Глава первая. АНАРРЕС — УРРАС 3 страница

Понятие о «тюрьмах» они получили из некоторых эпизодов в «Жизни Одо», которую читали все они, все кто решил заниматься историей. В книге было много непонятных мест, а в Широких Равнинах никто не разбирался в истории настолько, чтобы суметь объяснить их; но к тому времени, как они дошли до периода, проведенного Одо в Форту Дрио, понятие «тюрьма» стало ясно само собой. А когда разъездной учитель истории проезжал через их городок, он подробно объяснил им это — неохотно, как всякий порядочный взрослый, вынужденный объяснять детям нечто непристойное. Да, — сказал он, — тюрьма — это такое место, куда Государство помещает людей, которые не подчиняются его Законам. Но почему же они просто не уходят из этого места? — Не могут, двери заперты. — Как это «заперты»? — Глупый, как в грузовике на ходу, чтобы ты не выпал! — А что же они делают все время в комнате? — Ничего. Там нечего делать. Вы же видели картины, изображающие Одо в тюремной камере в Дрио, верно? Образ вызывающего терпения, склоненная седая голова, стиснутые руки, неподвижность в наползающих тенях. Иногда заключенных приговаривают к работе. — Приговаривают? — Ну, это значит, что судья — человек, которому Законом дана власть — приказывает им выполнять какую-то физическую работу. — Приказывает им? А если им не хочется делать эту работу? — Ну, их заставляют выполнять ее; если они не работают, их бьют. — Дрожь пронизала слушавших детей, одиннадцатилетних, двенадцатилетних; ведь ни одного из них никто ни разу в жизни не ударил, и никто из них ни разу в жизни не видел, чтобы кто-нибудь кого-нибудь ударил, кроме случаев, когда это было вызвано непосредственно чисто личной злостью.

Тирин задал вопрос, который пришел в голову всем:

— Значит, много людей стали бы бить одного человека?

— Да.

— У надзирателей было оружие. У заключенных — нет, — сказал учитель. Он говорил с резкостью человека, который вынужден сказать гадость и смущен этим.

Всякое извращение обладает примитивной притягательной силой; это свело Тирина, Шевека и трех других мальчишек. Девочек они в свою компанию больше не допускали, хотя не сумели бы объяснить, почему. Тирин нашел идеальную тюрьму под западным крылом учебного центра. Это было пространство, которого как раз хватало, чтобы в нем мог лежать или сидеть один человек; оно было образовано тремя бетонными стенами фундамента и нижней стороной пола над фундаментом; стены фундамента были частью бетонной формы, пол составлял с ними единое целое, и тяжелая плита из пенокамня полностью отрезала бы его от внешнего мира. Но дверь надо было запереть. После некоторых попыток они обнаружили, что две подпорки, вставленные между противоположной стеной и плитой, запирают дверь с устрашающей бесповоротностью. Никто не сумел бы открыть эту дверь изнутри.

— А как же со светом?

— Никакого света, — сказал Тирин. О таких вещах он говорил авторитетно, потому что его воображение позволяло ему ощутить, что он находится внутри воображаемого. Если он располагал какими-то фактами, он использовал их, но уверенность ему придавали не факты. — В Дрио, в Форту, заключенных оставляли в темноте. Годами.

— Да, но как же воздух? — спросил Шевек. — Эта дверь прилегает плотно, как вакуумное сцепление. В ней нужно сделать дырку.

— Да ведь пенокамень сверлить — это сколько часов уйдет. И кто же станет сидеть в этом ящике столько, чтобы воздух кончился!

Хор добровольцев и претендентов.

Тирин посмотрел на них насмешливым взглядом.

— С ума вы все посходили. Кому охота, чтобы его взаправду заперли в такой дыре? Зачем?

Сделать тюрьму — была его идея, и этого ему было довольно; он не понимал, что некоторым людям воображения недостаточно, они должны войти в камеру, должны попытаться открыть дверь, которая не открывается.

