ГЕНЕРАЛЬНОЕ СРАЖЕНИЕ ПЬЕРА

В 1906 году Толстой написал статью “О значении русской революции” (напечатана в издательстве “Посредник”, выпуск немедленно конфискован царским правительством, коммунистический режим также сделал все возможное, чтобы до читателя она не дошла). В ней среди прочего сказано:

“Но как, каким образом могут разумные существа — люди подчиняться такому удивительному, противному разуму… внушению?

Ответ на этот вопрос тот, что подлежат гипнозу, внушению не только дети, душевно больные и идиоты, но и все люди в той мере, в которой ослабляется у них религиозное сознание, то есть сознание своего отношения к тому высшему существу, от которого зависит их существование”.

Не все знают, что слово “идиот” греческого происхождения. Означает оно — “необученный, не осмысливший себя (и свое место в мире)”. В частности, это слово употребил апостол Павел в одном из посланий к верующим в Коринфе: “Если зайдут в ваше собрание идиотусы…” Невозможно представить, что Лев Николаевич, в совершенстве владевший древнегреческим языком, в обыденной речи мог употреблять слово “идиот” только в обыденно-ругательном смысле, а не хотя бы отчасти в евангельском. Отсюда, если приведенные слова Толстого изложить в терминах нашей книги, то его мысль будет звучать приблизительно так:

“Тот человек более подвержен разрушающим его гипнотическим внушениям (деформациям поля ассоциативно-образного мышления), у которого искажена оболочка защищающего его логически-цифрового мышления, что впрямую связано с взаимоотношениями этого человека с Богом, с их полнотой”.

Чуть ниже в той же статье гипнабельного Льва Николаевича мы читаем:

“Нельзя немножко в одном отступить, а в другом удержать закон Бога. Ясно, что если в одно чем-нибудь закон Божий может быть заменен законом человеческим, то закон Бога уже не закон высший, всегда обязательный; а если он не такой, то и нет его”.

Таким образом, состояние зависимости от какого-либо некрофила (скажем, от Софьи Андреевны) есть такое состояние души, причину которого адекватней всего описать нарушением даже не всего Закона, а одной из Божьих заповедей. Только которой из десяти в большей степени?

В рамках описательной и экспериментальной психологии показано, что мощнейший усилитель гипнабельности — страх . Именно после первого боя (пережитой бомбежки, артподготовки), рядом с первыми трупами товарищей прежде достаточно безалаберные новобранцы становятся, что называется “дисциплинированными бойцами”, вплоть до того, что по приказу (далеко не всегда словесному) заслоняют своего мерзавца-командира своим телом от пуль (“стокгольмский синдром” — когда жертвы заслоняли от полиции сдающихся грабителей банка).

Итак, страх, гипнабельность и некая Божья заповедь…

Ответ можно найти у пророка Иеремии: страх — следствие нарушения первой заповеди Десятисловия: “Да не будет у тебя других богов пред лицем Моим” (Исх. 20:2).

Речь здесь, разумеется, не о том, что человека будут одолевать страхи оттого только, что он ошибется в произношении имени Божьего или как-либо ошибется, изображая своего Господа для поклонения (что вообще впрямую запрещено уже второй заповедью), а о том, что неверное на творческом ассоциативно-образном уровне мышления представление Божества на самом деле означает пусть неосознаваемую, но связь с противоположным Богу началом (некросом), ему уподобление и послушное рабство.

Любая область понятийного мышления есть или повторение выдолбленных уроков, или производная подсознания, обслуживающая его истинные или ложные потребности. Если подсознание хочет самоуничтожиться, или пройти в этом направлении некоторую часть пути, то есть придти в состояние восторга, то для этого в логически-цифровой защитной оболочке мышления будут проделаны особо проницаемые для внешних некрополей участки (человек отдастся “заблуждениям”). Желанный размер этих участков определяется той амплитудой садо-мазохистского маятника, который задан родителями индивида и его последующей персональной работой души. Таким образом, неверное понятийное представление о Боге есть психический аналог алкогольных возлияний: чем дальше человек от правильного представления о Боге, тем больше страх, и, как следствие, тем больший он испытывает кайф в присутствии любого из некрофилов.

Это мысль очень важна. Бог в Библии представлен очень отчетливо, но на удивление по-разному его согласны понимать. С точки зрения чисто интеллектуальной несложно понять, когда, в среду или в четверг, должна быть суббота, но поскольку логически-цифровой уровень независимо функционирует лишь у ничтожной части населения, а у остальных от подсознания зависим, вторичен, то человек позволяетсебе ту степень целостности защитного мышления, которая обеспечивает ему желанную степень энергетического опьянения.

