О ХУДОЖЕСТВЕННОМ СОВЕРШЕНСТВЕ 4 страница

Для того, чтобы создать это единение, лучшие люди на­рода (т. е. именно те, которые хотят и могут служить общей органической солидарности) должны договориться и со­гласиться друг с другом, крепко сомкнуть свои ряды и за­тем приступить к объединению народа. Если лучшие по­литики страны этого не сделают, то это дело будет вырвано у них противогосударственными антиполитиками. Это зна­чит, что политика требует отбора лучших людей — прозор­ливых, ответственных, несущих служение, талантливых организаторов, опытных объединителей. Каждое госу­дарство призвано к отбору лучших людей. Народ, которому такой отбор не удается, идет навстречу смутам и бедст­виям. Поэтому все то, что затрудняет, фальсифицирует или подрывает политически-предметный отбор лучших людей — вредит государству и губит его: всякая власто­любивая конспирация, всякие честолюбиво-партийные интриги, всякая продажность, всякое политическое кумов­ство, всякая семейная протекция, всякое привлечение го­сударственно-негодных элементов к голосованию, всякое укрывательство, всякое партийное, племенное и исповедное выдвижение негодных элементов... Кто желает истинного политического успеха, тот должен проводить всеми силами предметный отбор лучших людей.

И вот то, что этот отбор может и должен предложить народу, есть осуществимый оптимум в пределах общей ор­ганической солидарности. Тут немедленно возникает ряд вопросов: чего искать? какова наша цель? в чем наша все­народная солидарность? как осуществлять эту цель? какие меры необходимы? какие законы должны быть изданы? и возможно ли немедленно отыскать и осуществить «всеоб­щую справедливость»? В ответ на эти вопросы необходимо всегда находить и предлагать — наилучший исход из осу­ществимых. Никогда не следует мечтать о максимуме и ставить себе максимальные задачи: из этого никогда ни­чего не выйдет, кроме обмана, разочарования, ожесточе­ния и демагогии. Нужен не фантастический максимум, а наилучшее из осуществимого (трезвый оптимизм)!

Это означает сразу: политика невозможна без идеа­ла; политика должна быть трезво-реальной. Нельзя без идеала; он должен осмысливать всякое мероприятие, про­низывать своими лучами и облагораживать всякое реше­ние, звать издали, согревать сердца вблизи... Политика не должна брести от случая к случаю, штопать наличные ды­ры, осуществлять безыдейное и беспринципное торга­шество, предаваться легкомысленной близорукости. Ис­тинная политика видит ясно свой «идеал» и всегда сох­раняет «идеалистический» характер.

И в то же время она должна быть трезво-реальной. Ее трезвый «оптимум» не должен покоиться на иллюзиях и не смеет превращаться в химеру. Но именно сюда ведет полное невежество массы, слепое доктринерство полуобра­зованных демагогов; и хуже всего бывает, когда такое доктринерство имеет успех у невежественной толпы и ког­да ему удается закрепить свою власть системой террора.

Трезвый и умный «оптимум» (наилучшая возможность! наибольшее из осуществимого!) всегда учитывает все реальные возможности данного народа, данный момент времени, наличные душевные, хозяйственные, военные и дипломатические условия. Этот оптимум должен быть ис­торически обоснованным, почвенным, зорко рассчитан­ным — реализуемым. Истинная политика — сразу идеа­листична и реалистична. Она всегда смотрит вдаль, впе­ред — на десятилетия или даже на столетия; она не за­нимается торгашеством по мелочам. И в то же время она всегда ответственна и трезва; и не считается с утопиями и противоестественными химерами. Политика без идеи ока­зывается мелкой, пошлой и бессильной; она всех утомляет и всем надоедает. Политика химеры есть самообман; она растрачивает силы и разочаровывает народ. Истинная же политика имеет крупные очертания, она значительна и бла­годетельна; и силы ее возрастают от осуществления и в то же время она никого не обманывает, но экономит силы и поощряет народное творчество. Ее судит время; и сужде­ние грядущих поколений всегда оправдывает ее.