— Я хочу попробовать, как это, — сказал Кадагв, широкогрудый, серьезный, высокомерный двенадцатилетний мальчик.

— Думай головой! — ехидно сказал Тирин, но остальные поддержали Кадагва. Шевек притащил из мастерской дрель, и они провертели в «двери» на уровне носа сквозную двухсантиметровую дыру. Как Тирин и предсказывал, на это ушел почти час.

— Сколько ты хочешь там пробыть, Кад? Час?

— Слушайте, — сказал Кадагв, — если я — заключенный, то я не могу решать. Я не свободен. Это вы должны решить, когда меня выпустить.

— Верно, — сказал Шевек, которому от этой логики стало не по себе.

— Ты там не слишком засиживайся, Кад, я тоже хочу посидеть, — сказал Гибеш, самый младший из них. Заключенный не удостоил его ответом. Он вошел в камеру. Дверь подняли, с грохотом установили на место и заклинили подпорками, причем все четыре тюремщика с энтузиазмом забивали их между дверью и стеной. Потом все столпились у дырки для воздуха, чтобы посмотреть на своего пленника, но ничего не увидели, потому что свет попадал в тюрьму только через это отверстие.

— Смотри, не выдыши у бедного засранца весь воздух!

— Вдуй ему туда немножко воздуха!

— Вперни!

— Сколько мы его продержим?

— Час.

— Три минуты.

— Пять лет!

— До отбоя четыре часа. По-моему, этого хватит.

— Но я тоже хочу там посидеть!

— Ладно, мы тебя там на всю ночь оставим.

— Нет, я имел в виду — завтра.

Через четыре часа они вышибли подпорки и освободили Кадагва. Он вышел, оставаясь таким же хозяином положения, как и когда входил, и сказал, что хочет есть, и что это все ерунда, он почти все время проспал.

— А еще раз ты бы согласился? — с вызовом спросил Тирин.

— А то!

— Нет, теперь моя очередь!

— Да заткнись ты, Гиб. Ну, Кад? Войдешь прямо сейчас туда обратно, не зная, когда мы тебя выпустим?

— А то!

— Без еды?

— Заключенных кормили, — сказал Шевек. — Это-то во всем этом и есть самое нелепое.

Кадагв пожал плечами. У него был вид высокомерного долготерпения, совершенно невыносимый.

— Слушайте, — сказал Шевек двум самым младшим мальчишкам, — сходите на кухню, попросите остатков, да захватите воды — полную бутылку или что-нибудь такое. — Он обернулся к Кадагву. — Мы тебе дадим целый мешок еды, так что можешь сидеть в этой дыре, сколько захочешь.

— Сколько вы захотите, — поправил Кадагв.

— Ладно. Лезь! — Самоуверенность Кадагва пробудила в Тирине жилку сатирического актера. — Ты — заключенный. Ты не имеешь права возражать. Понял? Повернись кругом. Положи руки на голову.

— Зачем?

— Что, передумал?

Кадагв угрюмо повернулся к нему лицом.

— Ты не имеешь права спрашивать, почему. Потому что, если спросишь, мы можем тебя побить, а тебе придется стерпеть это, и никто тебе не поможет. Потому что мы можем тебе напинать по яйцам, а ты не имеешь права дать нам сдачи. Потому что ты не свободен. Ну, как, хочешь довести это дело до конца?

— А то! Стукни меня.

Тирин, Шевек и заключенный стояли лицом друг к другу, — странная замершая группа вокруг фонаря, в темноте, среди тяжелых стен фундамента.

