Офицерская (декабристов) улица. 4 страница

Кузмин стал популярен. Его магнетические глаза, смена им русской шелковой косоворотки и плисовой поддевки на европейский пиджак, отращивание эспаньолки и сбривание оной становились предметом журнальных статей. Его всюду видели, одетого с необыкновенным изяществом и легкой оригинальностью: на вернисажах, в мастерских художников, в редакциях, ресторанах, концертах старинной музыки, артистических подвалах… Во всем этом было, конечно, многое от театра, легкой интриги, бутафории, лицедейства, столь любимых современниками поэта.

Всеволод Мейерхольд в особенности носился с идеей «интимного театра» — некоего самообслуживания художников, выступавших одновременно как зрители и участники предполагаемых действ. Возникали разные проекты, многое рассыпалось, не успев оформиться. К числу подобных затей относился «Дом интермедий», просуществовавший всего три-четыре месяца. В «художественный совет» этого «интимного театра» вошли Мейерхольд, Кузмин и Сапунов. Всеволод Мейерхольд выступал там под псевдонимом, найденным ему у Гофмана Кузминым: «Доктор Дапертутто».

С Кузминым Сапунов был знаком уже пять лет, но, по-видимому, они оставались просто друзьями. Хотя и с общими интересами. Как-то писал Николай Николаевич Михаилу Алексеевичу «об одном красивом юноше», которого «можно эксплуатировать для многого». С этим юношей Сапунов познакомился в Москве, а тот увязался за ним в Сухум, где друзья проводили вечера в чтении наизусть стихов Кузмина…

Весной 1912 года родилась очередная идея театра для артистов: дачного, в Териоках, на берегу Финского залива. Все та же компания: Доктор Дапертутто, наш поэт с Сапуновым; несколько актеров и актрис. Предполагался карнавал в белую ночь: с балаганами, аттракционами и ряжеными. Ожидалась и пантомима: Панталоне хочет выдать дочь Аурелию за старого доктора из Болоньи, а она любит молодого Сильвио. Влюбленным помогают слуги, Арлекин и Смеральдина, все запутывающие и ведущие к счастливому концу. В разных таких пантомимах и фарсах Кузмин был славным искусником.

Над крышей обширной деревянной дачи, превращенной в театр, вывесили флаг, расписанный Сапуновым, с изображением Арлекина в треугольной шляпе. Театр открыли 9 июня, а через пять дней Сапунов утонул.

С утра 14-го он в компании Кузмина с художницами Еленой Бебутовой и Лидией Яковлевой, необычайно веселые и оживленные, зашли к художнице Беле Назарбек, и все вместе отправились из Петербурга в Териоки. Гуляли весь день, а когда в сумерки шли по берегу залива, Сапунов предложил покататься в лодке. Поплыли впятером. Художницы гребли. Кузмин читал стихи. Сапунов, лежа на корме, пил шведский пунш, вытащив бутылку из кармана.

Женщины устали грести и решили поменяться. При перемещении лодка перевернулась, все оказались в воде, стали хвататься за лодку, а она опять перевернулась и уплыла. Услышали возглас Сапунова: «А я ведь плавать не умею!» Остальные, кое-как держась на воде, дождались, пока на крики не подплыл одинокий рыбак-финн и погрузил их на свое суденышко. Сапунова тогда не нашли. Через несколько дней тело тридцатидвухлетнего художника прибило к кронштадтскому берегу, там художника и похоронили.

Остался портрет Кузмина, не дописанный Сапуновым. Вообще его любили рисовать: и Сомов, и Судейкин, и Головин, и Анненков. Внешность его привлекала художников. Удивительны были глаза Кузмина: огромные, неподвижные, полуприкрытые тяжелыми веками — в них усматривали нечто ассиро-вавилонское, тем более, что был он смуглолиц, смолисто курчав. Правда, к тому времени, как начали его рисовать и писать маслом, волос стал редок, обнажился высокий лоб. Первое десятилетие своей славы Кузмин провел с подстриженными бородкой и усами, эффектно обрамлявшими его крупные губы, но когда стал брить бороду, это придало больше скульптурной выразительности лицу, ставшему своего рода символом целой литературной эпохи.