Для того, чтобы осуществить в жизни этот возможный «оптимум», политика нуждается в возможно лучшем го­сударственном устройстве и возможно лучшем замещении правительственных мест.

Государство есть властная организация; но оно есть в то же время еще и организация свободы. Эти два тре­бования, как две координаты, определяют его задачи и его границы. Если не удается организация власти, то все рас­падается в беспорядке, все разлагается в анархии, — и го­сударство исчезает в хаосе. Но если государство пренебре­гает свободой и перестает служить ей, то начинаются су­дороги принуждения, насилия и террора, — и государство превращается в великую каторжную тюрьму. Верное раз­решение задачи состоит в том, чтобы государство почер­пало свою силу из свободы и пользовалось своей силой для поддержания свободы. Иными словами — граждане должны видеть в своей свободе духовную силу, беречь ее и возводить свою духовную свободу и силу к государствен­ной власти. Свобода граждан должна быть верным и могу­чим источником государственной власти.

Власть призвана повелевать и, если нужно — принуж­дать, судить и наказывать. В государстве никогда не долж­на иссякать импонирующая воля; сила его императива должна быть всегда способна настоять на своем и вызвать повиновение. Но это господство должно непременно обес­печивать гражданам свободу, уважать ее и блюсти ее. Внешняя деятельность государства (устройство порядка, взыскание налогов, законодательство, суд, администрация, организация армии) не есть нечто самостоятельное и не может держаться как чисто внешний процесс, как дело «по­гонщика». Если вся эта деятельность становится чисто внешним делом (вынуждения, выжимания, проталкива­ния, приговаривания, наказывания, «окрики» и казни), чем-то механическим, нажимом и прижимом, взывающим не к сердцу и духу, а к страху и голоду (как в тоталитар­ных государствах), то государство рано или поздно терпит крушение и разлагается. Ибо на самом деле государствен­ная жизнь есть выражение внутренних процессов, совер­шающихся в народной душе — инстинктивных влечений, мотиваций, волевых решений, импонирования, самовмене­ния, повиновения, дисциплины, уважения и патриоти­ческой любви. Государство и политика живут правосозна­нием народа и почерпают свою силу и свой успех именно в нем. И здесь важно — с одной стороны, правосознание лучших людей, с другой стороны, правосознание массы, ее среднего уровня. Держится правосознание — и государст­во живет; разлагается, мутится, слабеет правосознание — и государство распадается и гибнет. Правосознание же состоит по существу своему в свободной лояльности.

Вот почему всякая истинная политика призвана к вос­питанию и организации национального правосознания. Это воспитание должно совершаться в свободной лояль­ности (не в запугивающем рабстве!) и приучать граждан к свободной лояльности, т.е. к добровольному блюдению права. Поэтому настоящий и мудрый политик должен за­ботиться о том, чтобы государственное устройство и состав правительства были приемлемы для национального право­сознания и действительно вызывали в нем и сочувствие и готовность к содействию. Так, если народное правосозна­ние мыслит и чувствует авторитарно, то демократический строй ему просто не удастся. Напротив, правосознание с индивидуалистическим и свободным укладом не вынесет тирании. Нелепо навязывать монархический строй наро­ду, живущему республиканским правосознанием; глупо и гибельно вовлекать народ с монархическим правосоз­нанием в республику, которая ему чужда и неестествен­на. Государственное устройство и' правление суть «функ­ции» внутренней жизни народа, ее выражения, ее проявле­ния, ее порождения: они суть функции его правосознания, т. е. его духовного уклада во всем его исторически воз­никшем своеобразии.

Всякий истинный политик знает, что государственная власть живет свободным правосознанием граждан, по­этому она должна давать этой свободе простор для здоро­вого дыхания и выражать эту свободу в жизни. А народ призван заполнять свою свободу лояльностью и видеть в правительстве — свое правительство, ограждающее его свободу и творчески поддерживаемое народом. Поэтому истинная государственная власть призвана не только «вя­зать», но и освобождать и не только освобождать, но и приучать граждан к добровольному самообязыванию. Власть «вяжет», чтобы обеспечивать людям свободу; она освобождает, чтобы люди учились добровольному подчине­нию и единению.