Тирин улыбнулся — дерзко, с наслаждением:

— Ты мне не указывай, что мне делать, спекулянт поганый. Заткнись и лезь в камеру! — И, когда Кадагв повернулся, чтобы выполнить приказание, Тирин выпрямленной рукой толкнул его в спину, так что он с размаху упал. Кадагв резко охнул, то ли он неожиданности, то ли от боли, и сел, держась за палец, ободранный или выбитый о заднюю стенку камеры. Шевек и Тирин молчали. Они стояли неподвижно, с нич его не выражающим лицами, в роли тюремщиков. Теперь уже не они играли эту роль, она сама владела ими. Младшие мальчики вернулись, неся холумовый хлеб, дыню и бутылку воды; они разговаривали между собой, но странное молчание у камеры сразу же охватило и их. Еду и воду просунули в камеру, дверь подняли и заклинили. Кадагв остался один в темноте. Остальные столпились вокруг фонаря. Гибеш прошептал:

— А куда он будет писать?

— В постель, — сардонически-четко ответил Тирин.

— А если он какать захочет? — спросил Гибеш и вдруг звонко засмеялся.

— Что смешного в том, что человек хочет какать?

— Я подумал… вдруг он не увидит… в темноте… — Гибеш не сумел толком объяснить, что его так рассмешило. Они все начали хохотать — без объяснений, захлебываясь смехом, пока не стали задыхаться. Все понимали, что мальчику, запертому там, внутри, слышно, как они смеются.

В детском общежитии уже прошел отбой, свет погасили, и многие взрослые уже тоже легли спать, хотя кое-где в бараках еще горел свет. Улица была пуста. Мальчишки с хохотом неслись по ней, окликая друг друга, вне себя от радостного сознания, что у них есть общая тайна, что они мешают другим, что они озорничают. В своем общежитии они перебудили половину ребят, гоняясь друг за другом по холлам и между кроватями. Никто из взрослых не вмешался; постепенно шум затих.

Тирин и Шевек еще долго сидели на кровати Тирина и шептались. Они решили, что Кадагв сам нарвался, и теперь пусть сидит в тюрьме целых две ночи.

Во второй половине дня из группа собралась в мастерской регенерации пиломатериалов, и мастер спросил, где Кадагв. Шевек переглянулся с Тирином. Не ответив, он почувствовал себя умным, хитрым, могущественным. Но когда Тирин спокойно ответил, что он, наверно, сегодня пошел в другую группу, эта ложь неприятно поразила Шевека. Ему вдруг стало не по себе от своего чувства тайного могущества: у него зачесались ноги, загорелись уши. Когда мастер обратился к нему, он резко вздрогнул от страха, или тревоги, или от какого-то подобного чувства, которого он раньше никогда не испытывал; это было что-то вроде смущения, только хуже: глубоко внутри и мерзкое… Он заделывал и шлифовал песком дырки от гвоздей в трехслойных холумовых досках и сами доски шлифовал песком до шелковистой гладкости. И каждый раз, как он заглядывал в свои мысли, в них оказывался Кадагв. Это было отвратительно.

Гибеш, которого они поставили часовым после обеда, с встревоженным видом к Тирину и Шевеку.

— Мне послышалось, что Кад там что-то говорит. Каким-то чудным голосом.

Все помолчали.

— Мы его выпустим, — сказал Шевек.

Тирин напустился на него:

— Да брось ты, Шев, чего ты сопли-то распустил. Не впадай в альтруизм! Пусть досидит до конца, тогда сам себя потом уважать сможет.

— Какой, к черту, альтруизм. Я хочу себя уважать, — ответил Шевек и направился к учебному центру. Тирин знал его; он больше не стал тратить время на спор с ним, а пошел следом. Одиннадцатилетние плелись сзади. Они проползли под зданием к камере. Шевек вышиб одну подпорку, Тирин — вторую. Дверь тюрьмы с глухим грохотом упала наружу.

Кадагв лежал на земле на боку, свернувшись калачиком. Он сел, потом очень медленно встал и вышел наружу. Он сутулился больше, чем было нужно из-за низкого потолка, и часто-часто мигал от света фонаря, но выглядел, как обычно. Воняло от него невероятно. Пока он сидел в камере, у него неизвестно почему сделался понос. В камере было нагажено, на рубашке у него были мазки желтого кала. Когда при свете фонаря он увидел это, он попытался прикрыть их рукой. Никто ничего не сказал.

