О ХУДОЖЕСТВЕННОМ СОВЕРШЕНСТВЕ 7 страница

Так, человеку не надо наблюдать и объяснять миро­здание в его предметном обстоянии, в его целокупном и таинственном существе. Исследователь вынужден интен-ционально (т.е. силою своего сосредоточенного разуме­ния) «вырезать» свой, подлежащий исследованию, опыт­ный «участок», свое изучаемое и познаваемое содержа­ние; ему приходится «аскетически» довольствоваться од­ним «отрывком» или одною «нитью» и сосредоточиваться на таком урезанном, оскудевшем содержании. Согласно этому, историк, например, выделяет из всеединого и вели­чавого мирового процесса одну ограниченную эпоху или один единичный «облик» этой эпохи (фигуру императора Карла Пятого, или жизнь Леонардо да Винчи, или эпоху Возрождения, или русскую Смуту); юрист изучает кодекс Юстиниана или французскую конституцию 1791 года; энтомолог пишет трактат о цейлонской белой бабочке типа «Hestia Jasonia» или об одной из групп «прыгающих пря­мокрылых» (саранча); физиолог — о функциях тригеминального нерва; экономист — о строении и формах англий­ского кооперативного движения в XIX веке; филолог — о предлогах «хата» и «леос» у греческого оратора Лисия и т.д. То, что исследователь выделяет и описывает, — на самом деле включено и вращено в великий процесс всеединого и таинственного мироздания. Только интенциональное вни­мание38 исследователя «вырезает», «отвлекает», «изоли­рует» изучаемое содержание, причем иногда природа мило­стиво дает ему соответствующий образцовый экземпляр (в виде бабочки, или белого павлина, или орловского ры­сака), а иногда ему приходится самому изготовлять себе необходимый «препарат» (в анатомии, физиологии, гисто­логии). Но в общем исследователь всегда имеет дело с содержанием своего опыта, которое он должен всегда мыс­ленно включать в цельную картину мироздания, созерцая этот великий предмет и относя к нему все доселе познан­ное. Поэтому не следует именовать этот опытно выделен­ный «отрывок» или «обломок» предметом: это и не точно и ведет к заблуждениям. Необходимо признать, что «опыт» есть целесообразное средство в познании, но отнюдь не его цель, не его последнее слово и не высшая инстанция, к которой взывает исследователь. Исследование невозмож­но без опыта и помимо опыта. Но наивно и слепо думать, что оно заканчивается данными опыта....

И вот исследование слагается совсем иначе в зависи­мости от того, созерцает исследователь свое «отрывочное содержание» в луче мировой тайны, в великом контексте Предмета или нет.

Если исследователь забывает великую тайну целокупного мироздания, если он принимает свое отрывочное, выделенное содержание за первоначальную и самодовлею­щую величину, тогда он теряет таинственную глубину и в предмете, и в опытном содержании. Он изолирует свой «об­ломок» от духа Целого и делает его плоским и мертвым. Тогда и чувство ответственности у самого исследователя становится неустойчивым и бессильным, а его наблюде­ние, несомое коротким, отрывочным дыханием, делается рассудочным, легковесным и плоским. Он не стремится к разрешению великого задания, а «крохоборствует»; он не созерцает, а подглядывает; он «парцеллирует» мирозда­ние и оказывается не способным участвовать в величии миропознания. Этим он как бы запирает ту дверь, которая ве­дет от его «опытного отрывка» в глубину самого Предмета; он как бы обрывает нити, связующие его «обломок» с Пред­метом, а его исследовательскую лабораторию с творе­нием Господа Бога. Такой исследователь должен быть причислен к самодовольным и скороготовым «всеобъяснителям». Можно было бы сказать, что его жажда познания быстро утоляется первым же глотком воды из местной лу­жи. У него «маленькие глаза» и слабое зрение наподобие крота. Он пытается измерить бездну Божьего творения сантиметрами. Он думает, что мироздание столь же скудно и плоско, как его собственное «представление», и что вели­кий Предмет кончается там, где его собственное умствен­ное содержание оказывается исчерпанным. Он считает каждую свою «гипотезу» за «достаточную», потому что природа не может простираться далее и глубже, чем его субъективные предположения. Итак, он начинает с того, что теряет тайну мироздания, и заканчивает мертвой ме­ханической картиной мира, которая приводит его ко всеопошляющему безбожию.