Подобно тому, как медальный профиль Блока ассоциируется для нас со временем символизма, «Снежных масок» и «Кубков метелей», сомнамбулический взор Кузмина прозревает хрустальные дали акмеизма и прекрасной ясности, со всеми гумилевыми, мандельштамами, ходасевичами, адамовичами, выпорхнувшими из кузминских «Сетей».

Упомянутых поэтов мы берем только в смысле их творчества. Кто-то был, а кто-то не был. Лишнего мы брать не будем. Но и своего не отдадим. И без того достаточно. Перелистайте хоть первые сборники («Сети» и «Осенние озера») — сколько посвящений! Павлу Маслову; Сергею Судейкину; Сергею Ауслендеру (ну, это племянник, ничего серьезного); Виктору Наумову; Николаю Феофилактову («московский Бердсли», очень подозрителен); Всеволоду Князеву; актеру Николаю Кузнецову, правоведу Сергею Ионину, офицеру Сергею Миллеру, поэту Гансу фон Гюнтеру… И какие стихи! «Заграждены его черты забралом, лишь светел блеск в стальных орбитах глаз, да рот цветет просветом густо-алым, как полоса зари в ненастный час». И все за три-четыре года. Была в Кузмине эдакая ненасытность — но и благодарность, чем, собственно, он пленяет.

 

Глава 4

Галерная улица

(продолжение)

 

Два великих князя Николая Николаевича. — Дружба В. А. Вонлярлярского с В. П. Бегичевым. — Раны князя А. С. Меншикова. — Семейная жизнь графа М. С. Воронцова. — Н. Н. Новосильцев, «сатир и бахус». — Эпизод из романа Л. Н. Толстого «Воскресение». — Детство и юность С. П. Дягилева. — Зарождение «Мира искусства». — Коля Скалон и Гриша Калин. — Гениальность С. П. Дягилева. — Замужества М. К. Тенишевой. — Легенда об основании Петербурга. — Рождение «Русских сезонов» в Замятином переулке. — Фасад дома как лицо его жильца. — Родители Д. В. Философова. — В. Ф. Нувель и А. П. Нурок

Галерная улица… Запах смолистых досок, свежих стружек, мускулистые, загорелые, белозубые мастеровые, обнаженные до пояса. Шум, гомон, стук топора, визг пилы… Память места, восходящая к первым годам существования города, когда эта дорога соединяла две судостроительные верфи. Со временем улица и параллельная ей Английская набережная стали аристократическим заповедником: великокняжеские дворцы, особняки финансовых магнатов. Но память места жила, и Галерную предпочитали романтики, мечтавшие о дальних странствиях, экзотических и пряных ощущениях.

Начинаясь от арки Синода, Галерная пересекает площадь — ранее Благовещенскую, ныне «площадь Труда» — и заканчивается у прелестной усадьбы графа Алексея Григорьевича Бобринского, сына Екатерины Великой от Григория Орлова. В юности граф Бобринский много шалил; Павел держал его взаперти в Ревеле; впрочем, обычные шалости «натурала», в зрелые годы остепенившегося.

Известен подобными подвигами и хозяин Николаевского дворца, называющегося до сих пор, кажется, «Дворцом Труда» (колорит первых послеоктябрьских лет). Брат Александра II, великий князь Николай Николаевич женат был на своей кузине, урожденной принцессе Ольденбургской, но супруги разошлись довольно быстро. Александра Петровна была женщиной нервной, впала в религиозное ханжество и удалилась в Киев, поближе к святым угодникам. Николай Николаевич жил с балериной Числовой, и примечательно, что, впав под старость в полное слабоумие, он кидался с поцелуями на всех хорошеньких мужчин, имевших сходство с женщинами. Перестал он появляться на публике после того, как громогласно высказал намерение осчастливить разом весь кордебалет Мариинского театра. Так что здесь налицо абсолютная гетеро-сексуальность.