Когда они выползли из-под здания и повернули к общежитию, Кадагв спросил:

— Сколько прошло-то?

— Около тридцати часов, считая первые четыре.

— Долго, — без особого убеждения сказал Кадагв.

Когда они отвели его в душевую отмываться, Шевек бегом кинулся в уборную. Там он наклонился над унитазом, его стало рвать. Спазмы прекратились только через четверть часа. Когда они прошли, он почувствовал себя совершенно вымотанным, ноги у него дрожали. Он пошел в общую комнату отдыха, немножко почитал физику и рано лег спать. Ни один из всех пятерых больше ни разу не подходил к тюрьме под учебным центром. Никто из них ни разу не упомянул об этом случае, кроме Гибеша, который однажды похвастался им нескольким мальчикам и девочкам постарше; но они ничего не поняли, и он перестал говорить об этом.

Высоко над Региональным Институтом Благородных и Материальных Наук Северного Склона стояла Луна. Четыре паренька лет пятнадцати-шестнадцати сидели между островками колючей травы земляного холума и смотрели вниз на Региональный Институт и вверх на Луну.

— Интересно, — сказал Тирин. — Я раньше никогда не думал…

Остальные трое должным образом прокомментировали очевидность этого замечания.

— Я раньше никогда не думал, — невозмутимо продолжил Тирин, — о том, что там, на Уррасе, сидят на холме люди, смотрят на Анаррес, на нас, и говорят: «Глядите, вон Луна». Наша земля — их Луна, а наша Луна — их земля.

— Так в чем же Истина? — продекламировал Бедап и зевнул.

— В этом холме, на котором мы сидим, — сказал Тирин.

Все они продолжали неотрывно смотреть вверх на сверкающий, расплывчатый кусок бирюзы, не совсем круглый, уже начинавший убывать. Северная ледовая шапка сверкала так, что глазам было больно.

— На севере погода ясная, — сказал Шевек. — Солнечная. А вон та коричневая шишка — это А-Ио.

— Они там все валяются на солнце голые, — сказал Кветур, — с драгоценными камнями в пупках, и волос на них нет.

Все помолчали.

На вершину холма они забрались, чтобы побыть в чисто мужской компании. Присутствие женского пола их всех угнетало. Последнее время им казалось, что мир полон девочек. Куда бы они не поглядели, наяву ли, во сне ли — всюду они видели девочек. Все они пробовали совокупляться с девочками, некоторые из них с отчаяния даже пробовали не совокупляться с девочками. Ни то, ни другое не помогало. Все равно всюду были девочки.

Три дня назад на занятии по Истории Одонианского Движения они все смотрели один и тот же видеоурок, и образ переливающихся всеми цветами радуги драгоценных камней в гладкой ямке пупка на блестящих от масла женских животах с тех пор тайно преследовал каждого из них.

А еще они видели мертвые тела детей, волосатые, как и их собственные тела, сложенные на песчаном берегу моря штабелями, как металлолом, негнущиеся и ржаво-рыжие, и люди обливали эти детские тела нефтью и поджигали. «Голод в Провинции Бачифойл (государство Ту)» — сказал голос комментатора. — «Трупы детей, умерших от голода и болезней, сжигают на пляжах. А на пляжах Тиуса, в 700 км отсюда, в государстве А-Ио (тут-то и показались на экране украшенные драгоценными камнями пупки) женщины, которых содержат специально для удовлетворения сексуальных потребностей мужчин класса имущих (комментатор употребил иотийские слова, так как в правийском языке не было эквивалента ни для того, ни для другого термина), лежат на песке весь день, пока люди из класса неимущих не принесут им обед». Крупным планом — обедающие: нежные рты жуют и улыбаются, нежные руки тянутся за деликатесами, влажными горками лежавшими в серебряных чашах. И снова переключение на невидящее, бьющее по нервам лицо мертвого ребенка, с открытым, пустым почерневшим, пересохшим ртом. — «Боко-бок», — сказал спокойный голос.