Однако государственная власть отнюдь не призвана к тому, чтобы развязывать в народе злые силы. Горе народу, если возникнет такая власть,— все равно, будет ли она ос­вобождать зло по глупости или в силу порочности. Свобода не есть разнуздание злых и право на злые дела. Отрицательные силы должны обуздываться и обезвреживаться; иначе они злоупотребят свободой, скомпрометируют ее и погубят. Зло должно быть связано для того, чтобы добро было свободно и безбоязненно развертывало свои силы. Поэтому истинная политика властно связует и упорядочи­вает жизнь, чтобы тем освобождать и поощрять лучшие силы народа.

Но и связанные силы зла не должны гибнуть. Истин­ная политика мудра, осторожна и экономит силы народа. Поэтому ей присуще искусство — щадить отрицательные силы и волевые их заряды и находить для них положитель­ное применение, указуя злому, завистнику, разрушителю, преступнику, разбойнику, бунтовщику и предателю воз­можность одуматься и приняться за положительный труд...

Такова сущность истинной политики. Таков путь, веду­щий к истинному политическому успеху.

Политика есть искусство свободы, воспитание самос­тоятельно творящего субъекта права. Государство, пре­зирающее свободную человеческую личность, подавляю­щее ее и исключающее ее — есть тоталитарное государ­ство, учреждение нелепое, противоестественное и преступ­ное; оно заслуживает того, чтобы распасться и погиб­нуть.

Политика есть искусство права, т.е. умение создавать ясную, жизненную и гибкую правовую норму. Государство, издающее законы темные и непонятные, несправедливые и двусмысленные, нежизненные, педантичные и мертвые — подрывает в народе доверие к праву и лояльности, развя­зывает произвол и подкупность в правителях и судьях и са­мо подрывает свою прочность.

Политика есть искусство справедливости, т.е. умение вчувствоваться в личное своеобразие людей, умение бе­речь индивидуального человека. Государство, несущее всем несправедливое уравнение, не умеющее видеть свое­образие (т.е. естественное неравенство!) живых людей и потому попирающее живую справедливость — накопляет в народе те отрицательные заряды, которые однажды взор­вут и погубят его.

Такова сущность истинной политики. Она творится че­рез государственную власть и потому должна держать это орудие в чистоте; государственная власть, став бес­честной, свирепой и жадной — заслуживает свержения и позорной гибели. Политика дает человеку власть, но не для злоупотребления и не для произвола; грязный человек, злоупотребляющий своей властью, и произволяющий — является преступником перед народом. Напротив, истин­ный политик переживает свое властное полномочие как служение, как обязательство, как бремя и стремится по­стигнуть и усвоить искусство властвования. И пока его ис­кусство не справилось и не нашло творчески верное раз­решение задачи, и пока он сам не освобожден от своего обязательства, он должен нести бремя своего служения, — ответственно и мужественно, — хотя бы дело шло о его лич­ной жизни и смерти. Государственная власть есть не легкая комедия и не маскарад, где снимают маску, когда захочет­ся. Нет, ей присуща трагическая черта; она каждую ми­нуту может превратиться в трагедию, которая захватит и личную жизнь властителя и общую жизнь народа. Поэтому истинный политик обязан рисковать своею жизнью, подоб­но солдату в сражении; и именно поэтому люди робкие и трусливые не призваны к политике.

И вот истинный политический успех доступен только тому, кто берется за дело с ответственностью и любовью...

Нет ничего более жалкого, как бессовестный и безответ­ственный политик: это человек, который желает фигуриро­вать, но не желает отдаться целиком своему призванию; который в своей деятельности всегда не на высоте; который не умеет расплачиваться своею земною личностью; ко­торый бежит от своей собственной тени. Это трус по призванию, который не может иметь политического ус­пеха.