Сын его, Николай Николаевич «младший» (кстати, что мало известно, последний генералиссимус царского времени) известен с разных сторон. Одна для нас мало интересна: репутация интригана, подтолкнувшего императора Николая II к двум неосмотрительным поступкам (конституции 17 октября и отречению от престола). С другой же стороны, он был одним из выдающихся пьяниц своего времени. Офицеры лейб-гусарского полка, шефом которого был великий князь, любили, как рассказывают, в апофеозе пирушки, раздевшись догола (вот так!), становиться на четвереньки и дружно выть, требуя, чтоб им подавали лохани, наполненные шампанским. И лакали поданное до последней капли.

Склонностью к гомосексуальным утехам славились конногвардейцы и преображенцы (о чем будет еще повод рассказать), тогда как лейб-гусары считались убежденными натуралами. Преображенцы к тому же слыли за трезвенников — конечно, в сравнении с гусарами.

Напротив Николаевского дворца, на другой стороне Галерной, ближе к набережной — дом Вонлярлярского. Герой не нашего, по всей видимости, романа, но в своем роде весьма оригинален (словечко, как раз в его эпоху — 1840-е годы — бывшее на слуху). Василий Александрович Вонлярлярский — сверстник Лермонтова, вместе с ним учился в школе гвардейских подпрапорщиков. В училище они были особенно близки. В отличие от многих соучеников, имели неплохое образование. Михаил учился, как известно, в Московском университете, а Василий — в Благородном пансионе в Петербурге. Не задержавшись в военной службе, Вонлярлярский вышел в отставку, женился, с хорошим приданым, на дочери преуспевающего столичного медикуса, рано овдовел. Вложил огромные деньги в постройку этого шикарного дома, где устраивались костюмированные балы и званые обеды. Московский зодчий М. Д. Быховский составил проект здания, с кариатидами, будто перенесенными из афинского Акрополя.

Лет пятнадцать жизни богатого вдовца прошли в бесконечных приключениях, путешествиях и забавах. Среди его московских друзей называли известного жуира и волокиту Владимира Петровича Бегичева. Тот, правда, был значительно моложе (Вонлярлярскому было тридцать два, Бегичеву — восемнадцать; пропорция, кажется, подозрительная) — но вряд ли там было то, что ожидает читатель. Хотя как знать. Бегичев — тот самый, пасынком которого был Владимир Шиловский, приятель Чайковского, с резко выраженными общими вкусами. Как управляющий московскими театрами, Бегичев причастен к созданию балета «Лебединое озеро» — но либретто в этом шедевре не имеет решительно никакого значения, после всех переделок Петипа, Льва Иванова, Вагановой и Константина Сергеева. Этот балет походит на игрушку-трансформер, по принципу «сделай сам».

Вернувшись к Вонлярлярскому, заметим, что человеком он был болезненным, не дожил до сорока, и за три года до смерти вдруг занялся литературным трудом. Писал с такой продуктивностью, что успел за это время написать с полдюжины романов, справедливо уподобленный «русскому Дюма». В доме его в 1914 году разместился ресторан «Старый Донон», роскошный, но существовавший недолго. Устроителю его фатально не везло. То вели процесс с хозяевами настоящего «Донона», на Мойке; то деньги пропали, вложенные в акции какой-то липовой конторы; и, наконец, произошел пожар, и ресторан дотла выгорел. Раскованность ресторанных нравов, по-видимому, чему-то и способствует… но в Петербурге были более убедительные примеры.