Но образ, всплывший в сознании мальчиков подобно маслянистому, радужному пузырьку, был всегда один и тот же.

— Сколько лет этим пленкам? — спросил Тирин. — Они сняты еще до Заселения или современные? Они никогда не говорят.

— Не все ли равно? — возразил Кветур. — Так жили на Уррасе перед Одонианской Революцией. Одониане все перебрались оттуда сюда, на Анаррес. Так что, наверное, ничего не изменилось, они там, — он показал на огромную зеленовато-голубую Луну, — продолжают в том же духе.

— Откуда мы знаем, что продолжают?

— Что ты хочешь этим сказать, Тир? — спросил Шевек.

— Если этим фильмам сто пятьдесят лет, то на Уррасе сейчас все может быть совершенно по-другому. Я не говорю, что так оно и есть, но если бы это и было так, то как бы мы об этом узнали? Мы туда не летаем, мы с ними не разговариваем, никакой связи между планетами нет. Фактически мы и понятия не имеем, как сейчас живут на Уррасе.

— Люди из КПР (Управление Координации Производства и Распределения) знают. Они разговаривают с уррасти — с экипажами грузовых ракет, которые приземляются в Анарресском Космопорте. Они имеют постоянную информацию. Они вынуждены это делать, чтобы мы могли все время торговать с Уррасом, а к тому же — знать, насколько большую угрозу они для нас представляют. — Бедап говорил разумные вещи, но ответ Тирина прозвучал резко.

— Ну, значит, КПРовцы знают, а мы — нет.

— Знаем, не знаем! — сказал Кветур. Я с ясельного возраста только и слышу, что про Уррас. По мне, так я бы этих изображений поганых уррасских городов и вымазанных жиром тел уррасти век бы не видал!

— Вот то-то и есть, — сказал Тирин с ликованием человека, рассуждающего логически. — Весь материал по Уррасу, доступный учащимся, — один и тот же. Отвратительно, безнравственно, экскрементально. Но послушайте. Если, когда первопоселенцы улетели, все было так плохо, то как же оно продолжалось сто пятьдесят лет? Если они были так больны, то почему же они не умерли? Почему их собственнические общества не рухнули? Чего мы так боимся?

— Заразиться, — сказал Бедап.

— Мы что, такие слабые, что не выдержим небольшого контакта? И вообще, не могут же они все быть больны? Каким бы ни было их общество, а хоть некоторые из них должны быть порядочными людьми. Разве мы все — идеальные одониане? Вы посмотрите на этого сопливого Пезуса!

— Но в больном организме обречена и здоровая клетка, — возразил Бедап.

— Ну, при помощи Аналогии можно доказать все, что угодно, и ты это знаешь. А вообще, откуда мы, собственно, знаем, что их общество больно?

Бедап немножко погрыз ноготь.

— Ты говоришь, что КПР и синдикат снабжения учебными пособиями нам врут про Уррас?

— Нет, я сказал, что мы знаем только то, что нам говорят. А вы понимаете, что нам говорят? — Тирин повернул к ним смуглое, курносое лицо, ясно видное в лунном свете. — Квет только что правильно сказал. Он все воспринял, как надо. Все же слышали: питайте к Уррасу отвращение, ненавидьте Уррас, бойтесь Урраса.

— Ну и что? — сердито спросил Кветур. — Ты посмотри, как они с нами, с одонианами, обращались!

— Они отдали нам свою Луну, не так ли?

— Да, чтобы не дать нам разрушить их спекулянтские Государства и установить там справедливое общество. И спорим, что как только они от нас избавились, так сразу и начали скорей-скорей создавать правительства и армии, потому что остановить их уже было некому.

Если бы для них открыли Космопорт, ты что думаешь, они бы к нам заявились как друзья и братья? Когда их — тысяча миллионов, а нас — двадцать миллионов? Они бы нас либо с лица земли стерли, либо сделали бы нас всех этими… ну, как их, слово есть такое… рабами, чтобы мы для них на рудниках работали!

