с плеч пальто, шагнул на сцену. Тяжелые кисти пояса ударили по бедру. Он увидел плоские блины лиц. Оркестр заиграл "Очи черные".

Дьякон истово перекрестился не на икону, не на генеральский крест, а на того бога, что сидел в нем самом. Только он, только он мог раздавить до конца проклятый холодный страшок.

Федорович набрал в грудь воздуху и, перекрывая оркестр, лязг ножей и вилок, звон посуды - привычный ресторанный шум, грянул могучим басом:

– Невинно убиенным на площади рабам божиим ве-ечная па-а-а-мять!

Растерявшийся немец-барабанщик ударил по тарелке, словно поставил точку.

Дьякону показалось: по дымному залу плывет колокольный звон.

И тотчас на сцену выскочила Гертруда Иоганновна с побелевшим перекошенным лицом. Она вкатила Федоровичу звонкую пощечину, повернулась к залу:

– Господа! Эта свинья всю жизнь завывала на клиросе в своем хлеву. А сегодня они с моим поваром лечились от простуды, - она выразительно пощелкала пальцем по своей шее.

В зале засмеялись.

– Он будет наказан! - И она треснула Федоровича по другой щеке.

Федорович ждал выстрела, ждал мученической казни. Он растерялся и захлопал глазами.

В зале раздался взрыв хохота и аплодисменты. Зрелище было забавным: маленькая изящная женщина лупит по щекам здоровенного мужика. Вот это женщина!

Кто-то крикнул:

– Браво, фрау Копф!

– Дурак, - тихо сказала Гертруда Иоганновна по-русски так, чтобы слышал только Федорович. - Сейшас же петь "Оши шорные". - И обратилась по-немецки к залу: - Эта церковная свинья споет вам, господа, старинный русский романс "Очи черные".

Федорович смотрел на нее с ненавистью. Он стоял, расставив ноги, набычась, напоминая мощное животное.

"Что еще он сейчас выкинет? Что еще?" - подумала Гертруда Иоганновна. Надо заставить его петь. Дать ему передышку, чтобы он пришел в себя. И заставить петь. Она снова повернулась к залу:

– Господа, в цирке мне доводилось укрощать и не таких зверей, - она улыбнулась и обратилась к штурмбанфюреру Гравесу, сидевшему за своим излюбленным столиком возле эстрады: - Господин штурмбанфюрер, не откажите женщине в бокале вина.

Гравес встал, налил в фужер спиртного и, тоже улыбаясь одними губами и зорко следя за происходящим, галантно наклонив голову, поднес фужер Гертруде Иоганновне.

– Благодарю, - она пригубила фужер, почмокала от удовольствия, повернулась к Федоровичу и, чуть покачивая фужером, сказала тихо по-русски: - Вас застрелят. Пойте. - И по-немецки: - Музыканты!

Оркестр снова заиграл "Очи черные", и Федорович, не сводя глаз с фужера, словно загипнотизированный, запел.

Рука Гертруды Иоганновны дрожала, вино выплескивалось на пол.

Когда Федорович допел романс, она протянула ему фужер. Он выпил с жадностью. Она отобрала у него фужер и разбила об пол. Потом повернулась к залу и подняла руку вверх, как победительница.

Офицеры шумно зааплодировали. Офицеры веселились.

 

 

Адъютант коменданта лейтенант Гласкугель потерял покой. Мир полон острых ощущений. Неужели они минуют его? Одно дело видеть, как вешают, другое - вешать самому, почувствовать, как человек задергается в твоих руках. Не убий! Это для рабов, для низших рас. Мы созданы, чтобы чистить землю. Это наша миссия - чистить землю. Вчера - Европа, сегодня - Россия, завтра - весь мир!

На белом лице кривились губы и пламенели оттопыренные уши. Ах, какая женщина фрау Гертруда! Как она хлестала по щекам певца. Тоже острое ощущение…

Но те синие глазки на кухне!… Хрупкая, нежная, бутон… Как она отпрянула!… Ах, синие глазки!…

Офицеры веселились. Оркестр играл фокстрот. Девицы выпорхнули в зал. Зашаркали по неровному паркету сапоги.

Рыжая подмигнула лейтенанту. Лейтенант улыбнулся бессмысленно. Да-а… Синие глазки… Дикарка. Это - моя добыча, моя боевая добыча!… Надо сходить к другу повару… Надо сходить…

Лейтенант посмотрел на своего начальника. Полковник чайной ложечкой подбирал с тарелки остатки манной каши с изюмом и запивал ее жиденьким чаем. Сегодня он позволил себе выпить рюмку коньяку. Сегодня большой день. Сегодня он начал покорять город. И он выпил рюмку коньяку за здоровье Адольфа Гитлера, своего старого друга.

Скоро, скоро будет покончено и с партизанами. И тогда Адольф Гитлер подымет рюмку коньяку за его, Фрица фон Альтенграбова, здоровье.

– Я вам не нужен, господин полковник? - вкрадчиво спросил лейтенант.

– Идите, веселитесь… В молодые годы мы тоже умели веселиться.

Полковник чуть прикрыл глаза и вспомнил мюнхенские пивные. Годы, годы!…

А лейтенант встал, щелкнул каблуками и неверной походкой отправился на кухню, к Шанце.

Кухня была пуста. Опрокинутые котлы блестели на плите. Час поздний, все съедено. Официанты приносили грязную посуду и составляли ее стопками на большом столе.

Лейтенант заглянул в каморку шеф-повара. Шанце спал, уткнувшись носом в подушку. Возле койки валялись пустые бутылки. Есть же где-нибудь и полные? Лейтенант подошел к шкафчику, открыл дверцу. Какие-то фартуки, колпаки… Тьфу! Скотина, все вылакал.

Гласкугель вернулся на кухню и увидел Злату. Она переносила грязную посуду в посудомойку.

– А, майне юнгес медхен! Коммст цу мир! Коммст!

[5] - он поманил ее рукой.

 

Девочка не двигалась.

Лейтенант подошел к ней. Она окаменела от страха: лицо его было белым, как у покойника, глаза блестели, красные губы оттопыривались. Он вцепился в ее запястье, с силой потащил за собой, втолкнул в каморку. Обхватил ее талию, начал целовать лицо. Пахнуло перегаром. Злата старалась вырваться, но у лейтенанта были цепкие руки. Он считал ее своей добычей и не собирался отпускать.

– Пустите, - крикнула девочка. - Дрянь! Фашист!

Лейтенант сдавил ее обеими руками, казалось хрустнут кости. Она задыхалась.