Совсем иначе слагается исследование у того, кто умеет ощущать божественную тайну мира и преклоняться перед ней. Так вел свои исследования уже Аристотель, у которого всякое познание начиналось с «изумления» и возникало из «дивования». Это исследовательское изумление было предвосхищающим восприятием тайны мироздания и в то же время живым предчувствием Божества. Оно всегда пробуждает в душе ученого ту своеобразную исследова­тельскую совесть, без которой наука просто вырождается или совсем не удается. Эту исследовательскую совесть можно было бы обозначить как волю к предметности поз­нания или как повышенное и обостроенное чувство ответ­ственности, как постоянную готовность проявить величай­шую осторожность, приспособление и в чувствование, что­бы приблизиться к созерцанию великой и глубокой тайны мироздания. Если исследователю удастся предвосхитить эту тайну в «большом мире» (в макрокосме), то он сумеет восчувствовать ее и в своем «малом обломке» (в микро­косме); и тогда его, неизбежное для всякого исследова­теля «упрощение» не будет иметь дурного влияния на его познание. Напротив, выделенный обломок мира станет для исследователя как бы «представителем» мировой тайны, Божьим иероглифом или как бы входной дверью в позна­ваемую предметную глубину бытия.

Так начинается всякое настоящее исследование: с ас­кеза — в ограничении и с волею к безграничному углуб­лению. И тогда каждое выделенное и упрощенное содер­жание опыта предстает ученому как своего рода «шахта», подлежащая разработке, как подземный ключ или как кладезь, в который надо спуститься для того, чтобы узреть священный центр мировой тайны. При этом каждая най­денная нить связуется? с сокровенной, но не потерянной тайной мироздания; каждый исследуемый «отрывок» ми­ровой ткани является как бы живою тенью Бога или от­блеском. Его света; а самая наука, — позитивная, эм­пирическая, доказывающая наука, — оказывается сво­его рода введением в созерцание Божественного Суще­ства.

Именно так понимали это великие основатели и под­вижники современного естествознания; именно это было непонято и упущено малыми умами и духовно подслепова­тыми наблюдателями. Но в будущем это возродится и оживет. Тогда наука опять превратится из мертвого гербариума в живой сад Божий и никакая рассудочная доктрина не отпугнет ее от преклонения перед чудом и тайною, сотво­ренными Господом. А исследующее мышление вернет себе свою созерцающую силу и осуществит необычай­ное.

Потерянная тайна мироздания будет опять возвраще­на человеку для переживания и творческого созерцания. Но это станет возможным только тогда, когда обновится строение познавательного акта. Тайна никогда не станет доступною для простого чувственного -наблюдения. Она не будет усмотрена и аналитическим рассудком с его экс­периментирующим и препарирующим мышлением. Пред­метная тайна мироздания доступна для созерцающего вчувствования и может сообщиться наблюдению и анали­зирующему рассудку только через вчувствование. Именно таков был в общем и целом акт великих исследователей. Они подходили к миру с открытым, любящим и дивующим­ся сердцем; они наблюдали, созерцая и медитируя; они ду­мали, вчувствуясь в предмет и преклоняясь перед его муд­рой таинственностью; они с самого начала ведали о его глубине и до конца радостно удостоверялись в ней. Их сердце трепетало вместе с мирозданием и пребывало в нем. И потому мир жил в них и раскрывал перед ними свои глу­бины; а они сами были не только исследователями мира, но и мудрецами и любимцами природы.

И вот будущее сулит нам возрождение такого познания.

 

О СЕРДЕЧНОМ СОЗЕРЦАНИИ

Человек рожден прежде всего — для созерцания: оно возносит его дух и делает его окрыленным человеком; если он сумеет верно пользоваться этими крыльями, то он сможет осуществить свое призвание на земле. И вот надо пожелать человечеству, чтобы оно уразумело свое призва­ние и чтобы оно восстановило в себе эту дивную окрыляю­щую способность созерцания.