— Ладно. Согласен, что бояться Урраса, вероятно, разумно. Но зачем ненавидеть? Ненависть не функциональна; зачем нас ей учат? Может быть, потому, что, если бы мы знали, какой Уррас на самом деле, он бы нам понравился?.. что-то на нем… кому-то из нас? Потому, что КПР хочет помешать не только некоторым из них прилететь с юда, но и некоторым из нас — захотеть отправиться туда?

— Отправиться на Уррас? — изумленно спросил Шевек.

Они спорили, потому что им нравился сам процесс спора, нравился свободный бег свободного ума по путям возможного, нравилось подвергать сомнению то, что не подлежало сомнению. Они были умны, их ум уже был дисциплинирован четкостью ясностью науки, и им было по шестнадцать лет. Но с этого момента спор перестал доставлять удовольствие Шевеку, как немного раньше — Кветуру. Он был встревожен.

— Да кто же захочет лететь на Уррас? — настойчиво спросил он. — Зачем?

— Это детский разговор, — сказал Кветур. — Вон, говорят, в некоторых других звездных системах тоже есть жизнь, — и он махнул рукой куда-то в залитое лунным светом небо. — Ну и что? Нам-то ведь повезло — мы родились здесь!

— Если мы лучше любого другого человеческого общества, — возразил Тирин, — то мы должны были бы им помогать. Но это нам запрещено.

— Запрещено? Это слово — не органическое. Кто запрещает? Ты овеществляешь саму интегративную функцию, — страстно сказал Шевек, наклонясь вперед. — Порядок не есть «приказ». Мы не покидаем Анаррес, потому что мы и есть Анаррес. Ты — Тирин и поэтому не можешь вылезти из кожи Тирина. Тебе, может, и хотелось бы попробовать побыть кем-нибудь другим, чтобы узнать, на что это похоже, но ты этого не можешь. Но разве тебе силой не дают этого сделать? Разве нас здесь удерживают силой? Что это за сила — какие законы, правительства, полиция? Ничего этого у нас нет. Просто наше собственное бытие, наша сущность как одониан. Твоя сущность — в том, чтобы быть Тирином, моя — в том, чтобы быть Шевеком, а наша общая сущность в том, чтобы быть одонианами, ответственными друг перед другом. И эта ответственность и есть наша свобода. Избежать ее означало бы потерять нашу свободу. Ты что, действительно хотел бы жить в обществе, где у тебя не было бы ни ответственности, ни свободы, ни выбора, а только право мнимого выбора между повиновением закону и неповиновением, за которым следует наказание? Ты бы действительно хотел пойти жить в тюрьму?

— Да нет, черт возьми. Что уж, и поговорить нельзя? С тобой, Шевек, беда в том, что ты ничего не говоришь, пока не накопишь целый вагон адски тяжелых кирпичей-аргументов, а потом как вывалишь их все сразу и даже не взглянешь на окровавленное тело, раздавленное этой горой кирпичей…

Шевек уселся с видом человека, доказавшего свою правоту.

Но, Бедап, коренастый, крепкий парень с квадратным лицом, грызя ноготь на большом пальце, сказал:

— Все равно, от сути того, что сказал Тирин, мы не ушли. Хорошо было бы знать, что мы знаем об Уррасе всю правду.

— Кто же, по-твоему, нам врет? — спросил Шевек.

Бедап невозмутимо встретил его внимательный взгляд.

— Кто, брат? Кто же, как не мы сами?

Планета-сестра лила на них свой свет, безмятежная и ослепительная, прекрасный пример невероятности реального.

Насаждение лесов на Западно-Темаэнской Литторали было одним из великих предприятий пятнадцатого десятилетия Заселения Анарреса; в нем были заняты в течение двух лет почти восемнадцать тысяч человек.