В середине прошлого века на Галерной, 27 (дом неплохо сохранился, трехэтажный, с фронтончиком, какими-то завитушками на фасаде) была канцелярия управлявшего Морским министерством светлейшего князя Александра Сергеевича Меншикова. Фамилия известная: правнук любимца Петра Великого. В военной кампании 1812–1814 годов князь, которому было тогда около тридцати, определенный в свиту Государя, храбро сражался и дважды был ранен, все почему-то в «левый мослак».

Близким другом его был граф, а позднее светлейший князь Михаил Семенович Воронцов, тоже герой той кампании, сразившийся с Наполеоном под Краоном, когда, маневрируя и петляя, союзники продвигались к Парижу весной 1814 года. Этот выдающийся человек, безусловно, оболганный Пушкиным («полу-милорд, полу-купец») — в некотором роде жертва своей красавицы-жены, от деда своего, светлейшего князя Потемкина, унаследовавшей редкую похотливость. Пикантная толстушка Елизавета Ксаверьевна, рожденная Браницкая, на десять лет младшая мужа, одарила его богатым приданым и тремя детишками. Пушкин был с ней, кажется, в связи в начале 1824 года (это его «одесский период»).

Семейные неурядицы граф компенсировал исключительной по размаху государственной деятельностью. Один из первых он задумывался над механизмом крестьянской реформы, освобождения крепостных. Не за это ли и был отослан с глаз подальше — генерал-губернатором Новороссии (как назывались южные территории России: Одесса, Крым, Херсон). Воронцов полностью преобразил этот плодородный, но некогда дикий край. Велики его заслуги и в замирении Кавказа, наместником которого был светлейший в последние годы жизни.

Но мы пишем не политическую историю России: великие люди нас интересуют, главным образом, в личном плане. В этом смысле любопытно, что современники отмечали близкую связь А. С. Меншикова и М. С. Воронцова с Н. Н. Новосильцевым, что, казалось бы, странно при более чем двадцатилетней разнице в возрасте. Николай Николаевич Новосильцев входил в круг «молодых друзей» Александра, внушавших царю всякие мысли о либеральных реформах. Одно время был «товарищем» (что значило всего лишь — «первый заместитель») министра юстиции, поминавшегося нами И. И. Дмитриева. Никогда не женатый, граф Новосильцев имел репутацию не только вольнодумца, но и редкого распутника. Как изящно выражались в старину, «Сатир и Бахус в одном лице».

В то же самое время, как граф Воронцов отбыл в Новороссию, князю Александру Сергеевичу предложена была должность начальника Черноморского флота. Пикантность состояла в том, что Меншиков никогда никакого отношения к флоту не имел (разве что прадед его, вместе со своим покровителем, взяли как-то на абордаж два шведских судна, случайно вставшие на якорь в невском устье, не зная, что накануне крепость Ниеншанц сдалась русским). Князь разобиделся и подал в отставку, удалясь в деревню.

Намерение начальства отослать двух друзей вместе в южные края смутно ассоциируется с известным пассажем в романе Л. Н. Толстого «Воскресение». Там сенаторы за чаем лениво обсуждают вопрос, что делать с каким-то крупным сановником, обличенным в мужеложестве, и кто-то предлагает отправить преступника генерал-губернатором куда-нибудь в Томск, да заодно подыскать ему архиерея с теми же наклонностями.

Предположение не лишено убедительности, поскольку у Меншикова, по крайней мере, была довольно однозначная репутация любителя юношей. Чему наличие жены и пары детишек отнюдь не мешало. Находясь в отставке, князь, как пишут биографы, нашел себе в деревне какого-то моряка, который обучил его отличать шпангоуты от траверсов, и настолько успешно, что дальнейшая служебная карьера Меншикова, действительно, была связана с морем. В турецкой войне 1828–1829 годов брал он крепость Варну, на сей раз получив ранение в обе ноги. В начале Крымской войны руководил обороной Севастополя, не слишком удачно. Война эта началась, как уверяли, вследствие высокомерного поведения князя Меншикова, бывшего в 1853 году послом в Константинополе, при дворе султана. Вообще считалось, что Меншиков может занимать любую должность и с равным успехом. Многие его не любили за сарказм (шутником он был известным, соперничая с такими любителями острых словечек, как князь Вяземский и Тютчев), но никто не отрицал в нем редкого ума и образованности. Библиотека его считалась лучшей в Петербурге.