Но это означает, что человечество должно приступить к великому, перестраивающему обновлению души и духа: оно должно пересмотреть строение своих культуро-творя-щих актов, признать их исторически сложившуюся несос­тоятельность, восполнить их, усовершенствовать и от­крыть себе новые пути ко всем великим Богоданным пред­метам. Это — единственная возможность выйти из совре­менного кризиса и начать духовное оздоровление; это единственный способ остановить современное скольжение в пропасть и начать период возрождения и подъема. Чело­вечество подошло к пропасти, не замечая ее, воображая, что оно творит «новую культуру» и осуществляет великий прогресс «свободы» и «гуманности»; а на самом деле оно создавало бескрылую, декадентскую псевдокультуру, под­рывающую свободу и отрекающуюся от гуманности. Оно не заметило главного, а именно: омертвения своего серд­ца и своей духовности и обессиления своего творческого акта.

Оно пыталось создавать «новую культуру», не приме­няя необходимых для нее внутренних, духовных «органов» и предоставляя им угасать и отмирать. Оно пользовалось неверными, бессильными «орудиями» внутреннего мира и не замечало, что истинная культура требует иных сил и иных органов, и забывало, что никакое самовосхвале­ние и самодовольство не обеспечивает истинного каче­ства.

Эти формулы имеют общее и определяющее значение для всей культуры наших дней. И дальнейшая история, ныне закрытая непроглядным туманом, зависит от того, увидит ли человечество это заблуждение и когда именно оно увидит его; постигнут ли его наши дети, или дети на­ших детей, или еще более отдаленные потомки, и, постиг­нув, захотят ли они и сумеют ли начать это творческое об­новление.

На развалинах мира, который еще недавно казался «новым», а ныне стал «отжившим», мы все — европейцы, азиаты, американцы — должны одуматься, сосредоточить­ся на нашем внутреннем душевно-духовном укладе, произ­нести над собою честный и искренний суд и распространить это самоосуждение на все области культурного творчества. То, что совершается в мире за последние полвека, есть крушение нашей культуры, которая не справляется с внутренно глубокими, а внешне — грандиозными задачами наших дней. Крушение это выражается, во-первых, в том, что она предоставила в своих собственных недрах сложить­ся, окрепнуть и победоносно выступить новому духов­ному варварству; во-вторых, в том, что она сумела про­тивопоставить этому духовному варварству только фор­мальную цивилизацию, чувственное разложение и хозяй­ственную жадность. Нам нельзя отвертываться от этого печального зрелища и замалчивать его; напротив, мы обязаны поставить честный диагноз, выговорить прав­ду и приступить к отысканию новых жизненных пу­тей...

...Почему современная философия ушла в отвлеченную пустоту, в бесплодную запутанность, в конструктивные выдумки и в мертвый «гносеологизм»? Чего не хватало ей? Почему отлетел от нее живой дух? Почему дедуктивная теология со всей ее «диалектикой» и религиозной мертвостью расцвела именно теперь, одновременно с воинствен­но-кощунственным безбожием, к которому она обнаружи­вает странную и страшную симпатию? Почему эта теоло­гия несет одни педантические рассуждения, лишенные света, тепла и живого творчества? Откуда это разложение в современном искусстве, эта духовная беспредметность, ведущая к бесформенности, эта кощунственная игра без души и без художественного измерения? Откуда в музыке эта безобразная «политональность» и вызывающая «ато­нальность», эта погоня за назойливой и безвкусной «звуч­ностью», это отвращение к прекрасному и глубокому? От­куда в живописи этот культ самодовлеющей красочности, это презрение к естественному, эта жажда хаоса? Откуда в поэзии это сочетание блеклости с пустозвонством? Откуда в беллетристике эта погоня за непристойностью? Чего хо­тят люди от искусства? В какую низину и пошлость сос­кользнут еще так называемые «художники»? Откуда этот, исторически неслыханный кризис государственности, с его революционными брожениями и тоталитарными извра­щениями? Не свидетельствует ли он о прямом разложении современного правосознания, предавшегося релятивизму и отвлеченно-мертвому формализму? Как это могло случить­ся, что последние естественнонаучные открытия и техни­ческие изобретения (радио, воздухоплавание, газоведение, расщепление атома) были немедленно использованы для тоталитарного рабства и бесчеловечнейших войн истории? Почему современное человечество так неистово в разрушении (атомная бомба) и так убого и неумело в создании новой социальной жизни? Что же, демократии последнего века так долго и так успешно боролись за свободу, за част­ную инициативу и за самоуправление для того, чтобы раз­нуздать освобожденных и отдать их в новое, неслыхан­ное рабство? Где же новые, творческие, социальные идеи современности, где синтез свободы и справедли­вости?..