Хотя длинные пляжи Юго-Востока были плодородны и обеспечивали многие рыбацкие и земледельческие общины, пахотная земля лишь узкой полосой тянулась вдоль моря. Дальше от моря и к западу широкие равнины Юго-Запада на всем протяжении были почти необитаемы, если не считать нескольких лежащих далеко друг от друга рудничных городков. Этот район назывался Пыль.

В предыдущую геологическую эру Пыль была необъятным лесом холума — вездесущего, преобладающего на Анарресе вида растений. Климат тогда был жарче и суше. Длившаяся тысячелетиями засуха убила деревья и иссушила почву, превратив ее в мелкую серую пыль, которая теперь при каждом дуновении ветра поднималась, образуя холмы столь же чистых очертаний и столь же бесплотные, как всякая песчаная дюна. Анаррес надеялся восстановить плодородие этой не знающей покоя земли, вновь насадив погибший лес. Это, по мнению Шевека, согласовалось с принципом Причинной Обратимости, который отвергала Секвенциальная школа физики, почитаемая в данный момент на Анарресе, но который все же оставался сокровенным, молчаливо подразумеваемым элементом одонианской мысли. Шевек хотел бы написать статью, в которой была бы показана связь идей Одо с идеями темпоральной физики, особенно — влияние Причинной Обратимости на то, как Одо трактует проблему цели и средств. Но в восемнадцать лет ему не хватало знаний, чтобы написать такую статью, а если он не сумеет в скором времени вернуться из этой чертовой Пыли к физике, у него этих знаний вообще никогда не будет.

По ночам в лагерях Проекта «Лес» все кашляли. Днем они кашляли меньше; они были слишком заняты, чтобы кашлять. Эта пыль была их врагом, мелкая, сухая гадость, забившая горло и легкие; их врагом и их подопечной, их надеждой. Когда-то эта пыль лежала в тени деревьев, густая и темная. Быть может, после их долгого труда опять станет так.

Лист зеленый из камня выводит она,

Ключ прозрачный — из сердца скалы…

Гимар все время напевала про себя эту мелодию, и теперь, возвращаясь жарким вечером по равнине в лагерь, она пропела эти слова вслух.

— Кто? Какая «она»? — спросил Шевек.

Гимар улыбнулась. Ее широкое шелковистое лицо было измазано пылью, местами спекшейся, все волосы были в пыли, от нее сильно и приятно пахло потом.

— Я выросла на Южном Взгорье, — ответила она. — Там, где живут рудокопы. Это песня рудокопов.

— Каких рудокопов?

— Разве ты не знаешь? Людей, которые уже были здесь, когда прибыли Поселенцы. Некоторые из них остались и присоединились к общине. Рабочие с золотых рудников, с оловянных рудников. У них еще есть свои праздники и свои песни. Тадде («папа». Маленький ребенок может называть «тадде» и «мамме» любого взрослого. «Тадде» Гимар мог быть ей отцом, дядей или просто взрослым — не родственником ей, относившимся к ней с отцовской или дедовской привязанностью. Она могла называть «тадде» или «мамме» нескольких человек, но это слово употребляется в более специфических случаях, чем «аммар» (брат/сестра), которым можно называть любого) был рудокопом, он мне это пел, когда я была маленькая.

— Ну, так кто же «она»?

— Не знаю, просто в песне так говорится. Разве мы здесь делаем не то же самое? Выводим зеленые листья из камней!

— Звучит, как религия.

— Да ну тебя с твоим заумными книжными словами. Просто песня такая. Ой, хоть бы вернуться в тот лагерь, там хоть поплавать можно было бы. От меня воняет!

— И от меня воняет.

— От нас всех воняет.

— Из солидарности…

Но теперешний лагерь был в пятнадцати километрах от Темаэ и плавать можно было только в пыли.

В лагере был мужчина, имя которого звучало похоже на имя Шевека: Шевет. Когда звали одного, откликался другой. Из-за этой случайной схожести Шевек чувствовал к этому человеку что-то вроде сродства, особую связь с ним, иную, чем братская. Пару раз он ловил на себе взгляд Шевета. Пока они еще не разговаривали друг с другом.