И нет ничего более опасного и вредного, как политик, лишенный сердца: это человек, который лишен главного органа духовной жизни; который не любит ни своего ближнего, ни своего отечества; — который не знает вернос­ти, этого выражения любви, но способен к ежеминутному предательству; который с самого начала уже предает вся­кое свое начинание; который не имеет ни одного Божьего луча для управляемой им страны; циник по призванию, который может иметь «успех» в личной карьере, но никогда не будет иметь истинного политического успеха. Вокруг его имени может подняться исторический шум, который глуп­цы и злодеи будут принимать за «славу». Вокруг него могут пролиться потоки крови; от него могут произойти катастрофические бедствия и страдания; но творческих путей он не найдет для своего народа.

История знает таких тиранов; но никаких Неронов, ни­каких Цезарей Борджиа, никаких Маратов не чествовали так, как их чествуют ныне при жизни и по смерти. Совре­менные люди утратили живое чувство добра и зла; они принимают извращения за достижения, низкую интригу за проявление ума, свирепость за героическую волю, про­тивоестественную утопию за великую мировую «програм­му». Наши современники забыли драгоценные аксиомы по­литики, права, власти и государства. Они «отменили» дья­вола, чтобы предаться ему и поклониться ему...

И величайший, позорнейший провал мировой истории (русскую революцию) они переживают как величайший политический успех.

Но час недалек и близится отрезвление.

 

ЧТО ЕСТЬ ФИЛОСОФИЯ?

Если русская философия хочет еще сказать что-нибудь значительное, верное и глубокое русскому народу и челове­честву вообще, — после всех пережитых блужданий и крушений, то она должна прежде всего спросить себя, в чем ее призвание, с каким предметом она имеет дело и каков ее верный путь (метод)? Она должна возжелать ясности, честности и жизненности. Она должна стать убедительным и драгоценным исследованием духа и духовности. Если же она не одумается, не перестанет подражать иностранным и в особенности германским образцам и не попытается на­чать свое русское национальное дело сначала из глубины русского национального духовного опыта, то она скоро окажется мертвым и ненужным грузом в истории русской культуры...

И прежде всего русские философские мыслители долж­ны отказаться от намеренного выдумывания «философских систем». Философ вообще не обязан выдумывать и пре­подавать какую-то «систему». Это чисто немецкий пред­рассудок, от которого давно пора освободиться. Эта задача принадлежит к мнимым задачам культуры, и не следует воображать, будто она «сама собой подразумевается»... Одно из двух: или философия есть произведение личной фантазии, развивающее субъективную точку зрения; тогда она не обязана брать на себя задачу создавать закон­ченно-закругленную и внутренне-непротиворечивую «сис­тему»; напротив, каждый получает право фантазировать, следуя своей способности и склонности. Или же философия есть предметно-связанное исследование с предметно-обос­нованными выводами, и тогда она совсем не имеет права навязывать себе систематическую стройность и логическую непротиворечивость; тогда каждый философствующий обязан неуклонно и неутомимо испытывать исследуемый предмет и так описывать, излагать, изображать его, как он есть в действительности. В самом деле, откуда мы мог­ли бы знать с самого начала, что предмет, который мы всю жизнь испытываем и исследуем, — сам по себе сис­тематичен и живет по законам нашей человеческой ло­гики? Кто дал нам право выдавать максимальные требова­ния нашего рассудочного рационализма за законы бытия самого предмета? Откуда эта уверенность, что предмет фи­лософии действительно живет и действует так, как мы это­го напрасно добиваемся от нашего рационалистического миросозерцания? Возможно и вероятно, что предмет фило­софии разумен, но он может быть разумен такой Разум­ностью, по сравнению с которой наша обычная «разум­ность» есть сплошное неразумие... И правда, сущее бытие предмета не обязано повиноваться нашему рассудочному мышлению... Наоборот, помысленная нами «истина» долж­на сообразоваться с «истинным бытием предмета», а не обратно: а это «истинное бытие» бесконечно глубже, жи­вее, обширнее и богаче, чем выдумываемые нами «системочки». Смешно думать, что шапка захочет определять форму головы по своему размеру... Что за притязатель­ность — предуказывать духовному предмету формы чело­веческого ума!..