Можно не продолжать этот ряд обличительных вопро­сов. Наши поколения уже видели и на живом опыте убеди­лись, куда ведет и приводит это разложение культуры. Теперь надо решить, как остановить этот процесс и где искать спасения?

Здесь может помочь только критический пересмотр и обновление структуры нашего, унаследованного нами, культуро-творческого акта. В строении этого акта у нас не хватает самой глубокой и благородной способности чело­веческого существа — сердечного созерцания и всего то­го, что с ним связано, всех его духовных сил, даров и про­явлений, И вот человечество должно вернуть себе эту ком­поненту: понять ее значение и назначение, возжелать ее и дострадаться до ее возрождения. Мы не представляем себе этого процесса как произвольного решения и быстрой пе­ремены. Это процесс длительный, органически-духовный, требующий от людей творческих усилий и ведущий их че­рез страдания. Но в отдельных представителях человечест­ва он может и должен начаться теперь же. Надо побороть в себе ложный стыд, мешающий нам любить и созерцать из любви; надо почувствовать всю оплодотворяющую силу этого акта; надо будить его в детях и завещать новое воспитание внукам и правнукам; надо внести этот ожив­ший дар во всю человеческую культуру — от религиозной веры до архитектуры, от научной лаборатории до концерт­ного зала, от судебного присутствия до земледельческого труда, от законодательного собрания до народной школы и армии. Надо доверить все свое творчество и всю свою судь­бу — этой благодатной, евангельски-христианской силе сердечного созерцания, издревле жившей в восточном Православии...

 

II

 

Условимся различать в человеке следующие душевные силы, или «способности»: восприятия, возникающие из чувственных ощущений; мышление; инстинкт; волю; силу воображения и жизнь чувства. Из этих способностей культуро-творящий акт современности покоится на чувственных восприятиях, признавая их как бы «дверью», ведущею к внешнему миру; а над ними ставится в качестве критического стража — индуктивное мышление, по воз­можности с механически-инструментальной проверкой; от­сюда возникает естествознание и техника. То, что до­бывается этими двумя способностями, передается затем инстинкту и воле; инстинкт созидает из этого хозяйство, а воля — государственный строй. При этом приходится не­избежно пользоваться и силой воображения; совсем без нее нельзя обойтись; но она всегда остается под подозре­нием, под именем «фантазии» и подвергается строгому контролю мысли и машины. Что же касается чувства, то оно вообще устраняется из серьезной, научно признанной и деловитой культуры; ему отводится место — в зависимости от личных потребностей — в частной жизни. В деловом обороте чувству нечего делать; в культурном творчестве оно только отвлекает и вносит сентиментально-личный элемент; что же касается частной жизни, то людям пре­доставляется предаваться или не предаваться своим чув­ствам по мере досуга, склонностей и инстинктивных вле­чений: для этого у них есть семья...

Что же дают нам и чего не дают основные, «официаль­но» признанные силы современной культуры?

И вот чувственные ощущения, взятые сами по себе, оказываются в духовном отношении слепыми и творчески бессильными; они нуждаются в руководстве; им необходи­ма высшая, целе-сознательная и ведущая инстанция. Ес­ли ее нет, то они начинают служить телу и его похотям, бездуховному инстинкту самосохранения и размножения во всей его самовластности и безоглядности. Это мы ви­дим в хозяйственной наживе и конкуренции; это обна­руживается и в современном модернистическом искус­стве.