Галерная, д. 28 — аккуратненький особнячок, недалеко от Благовещенской площади — один из петербургских адресов Сергея Павловича Дягилева. Его импозантная фигура мелькнула уже где-то в начале нашей книги (на крыше Академии художеств). Пора представить его с надлежащей полнотой.

Дягилев родился 19 (31) марта 1872 года. Всего полгода разницы с Кузминым (кстати, они почти не общались, хоть имели кучу общих знакомых). Личность, на первый взгляд, вполне космополитическая: вечно скитался, без постоянного пристанища, места оседлости, — и тем не менее, настоящий русак, глубочайший, убежденный патриот родной земли, славе которой посвятил всю жизнь.

Место его рождения — аракчеевские Селищенские казармы на берегу Волхова (память о пресловутых «военных поселениях», внедрявшихся императором Александром I). Отец, Павел Павлович Дягилев, служил в Кавалергардском полку и командирован был в то время в Новгородскую губернию.

Кавалергарды — красные мундиры с серебряным шитьем, белые колеты, кожаные кирасы, каски с развевающимися султанами — самый прекрасный и привилегированный полк императорской гвардии. Служба в нем — верный признак богатства и знатности. Дягилевы, старинный московский род, владели обширными поместьями в Пермской и Уфимской губерниях. Семья была многолюдной, шумной, связанной родством со множеством известных дворянских фамилий. Через Литке, например, были в родстве с Чайковским, которого Сергей Павлович называл своим любовникам «дядей Петей».

Характерная непропорционально большая голова Сергея стала, кажется, причиной смерти при родах его матери, Евгении Николаевны Евреиновой. Овдовев двадцати четырех лет от роду, Павел Павлович вскоре женился на Елене Валерьяновне Панаевой, дочери строителя «Панаевского» театра на Адмиралтейской набережной (сгоревшего в 1903 году). Мачеха, страстная меломанка, и детям привила любовь к музыке. Пасынок вместе с младшими братьями, детьми Елены Валерьяновны, Валентином и Юрием (к последнему он был особенно неравнодушен), гуляли, насвистывая квинтет Шумана или симфонию Бетховена; сами пытались сочинять, наигрывая на рояле. В жизни Дягилева мачеха играла основную, в сравнении с отцом, роль: ее вкусам, советам пасынок всегда доверял.

В Петербурге у деда был дом на Фурштатской, отец по службе в полку имел квартиру в Кавалергардских казармах на Шпалерной. Но, наделав множество долгов, Павел Павлович вынужден был покинуть блестящий гвардейский полк и перебраться в Пермь. С десяти лет Сережа жил там, учась в местной гимназии, где заметно превосходил сверстников по уровню развития. Впечатления его детства: большой дягилевский дом на Оханской улице, походивший скорее на усадьбу; поместье Бикбарда, в котором сохранялся дух помещичей России, с ее хлебосольством, гостеприимством, экзотическим сочетанием утонченной европейской культуры с безобразием внешнего быта, и все это в окружении могучей природы, еще не тронутой рукой человека.

Где-то лет в семнадцать, по совету отца, Сергей сошелся с доступной женщиной — как было тогда принято, в видах гигиенических, во избежание пристрастия к онанизму (его почему-то панически боялись, хоть занимались этим мальчики всяко не реже, чем сейчас). Но опыт оказался единственным. По-видимому, Сергей Павлович, как и дальний родственник его, композитор, относились к тому типу гомосексуалистов, которым женщины физически противны. Тип, надо сказать, довольно редкий, поскольку большинство покорно с женщинами живет — в силу личных убеждений, несовместимых с их природой, или под влиянием общественных предрассудков не занимаясь единственно им желанным видом сексуальной жизни.