Итак, философ совсем не призван «выдумывать систе­му». Достаточно, если он сделает все возможное, чтобы предметно созерцать и мыслить. А систематический строй он должен спокойно предоставить самому предмету: если его предмет в самом деле есть «система», то его философия верно передаст и изобразит ее; но если предмет есть бес­связная совокупность, то это обнаружится и в его предмет­ной философии. Исследующий философ не смеет повеле­вать предмету; он не смеет и искажать его в своем изобра­жении. Философ, воображающий себя «бухгалтером», наводящим порядок, или унтер-офицером, выстраивающим шеренгу понятий, — смешон и жалок. Он не смеет пред­восхищать и предопределять тот Божий дар, который дается ему для исследования, будь то «мир», или «приро­да», или «история», или «дух», или «искусство»... Он не может «указывать» своему предмету; ему не дано «знать заранее» или «знать лучше»; он не призван починять разрывы или несогласованности предмета своими рациона­листическими выдумками. Сколько искажений было внесе­но в философские исследования такими притязательными затеями! Как много произвольных «определений» и пустых «конструкций» возникло из этого!..

Поэтому русские философы, желающие сказать свое верное и веское исследовательское слово, должны от­делаться от навязчивой идеи «философской системы». Надо честно, ответственно и предметно исследовать, а не выду­мывать и не «конструировать». Надо осуществлять и со­вершенствовать философский опыт и философское созер­цание, а не создавать в дедуктивном порядке выдуманное отвлеченное «здание». В философии действует, как и во всех областях знания, закон исследования: самое легкое, самое непроизводительное и наиболее импонирующее мно­жеству обывателей есть дедукция (выведение системы из общего логического понятия или закона); самое трудное, самое скромное и творчески значительное, что делает че­ловека настоящим исследователем, есть созерцающая ин­дукция (опытное описание предмета в его единичных об­наружениях). Философ призван переживать свой предмет в его объективной реальности, проверять пережитые им содержания, описывать их и показывать другим людям. При этом он остается исследователем, совершенно неза­висимо от того, излагает ли он свои познанные содер­жания в терминах профессиональной философии со мно­жеством «цитат» и «примечаний», или в простом облачении повседневных слов, не затрудняя читателя импонирующим «подвалом» примечаний, подчеркивающих «богатые поз­нания» мелким шрифтом («петитом»).

Вопрос о том, есть ли философия наука, не стоит раз­решать ни в положительном, ни в отрицательном смысле. Если она есть наука, — а она может быть наукой, — то это наука, требующая от человека особого духовно-религиоз­ного опыта и особого описательного художества. Но нам достаточно здесь установить, что философ поступает пра­вильно и умно, если он рассматривает свою работу как исследование и тем самым принимает на себя ответствен­ность исследователя, волю к предметности и бремя дока­зательства. Пусть он только не заботится о том, что из это­го выйдет: «монизм», «дуализм» или «плюрализм», «реа­лизм» или «идеализм», «рационализм» или «интуити­визм»… Об этом впоследствии будут вкривь и вкось судить и объявлять его критики, сто историки или составители надгробных речей... хотя будет еще лучше, если они об этом помолчат... ибо дело не в этом, а в предметной верности его исследований. Пусть он только требует от себя исследова­тельской честности и точности и пусть помнит свою ду­ховную ответственность перед Всевышним и перед своим народом...

Это означает, что есть особый философский опыт и что этот опыт надо понять и усвоить, а затем осуществлять его, укреплять его и культивировать. Что же это за опыт и ка­кими силами человека он осуществляется?

Указать эти силы значит определить «строение фило­софского акта», т. е. установить, что именно человек дол­жен внутренне делать с данными ему от природы способ­ностями.

Строение философского акта неоднородно в разных об­ластях философии; напротив, философский исследователь должен с самого начала примириться с тем, что ему при­дется применять силы и способности своего существа в раз­нообразных сочетаниях и приспособлять их с гибкостью и чуткостью — сообразуясь с требованием самого предмета. А предмет философии дается ему в своеобразных и раз­личных обличиях.