В науке власть и контроль принадлежат теоретическо­му мышлению. Это несомненно приводит к познавательным успехам. Однако такой «научный прогресс» остается ду­ховно-безразличным и мертвенным. Ибо мысль, взятая сама по себе, отвлеченна и логически понудительна, но бездуховна и бессердечна. Предоставленная собствен­ной природе и инерции, она является аналитически-отвлекающей силой, все разлагающей, развязывающей и под­капывающей. Еще недавно в мире чествовали мышление как величайшую силу доказательства и просвещения, как орган самой истины, как «разум» (Ratio!); и вот оно не­заметно опустилось до произвольного и плоского «конст­руктивизма» и превратилось в пошлый, скептический рас­судок. И оказалось, что «чистое» (голое) мышление — ду­ховно индифферентно и мертво в делах созерцания и серд­ца. Оказалось, что оно представляет из себя величайшую опасность для человеческого рода,— орган лжи и мнимых доказательств, орудие обманной и губительной пропаган­ды, путь соблазна и разрушения...

Не стоит доказывать, что человеческий инстинкт[***] есть великая сила, что от него можно ждать большой «пользы» и жизненной службы, но что, взятый сам по себе, он ведет не путями духа, а звериными тропами. Поскольку око духа в инстинкте спит или, может быть, угасло совсем, постольку он становится орудием человеко-животности — гибким, цепким, изворотливым и лукавым. Но о достойной жизни, но о духовной жизни, о социальной жизни — он и не задумывается. В биологическом отношении челове­ческий инстинкт есть сила таинственная и изумительная; но в духовном отношении он может остаться слепым и бес­сильным. Свою истинную мощь, полноту своих способнос­тей он приобретает только тогда, когда в нем просыпается око духа и когда оно, пробудившись, становится опреде­ляющим, ведущим и облагораживающим началом жизни. Дело не в том, чтобы «дух» и «инстинкт» как-нибудь примирились в человеке, ужились и не «мешали» друг дру­гу, но в том, чтобы «волк» инстинкта радостно предался «ангелу» духа и свободно служил ему, встречая с его сто­роны бережное и благодатное водительство. Проблема разрешена верно, если духовность светит из инстинкта, а инстинкт «облекается в дух».

Что же касается человеческой воли, то она, взятая сама по себе, есть сила формальная и духовно-безразлич­ная. Она есть способность выбирать и решать, но верного критерия для выбора и предпочтения она не имеет. Она есть способность «держаться» и «нести бремя», но ведения того, во имя чего она несет свое бремя, ей не дано. Это есть сила концентрации, лишенная очевидности. Это есть дар повелевать, но без веры в правоту и в духовное достоин­ство предписанного. В сущности — великая, но страшная и пустая сила. Поскольку дело сводится к «единой линии» в жизни и к ее «ритму» — воля необходима и незаменима; но поскольку дело идет о верном выборе духовно-истин­ных целей и жизненных содержаний — постольку воля бескрыла и беспомощна. Самые отвратительные и самые преступные, самые богопротивные организации челове­ческой истории строились и держались силою воли. Но во­ля, взятая сама по себе, есть сила холодная, жесткая и без­любовная; она создает беспринципную власть; она ведет не к Богу, а к дьяволу.

Что же касается воображения, то оно, предоставлен­ное самому себе и своему нестесненному полету, оказы­вается приятной и развлекающей способностью: оно пред­ставляет себе в образах все возможное, что кому угодно. Оно легкоподвижно, капризно и безответственно; оно угождает инстинктивным желаниям человека и жаждет удовольствий; оно всегда может «так» и еще «совсем ина­че»; ему нравится беспочвенность и беспредметность; иног­да оно может случайно вознестись в сферу духа, но и там оно остается духовно-безразличным и не превращает­ся в творческое созерцание.