Приехав в 1890 году поступать на юридический факультет университета, Сергей остановился в Петербурге у родственников, Философовых, живших на Галерной. Его кузен и сверстник, Дима Философов, тоже поступал на юридический. Лето, за исключением неизбежной экзаменационной нервотрепки, прошло приятнейшим образом: юноши уехали сначала в философовское поместье Богдановское на Псковщине, недалеко от «пушкинских мест»; а потом махнули в Европу, в один присест познакомившись для начала с Парижем, Римом, Венецией, Берлином.

У Павла Павловича начались какие-то сложности. Пришлось расстаться с пермским домом, двумя имениями, винокуренными заводами (основа благосостояния этой семьи), вернуться на военную службу. Семья поселилась на Галерной, а позднее перебралась на Симеоновскую…

Здесь надо сделать небольшое отступление. Лет за пять до возвращения Дягилева в Петербург, а именно в 1885 году, Шура Бенуа, сын маститого архитектора, поступил сразу в пятый класс гимназии К. И. Мая на Васильевском острове. В этом учебном заведении, известном образцовой постановкой образования (далеко не бесплатного), учились, как правило, дети высокого социального круга.

Сразу отметим, что относительно самого Александра Николаевича не может быть ни малейших подозрений. Его образцовая семейная жизнь исключает какие бы то ни было сомнения в полной гетеросексуальности. Однако присущие Александру Бенуа обаяние и общительность делают эту фигуру ключевой в художественной жизни России конца XIX — начала XX веков. Человек этот был в высшей степени толерантный, и маленькие слабости его друзей нисколько его не отпугивали. Ближайшими же его друзьями в гимназии Мая оказались, как на подбор, Валя Нувель, Костя Сомов и Дима Философов… Ничего не поделать, все трое были ориентированы совершенно однозначно.

Юные «пиквикианцы», как они себя называли, или «общество самообразования», собирались друг у друга, листали увражи, разглядывали рисунки, картины, пели, играли на рояле. Не чуждались барышень — у всех были сестры и кузины. Взрослея, к началу 90-х годов, юноши начали устраивать в этом небольшом кружке (человек десяток-полтора) лекции, рефераты на темы современного и классического искусства.

Отметим для курьеза еще два имени из гимназических друзей Шуры Бенуа: Коля Скалон и Гриша Калин. Позже пути их разошлись. Скалон увлекся толстовством, опростился и исчез где-то в деревне. Калина Бенуа встретил после революции, в должности комиссарика местного значения. Сказалось, видимо, «пролетарское» происхождение: отец Гриши был швейцаром в одном из домов на 10-й линии. И вот повезло привратнику: выиграл в лотерею сто тысяч рублей! Родители Гриши на радостях спились, но раньше успели купить тот самый дом, в котором старший Калин служил швейцаром. Так что сирота стал домовладельцем и получил приличное образование. В сущности, эти парни были случайными в компании «пиквикианцев», и если бы Бенуа, с его немецкой сентиментальностью и французской мелочностью, не вспомнил о них в своих замечательных мемуарах, то вряд ли бы мы их знали.

Костя Сомов и Дима Философов на гимназической скамье были совершенно влюблены друг в друга. Но их взаимные ласки, не лишенные, по меланхолическому признанию Бенуа, физической чувственности, вовсе не нравились соученикам. После шестого класса Сомов покинул гимназию, поступив, неожиданно для всех, в Академию художеств, не теряя, впрочем, связи с Философовым. Дима тогда прихварывал, и родители увезли его на годик на Ривьеру подлечиться. Таким образом, налаживающийся кружок мог распасться, но в восьмом классе двух друзей, Шуру и Валечку Нувеля, оставили на второй год, и они оказались опять с Димой в одном классе. Все втроем поступили на юридический факультет университета, куда, как мы помним, в том же году пришел Дягилев. Именно его недоставало нашим друзьям, чтобы их довольно бессмысленные и беспредметные влечения приобрели характер программы, преобразившей отечественное искусство.