Философу всюду дается его предмет, где у него есть ощущение, что его касается Божий луч, требующий от не­го восприятия и познания. «Эвристически», т.е. в деле искания и нахождения, это ощущение должно руководить им, несмотря на то что в дальнейшем испытании и иссле­довании может оказаться, что это ощущение было лишь иллюзией. Однако оно может быть и совсем не иллюзией, и тогда ему удастся установить, что Божий луч в самом деле дается людям на различных путях и различным способом. Все такие подлинные явления и переживания могут быть обозначены словами «дух» и «духовность». И вот дух «дышит» в природе, в человеке, а также в том, что сам человек создает Божьей помощью. Так, например, начало «ду­ха», — этот сущий предмет философии, — раскрывается нам в цветке и в горной цепи. Мы переживаем его и в сос­тоянии очевидности, несущей нам созерцаемую истину. Оно овладевает нами в переживании истинной любви и совести. Оно открывается нам в видениях художествен­ного искусства, создаваемого самим человеком. Мы внем­лем ему, постигая свою свободу и переживая зовы право­сознания и патриотизма. Он сияет нам из источников ре­лигиозного откровения. И каждый раз оно требует от нас опытного акта с другим строением; и мы должны каждый раз осуществлять такой акт с чувством ответственности и с великим тщанием.

Тот, кто желает исследовать познание истины и устано­вить, что есть верное знание предмета, посвящает себя проблеме очевидности и приступает к теории познания; он должен осуществить и накопить обширный и разно­сторонний опыт очевидности. Человек, никогда не пере­живавший очевидности, не знающий, как слагается и про­веряется это своеобразное переживание и как оно внутренно «выглядит», создаст в теории познания только игру мертвыми понятиями и пустые конструкции. К тому же очевидность дается человеку совсем не в одном теорети­ческом мышлении. Она переживается в религии иначе, чем в науке; она слагается в искусстве на других путях, чем в нравственной жизни; да и в различных науках акт очевид­ности имеет различное строение (напр., в логике, матема­тике, в химии, в астрономии, в истории, в юриспруденции, в филологии). Во всяком случае вне этого реально пере­житого и неутомимо собираемого опыта очевидности тео­рия познания мертва и пуста. Философ, не выносивший духовной культуры и не работавший в качестве исследова­теля ни в одной науке, а может быть, вообще отрицающий акт очевидности (в качестве скептика, агностика или ни­гилиста), — неприемлем и невыносим в качестве гносеолога (т.е. теоретика познания), сколько бы тысяч страниц он ни прочел, ни написал и ни напечатал на традицион­ном, профессиональном жаргоне отвлеченной мысли. Ибо акт очевидности требует от исследователя дара созерца­ния, и притом многообразного созерцания, способности к, вчувствованию, глубокого чувства ответственности, искусства творческого сомнения и вопрошания, упорной воли к окончательному удостоверению и живой любви к предмету.

Итак, философ должен воспитать себя к духовной оче­видности.

Подобно этому: тот, кто желает в качестве исследова­теля обратиться к нравственности, добродетели и добру, должен прежде всего углубить и расширить свой нрав­ственный опыт. Нравственность не может быть ни постиг­нута, ни изображена в отвлеченных построениях и спеку­ляциях; здесь дело совсем не сводится к теоретическим соображениям и определениям понятий. «Нравственное» должно быть реально пережито исследователем. Фило­соф, рассуждающий о любви, о радости, о добродетели, о долге, о добре и зле, о силе воли, о свободе воли, о характе­ре и других подобных предметах — по чужим книгам или понаслышке, не познает ничего, он только воображает что-то о каких-то духовных «окаменелостях» или «му­миях».