Есть одна сила, которая имеет призвание направлять, укоренять и сообщать духовную предметность всем этим способностям, — это сердце, сила любви и притом духовной любви к действительно прекрасным и драгоценным предме­там. Дело жизненного выбора и притом верного и оконча­тельного выбора есть дело духовной любви. Кто ничего не любит и ничему на земле не служит, тот остается пустым, бесплодным и духовно-мертвым существом. У него нет в жизни высшего и властного руководства и все силы его остаются как бы на распутии. Но так как жизнь требует движения и не терпит застоя, то способности его начинают жизнь самовольную и разнузданную. Чувственные ощущения становятся у него самодовлеющими и распущен­ными; мышление развивается механически, холодно и ока­зывается во всей своей прямолинейной последователь­ности — враждебным жизни и разрушительным (таково дедуктивное мышление у полуобразованных людей! Таков всеразлагающий анализ скептиков!). В жизни человека с пустым и мертвым сердцем господствует жадный до удо­вольствия инстинкт. Воля его становится жесткой и цинич­ной; воображение — легкомысленным и творчески бес­плодным. Ибо в высшей и последней инстанции все вопро­сы человеческой судьбы решаются любовью. Только лю­бовь может ответить человеку на важнейшие вопросы его жизни: «чем стоит жить? чему стоит служить? с чем бо­роться? что отстаивать? за что идти на смерть?» И все остальные душевные и телесные силы человека суть в ко­нечном счете не более, чем верные и способные слуги ду­ховной любви...

Так слагаются высшие духовные органы человека. Любовь превращает воображение в предметное видение, в сердечное созерцание, из этого вырастает религиозная вера. Любовь наполняет мысль живым содержанием и дает ему силу предметной очевидности. Любовь укореняет во­лю и превращает ее в могучий орган совести. Любовь очищает и освящает инстинкт и отверзает его духовное око. Любовь углубляет и облагораживает чувственные вос­приятия, она придает им художественный смысл и застав­ляет их служить искусству. И во всем этом нет никаких преувеличений; все это простые и основные истины духов­ной жизни, в которых опытный глаз сразу узнает основные истины христианства.

 

III

 

Согласно этому сердечное созерцание надо понимать так.

Когда человеческая любовь избирает себе такое жиз­ненное созерцание, которым действительно стоит жить и за которое стоит и умереть, — то она становится духовной любовью. Если же духовная любовь овладевает челове­ческим воображением, наполняет его своею силою и своим светом и указывает ему достойный предмет, то человек от­дается сердечному созерцанию: в нем образуется новый, чудесный орган духа, орган творчества, познания и жизни, который возносит и окрыляет его. Этот орган требует внимания, упражнения и привычки; он открывает пе­ред человеком новые возможности и новые пути куль­туры.

Тогда человек обращается к миру с тем, чтобы предмет­но вчувствоваться в него и сочетать таким образом весь объективизм предметной культуры, со всею силою лично субъективного самовложения. От этого его творческий акт получает новое направление и новую силу. А если к этому присоединяется художественное дарование, то он при­обретает способность особой мощи. Его восприятие может дойти до художественного отождествления с сущностью вещей и человека, и тогда оно начинает открывать ему го­раздо более того, чем обычно считается возможным. Систе­матическое укрепление и осуществление такого акта худо­жественного отождествления может дать настоящие чу­деса в смысле точного постижения: у человека может раз­виться дар своеобразного ясновидения. Этот дар может стать для него сущим бременем и мукой, ибо в мире столь­ко зла, злых побуждений, отвратительных преступлений и хаоса, что воспринимающий их в порядке отождествления человек не может не страдать.

И вот созерцающее вчувствование может постепенно овладеть всеми другими способностями человека: инстинк­том, волею, мыслью и другими силами духа. Тогда личная душа человека станет как бы покорным и лепким воском, который будет повиноваться каждому предмету и до из­вестной степени превращаться в то самое, что человек воспринимает и познает. От этого у гениальных художни­ков накапливается целое богатство жизненных постиже­ний, сокровище из разнообразнейших образов мира, так что со стороны может показаться, что этот художник об­ладает каким-то «всеведением». Это и есть то самое, что изумляет нас у Пушкина, у Достоевского, у Леонардо да Винчи и у Шекспира: кажется, что этому художнику откры­то все, что он все знает, все видит и обладает способностью переживать и изображать «чужое», как «свое собствен­ное»; или еще: кажется, что он «всюду побывал» и всюду точно и до конца постиг первозданные состояния всех ве­щей и глубочайшие связи всех духов между собою; или еще, что дух его древен, как мир, ясен, как зеркало, и мудр некой божественной мудростью... и что именно поэтому он всегда творчески юн и нов, оригинален и неисчерпаем...