Сомов был только художником — гениальным, но занимавшимся исключительно своими «радугами» и «маркизами», создавая несравненные по драгоценности живописи полотна. Бенуа — тоже живописец, весьма плодовитый, но более культурный, чем талантливый. Зато он блестяще владел пером, и первый в России стал настоящим историком и критиком искусства. Философов был, вероятно, наименее даровит, но склонен к политическим и религиозным размышлениям, в искусстве разбираясь слабо. Нувель увлекался музыкой, и хоть был любителем, но такого класса, что к советам его прислушивались Стравинский и Дебюсси.

Дягилев же… Он мог, конечно, писать статьи, и даже книгу целую как-то написал о Д. Г. Левицком. Сочинял романсы, пел баритоном. Но не в этом его значение для русской и мировой культуры.

Дягилева в буквальном смысле можно назвать гением русского искусства (гений — от латинских слова genius, gigno, «рождать» — бог мужской силы, олицетворение сил и способностей). Этот удивительный человек имел какие-то особенные флюиды, заставляющие художников под его воздействием раскрываться во всей полноте. Все, к чему он прикасался, приобретало небывалые до того блеск и новизну.

У Дягилева была маленькая слабость: он любил великих людей. Для начала перезнакомился со всеми современниками, в величии которых уже нельзя было усомниться. О Чайковском, «дяде Пете», уже вспоминали; но он и с Толстым беседовал в Хамовниках (ездили вместе с Димой на поклонение), и Чехова уговаривал стать редактором журнала «Мир искусства». Редко кто из русских людей мог похвастаться личным знакомством с Брамсом, Верди, Золя, Уайльдом, Бердсли, Беклином, Штуком, Уистлером… не успел, пожалуй, только с Вагнером, исключительно потому, что тот умер в 1883 году. Потом Дягилев сам стал делать великих: Бакст, Стравинский, Прокофьев, Гончарова с Ларионовым, Нижинский, Карсавина, Мясин, Лифарь, — да и такие иностранцы, как Пикассо, де Кирико, Кокто, многим ему обязаны.

Дитя, можно сказать, уральских гор, нежные годы проведший в раздолье родной природы, Дягилев двинул русское искусство в Европу. Видел он своеобразие нашего национального гения вовсе не в этнографических курьезах, собранных трудолюбивыми немцами, Далями да Гильфердингами. Главное — душа. Язык может быть общим для всех народов, но интонация неизбежно своя.

В 1897 году, когда друзья окончили университет, все — и Сомов с Бенуа, и Дягилев с Философовым — съездили за границу (тогда же не известный им Михаил Кузмин трепал по щеке своего Луиджино, где-нибудь на ступенях Испанской лестницы у Санта-Тринита)…

Для начала Дягилев решил организовать выставку современных европейских художников, и тут же созрела мысль об издании своего журнала. Друзья, вроде бы, увлеклись идеей, но делать ничего не хотели. Вся тяжесть организации легла на Дягилева. В ход пошел знаменитый дягилевский шарм, перед которым невозможно было устоять.

Тут на сцене появляется еще один дом на Галерной (вернее, главный фасад выходит на Английскую набережную, но участки здесь, как мы знаем, сквозные). Впрочем, флигель по Галерной, 13 тоже стоит отметить: здесь в рисовальной школе, устроенной княгиней М. К. Тенишевой, как-то преподавал И. Е. Репин. Но это решительно не наш герой. Адрес главного флигеля — Английская набережная, 12. Особняк и на вид весьма замечателен: невелик, но облицован камнем, с княжеским гербом во фронтоне. Дом Тенишевых.