Нравственный опыт требует всего человека: он нуж­дается в его любви, в его страстях, в его решениях и дея­ниях. Человек должен отдать этому опыту всю свою лич­ность — свою жизненную силу, свой жизненный успех, свою судьбу. Он должен предстать пред своею совестью; он должен предаться ей и деятельно зажить из нее; осу­ществляя эти деяния, он должен увидеть перед собою угро­зу для жизни, взглянуть в глаза смерти и преодолеть свой страх смерти. Нравственный опыт не дается тому, кто сидит неподвижно в своей комнате, кто предается праздным фан­тазиям, кто является «дезертиром» своего призвания и своего долга. Кто хочет написать «этику», тот должен иметь за собою живой опыт любви, борьбы и страданий; он должен знать, что значит отчаиваться и в отчаянии мо­литься, и еще, что значит иметь жизненный успех и в успе­хе соблюдать скромность и смирение. Он должен пере­жить в собственном опыте дивную, сковывающую и осво­бождающую, укореняющую и очистительную силу совест­ного акта; он должен знать, что совестный человек рис­кует всем, идет на смерть и, если бывает спасен, то сам изумляется этому больше всех. Только тому, кто переживет это все, и другое, связанное с этим, — только ему откроет­ся нравственное измерение вещей и людей, только он пой­мет «предмет этики».

Итак, философ должен воспитать себя к акту совести.

Согласно этому, исследователь, посвящающий себя фи­лософии искусства, должен приобрести в этой сфере об­ширный и глубокий опыт созерцания. Здесь особенно важ­но пробиться через чувственно-формальную кору внеш­него эстетического явления, открыть себе доступ к орга­нической сопринадлежности зрелых образов искусства и убедиться в том, что субъективный вкус отнюдь не есть последнее слово в оценке произведений искусства. При этом очень важно, чтобы философ сам каким-нибудь спо­собом участвовал в художественном творчестве: его опыт получит совсем иной вид и иное значение, если он попы­тается самостоятельно пережить процесс «замысла», вынашивания, борьбы за идею предмета, облечения ее в ткань образов и обретения художественной формы, ибо тогда он будет созерцать искусство не только «извне», но и «изнут­ри». Сноб, рассматривающий искусство формально, ни­когда не станет философом искусства; холодное наблюде­ние и погоня за возбуждающим, дразнящим, угодливым, популярным, невиданным никогда не заменит художест­венного опыта. Искусство есть возвышенное служение че­ловеческому духу и чистая радость Божественному. По­этому исследование искусства, осуществляемое филосо­фом, предполагает долгую аскетическую работу над своим собственным вкусом, который должен быть облагорожен; он предполагает, далее чуткое религиозное сердце и целую культуру вчувствования и созерцающей мысли.

Итак, философ должен воспитать себя к художествен­ному созерцанию и опыту.

Это приобретает особое значение в области религиоз­ной философии. Здесь исследователь должен выносить нас­тоящий религиозный опыт, живое религиозное созерцание, которое позволит ему вчувствоваться в каждый чужой ре­лигиозный опыт, как подлинный, так и мнимый, сопережить его и проверить. Неверующий исследователь, лишенный религиозности, соберет в лучшем случае, наподобие Виль­яма Джемса27, мертвую коллекцию чужих переживаний. Зато фанатически верующий человек, склонный к рели­гиозной исключительности, нетерпимый и презрительный, поступит правильно, если он ограничится дедуктивным вероисповедным богословием и оставит в покое до неизме­римости обширное поле чужих («ложных») религиозных учений. Ибо исследователь в области философии религии нуждается в особом созерцании чужих (особенно ложных и извращенных) религиозных воззрений: это созерцание должно быть терпимым, способным к вчувствованию, пси­хологически гибким и спокойно-мудрым, ибо только тог­да оно откроет ему доступ в те сокровенные глубины, где у людей зарождаются религиозные воззрения, и к тому див­ному многообразию, в котором человечество воспринимает и преломляет даруемые ему Божьи лучи. Не может иссле­довать световые и красочные оттенки человек, не видящий цвета; что он скажет об их необычайном, не имеющем на человеческом языке названий, богатстве, если он сам вос­принимает только один-единственный цвет, а остальные оттенки отвергает как «ложные»? Сердце Божие больше и шире, чем вероисповедное учение, ибо оно не только терпит иные исповедания, но еще и ведает, что единое-истинное исповедание не всем народам по силам и что скудному духу лучше иметь хоть какое-нибудь Бого-созерцание, чем никакого... Вот почему философия религии требует тер­пимости, чуткости и сердца.