Первые декады в проекте «Лес» Шевек провел в молчаливом негодовании. Людей, избравших для себя работу в центрально-функциональных областях, таких, как физика, не следует перебрасывать на все эти проекты и специальные трудовые повинности. Разве не безнравственно заниматься делом, которое тебе не нравится? Эту работу надо делать, но ведь очень многим совершенно все равно, куда их направляют, и они все время меняют занятия; вот пусть бы они и вызвались сюда. Эту работу каждый дурак сумеет делать. Собственно говоря, очень многие умеют ее делать лучше, чем он. Раньше он всегда гордился своей силой, и на сменном «дежурстве десятого дня» всегда добровольно вызывался на тяжелые работы; но здесь тяжело работать приходилось ежедневно, по восемь часов в день, в пыли, на жаре. Весь день он ждал вечера, когда он сможет остаться один и подумать — и как только он после ужина добирался до спальной палатки, голова его сама падала, и он спал до рассвета, как убитый, и ни одна мысль даже не заглядывала к нему в голову.

Товарищи по работе казались ему тупыми и хамоватыми, и даже те, кто был моложе его, обращались с ним, как с мальчишкой. Презирая все вокруг и негодуя, он находил удовольствие только в том, чтобы писать своим друзьям Тирину и Роваб письма кодом, который они придумали в Институте. Это был комплекс словесных эквивалентов для специальных символов темпоральной физики. Будучи записаны, они казались осмысленным письмом, но на самом деле не имели смысла, за исключением скрывавшегося за ними уравнения или философской формулы. У Шевека и Роваб уравнения были настоящими. Письма Тирина были очень забавны и убедили бы любого, что в них говорится о действительных чувствах и событиях, но физика в них вызывала сомнения. С тех пор, как Шевек обнаружил, что может составлять такие головоломки мысленно, ковыряя тупой лопатой дырки в скале во время пыльной бури, он часто посылал их друзьям. Тирин ответил несколько раз, Роваб — только раз. Она была холодной девушкой, он знал, что она холодная. Но никто из них там, в Институте, не знает, как ему плохо. Их, небось, не мобилизовали как раз в тот момент, когда они начали самостоятельные исследования, сажать эти проклятые деревья. Их центральная функция не пропадает зря. Они работают: делают то, что хотят делать. А он не работает — из него извлекают работу.

И все же странно, как гордишься тем, что вы здесь все вместе сделали — какое это дает удовлетворение. И некоторые из товарищей по работе оказались просто необыкновенными людьми. Гимар, например. Сначала ее мускулистая красота пугала его, но теперь он достаточно окреп, чтобы желать ее.

— Гимар, побудь сегодня ночью со мной.

— Ох, нет, — сказала она и взглянула на него с таким удивлением, что он с достоинством страдания сказал:

— А я думал — мы друзья.

— Мы и есть друзья.

— Но тогда…

— У меня есть партнер. Он там, дома.

— Могла бы и сказать, — покраснев, пробормотал Шевек.

— Да мне и в голову не пришло, что надо сказать. Ты извини, Шев.

Она посмотрела на него с таким сожалением, что он со слабой надеждой сказал:

— А может…

— Нет. В партнерстве так не поступают — кусочек ему, а кусочек кому-то.

— Я считаю, что пожизненное партнерство, по существу, противоречит одонианской этике, — резко и педантично сказал Шевек.

— Фигня, — ответила Гимар своим кротким голосом. — Иметь — плохо, делиться — хорошо. Что же человек может разделить с другим больше, чем самого себя, всего себя, всю свою жизнь, все ночи и все дни?

Он сидел, зажав руки между коленями, наклонив голову, длинный мальчик, худой — кожа да кости, безутешный, еще не ставший взрослым.

— Я на это не способен, — сказал он после долгой паузы.