О княгине Марии Клавдиевне скажем несколько слов. Точный год ее рождения неизвестен: биографы расходятся между 1857 и 1867; скорее, однако, 1864. Имя отца таинственно; существует версия, будто отцом был Александр II; при известном женолюбии государя, это весьма вероятно. В детстве Марию, как ей помнилось, называли по отчеству Георгиевной, а потом вдруг стали именовать Морицевной — по отчиму, фон-Дезену. Однако при замужестве записали Клавдиевной: по первому мужу матери, Пятковскому. Выдали ее замуж (шестнадцати лет? девятнадцати?) за некоего Рафаила Николаева. Муж был, по словам княгини, «белокурый, чистенький, 23-х лет, женственный, бывший правовед». Среди его старших друзей отмечен поэт Апухтин. Частые отлучки из дому, демонстративное увиливание от супружеского долга — с этим все ясно.

Вторично Мария Клавдиевна вышла замуж в 1892 году — за князя Вячеслава Николаевича Тенишева. Муж-миллионер, основатель коммерческого Тенишевского училища на Моховой, музыкант, этнограф, археолог — находился, тем не менее, в стороне от затей княгини, увлекавшейся пением и рисованием и любившей покровительствовать художникам. У нее на набережной был еще один особнячок (д. 6), в котором имелась квартирка, называвшаяся княгиней «конспиративной». Сюда вход мужу был запрещен, и здесь-то собирались у нее в гостях Врубель, Малютин, Серов, Коровин, Левитан… Впору вешать мемориальную доску. Забавно, что на этом доме доска, действительно, висит, посвященная какой-то стачке железнодорожников в 1905 году.

Многое в этой даме вызывает подозрения: холодность в отношениях с обоими мужьями, социальная активность — в женщинах всегда симптоматичная — и, больше всего, необыкновенная привязанность к подруге детства, княгине Екатерине Константиновне Святополк-Четвертинской. Даже Талашкино, известное теремками и крестьянскими школами, было, собственно, не тенишевским, а родовым имением княгини Киту, по-семейному уступившей его своей подруге.

Бывал у Тенишевых на Английской набережной П. И. Чайковский, знакомый с хозяином дома еще до его женитьбы. Вскоре после свадьбы решила княгиня пригласить на завтрак мужнина приятеля, пользуясь случаем (шли репетиции «Иоланты», и Чайковский был в Петербурге). Она училась пению, естественно, обожала романсы Чайковского. Петр Ильич вынужден был аккомпанировать, и княгиня так увлеклась, что автор опоздал на репетицию своей оперы.

Наверняка и об этом поговорили в бонбоньерке «конспиративной квартиры» Мария Клавдиевна с Сергеем Павловичем. В юности, еще Маша фон-Дезен, она была знакома с Павлом Павловичем Дягилевым, приезжавшим погостить в Любань, на дачу к сестре, бывшей замужем за Корибут-Кубитовичем. По соседству была дача фон-Дезенов, где Маша голосила, репетируя с тем же аккомпаниатором, который учил пению детей Корибутов. Так что Дягилеву было о чем вспомнить; да и сам он, со своим баритоном, певал с ней, должно быть, что-нибудь из «Онегина». Оказалось кстати и знакомство Марии Клавдиевны с Александром Бенуа, который, как человек к этому времени уже семейный и нуждавшийся в деньгах, за сто рублей в месяц помогал княгине в составлении ее коллекции рисунков.

Часть денег на журнал дал известный своим меценатством московский железнодорожный король Савва Иванович Мамонтов. В конце 1898 года в тенишевском особняке был устроен торжественный ужин с шампанским — по случаю рождения нового журнала. Название ему дали — «Мир искусства». Мрачный орел на обложке, нарисованный Львом Бакстом, был подобен тому, легендарному, что невесть откуда слетел на Заячий остров в момент, когда Петр водружал там крест в знак основания Санкт-Петербурга (скучны историки, уверяющие, будто царь отсутствовал на закладке крепости).