Такой акт можно было бы обозначить как «созерцание сердца» или просто как «созерцание». Именно этой твор­ческой компоненты не хватает современному человеку и современной культуре. Мы должны признать ее драгоцен­ной способностью и добиться ее возрождения и восста­новления; мы должны дорожить ею и укреплять ее в себе, для того, чтобы очистить, оплодотворить и углубить нашу культуру.

Созерцать значит приблизительно то же самое, что «смотреть» или «рассматривать»; но созерцание есть ду­ховное смотрение и видение, которое способно очищать, символически углублять и творчески укреплять чувствен­ный взгляд человека.

Созерцать значит приблизительно то же самое, что «наблюдать»; но созерцание есть такое наблюдение, кото­рое вчувствуется в самую сущность вещей.

Созерцание можно было бы условно охарактеризовать, как «воображение»; но только созерцать — значит взи­рать интенционально; поэтому созерцание призвано вжи­ваться в образы мира или в объективный состав каждого предмета — ответственно и сосредоточенно.

Созерцание, если угодно, сродни «фантазии»; но только созерцающая фантазия руководится духовной любовью. Поэтому она не разбрасывается, а сосредоточивается и отдает свою «интенцию» — в смысле «направления» и в смысле «интенсивности» — любимому духовному пред­мету.

Можно было бы определить созерцание как непосред­ственное восприятие («по-ятие» или «по-н-ятие»), но толь­ко в том смысле, что оно предается тотальному вживанию в любое жизненное содержание. Это содержание, может быть, мыслится, или желается, или воспринимается чувст­венно, или видится в мечте, или же рисуется, лепится, поется, строится, выговаривается в слове или совершается в виде поступка. Созерцающее вчувствование может предаться любому жизненному содержанию или любому пред­мету, — воспринять его и культурно-творчески претворить его. При этом оно всегда обращено к реальностям, которые избираются и воспринимаются силою духовной любви.

Поэтому сердечное созерцание может присоединиться к любому культурному акту: и каждый культурный акт, к которому оно приходит, приобретает особую предмет­ность, проницательную глубину, духовную значительность и творческую силу.

Так, в познании оно может возвыситься до того «интел­лектуального видения», которым жил Платон, в котором Кант отказал человеку и которое Гегель положил в основу своей философии. В этике и политике, в целепонимании и действии оно может приобрести волюнтаристический ха­рактер и открыть человеку предвидение событий, практи­ческое созерцание вдаль, вширь и вглубь. В искусстве оно приведет человека к символически-художественному видению и сделает его мастером «эстетического предмета». В сфере права и правоведения оно пробудит в человеке живую интуицию правосознания и сообщит ему такое пред­метное правовое видение, о котором современная юриспру­денция забыла и думать.

Оно зажжет в ученом любовь к его предмету, даст ему волю к вчувствованию, искусство отождествления и сде­лает его исследователем «самосути» и знатоком челове­ческой души. Священник и духовник научатся зреть сердца людей, зажигать их Божьим лучом и вести их к самостоя­тельному и предметному религиозному опыту. Все лечение врача обновится силою индивидуализирующего вчувствования. Школьное преподавание переродится и дети начнут переживать по-новому уроки геометрии, географии, исто­рии, педагогики и особенно Закона Божьего, излагаемые в словах и образах сердечного созерцания. Кто имел хоть од­ного учителя, так преподававшего свой предмет; кто хоть раз в жизни встретил адвоката, или судью, или податного инспектора, обладавшего этим даром; кто имел дело с рот­ным или батальонным командиром, любившим своих сол­дат, — тот сразу поймет эту перспективу и верно оце­нит ее. Что же касается художественного творчества, то его настоящий источник живет именно в сердечном созерца­нии. Воображающее вчувствование есть именно тот подход к миру, который открывает человеку все двери и все богат­ства вселенной; нет ничего такого, что могло бы заменить художнику луч созерцающего сердца,— ни в замысле, ни в вынашивании, ни в формировании, ни при завершающей отделке.