Сказанное справедливо не только относительно теологических взглядов, но и относительно остальных воззрений: человек бессознательно поддерживает приятный для себя уровень страха. Это привычно-приятное состояние страха (как следствие, кайфа) достигается и в брачных предпочтениях — выбирается тип партнера с уровнем некрополя, обеспечивающим требуемый уровень страха (восторга, умопомрачения, кайфа, уважения).

Если человек отдает себя во власть страха полностью, то для душевного равновесия он должен безраздельно отдать себя во власть какого-нибудь индуктора мощного некрополя — стать его холуем (эсэсовцем, старцем), — по возможности оказаться в строю или толпе и не иметь о Боге ни малейшего представления (полностью исказить его облик), тем разрушив мешающее умопомрачению здание логического осмысления мира. (Эта мысль уже обсуждалась при рассмотрении другого материала — в главе “Гитлер и его женщины”, когда разбиралась причина, почему женщины при дефектировании /буквальном и символическом/ целят мужчине именно в голову: голова — символ защищающего логического мышления.)

Существуют, по сути, только два мнения о характере Божьем. Одни люди (большинство) по прочтении Ветхого Завета непоколебимо уверены, что Бог есть некое подобие строгого отца, справедливость которого проявляется не только в том, что он защищает, благословляет и дарует, но и карает провинившегося; так и Бог карает или Своей Рукой, или посылает карающего Ангела (верное, доведенное до идиотического автоматизма, Свое орудие). Такого мнения придерживались католики (энтузиасты инквизиции), атеисты (изобретатели массовых репрессий), фашисты-эзотерики (конструкторы газовых камер в лагерях уничтожения).

Но есть носители и другого мнения: Бог есть свет и нет в Нем никакой тьмы — так они Его ощущают . Что же касается текстов ветхозаветных пророков, из которых, якобы, следует жестокость и человекоубийство Бога, то надо просто внимательней читать. Одно дело Бог делает , другое — допускает . Бог не желал воцарения Саула, первого израильского царя, и говорил об этом народу через пророков, но народ израильский хотел быть похожим на окружающие народы (“быть как все”) и царя требовал. Увещевания не возымели действия, и Бог прорек: делайте, как знаете, но не удивляйтесь последствиям, закономерно следующим за поступком, продиктованным стадным желанием быть как все . Да, Господь сказал: делайте . По форме можно воспринять как повеление — но только при большом подсознательном желании. В действительности же — допущение . Предоставление народу возможности учиться на результатах своей независимой (от принципов любви) деятельности. И так вся Библия. Бог нигде не показан человекоубийцей. Да и не может — по той простой причине, что Он не таков. Бог есть любовь.

Спор о том, каков на самом деле характер Божий, продолжается со времени более раннего, чем то, к которому относятся наиболее древние из сохранившихся пророческих книг, составляющих Священное Писание. Спор будет, очевидно, продолжаться вплоть до Второго Пришествия Христа. Дело, конечно же, не в том, достаточно или недостаточно внятно написано Писание, а в противоположности изначальных постулатов мировосприятия двух несовместимых друг с другом типов людей, которые определяются тем Высшим Существом, с которым у данного человека состоялось подсознательное общение. Приверженцы (на богословском языке — поклоняющиеся ) противоположных начал несовместимы подсознательно, каково бы ни было состояние их понятийно-цифрового мышления.

Лев Толстой считал — и поколебать его в этом было невозможно, — что Бог есть совокупность совершенств и в Нем, как и у Христа, нет и тени человекоубийцы. Лев Николаевич, не будучи изобретательным на уровне понятийно-цифрового мышления, поверил (!) в государственно-религиозное толкование, что в Ветхом завете Бог есть среди прочего и убийца , и эту часть Библии как источник мудрости отверг. Наши В. и П. тоже считают, что Бог не человекоубийца, однако в толкованиях более раскованы и Ветхий Завет (который Христос освятил лично, сказав, что все Писание богодухновенно) как подспорье в обретении мудрости весь и принимают. Некоторые несовпадения в понятийных построениях с Львом Николаевичем их с ним не разобщают по той, хотя бы, простой причине, что понятийный уровень вообще людей мало характеризует. Более того, позволь наши В. и П. себе такую слабость — вопреки Библии, но по традициям иерархохристианства уверовать, что Бог Ветхого Завета человекоубийца, — они бы тоже, как Лев Николаевич ограничили себя только Новым Заветом. Итак, не разобщает, поэтому они, В. и П., произведения Толстого читают, обсуждают и перечитывают.

Не разделяет их со Львом Николаевичем и то, что, в отличие от них, великий писатель не понял (или ему как гипнабельному каким-то внушением было запрещено понимать) триединство Божие. А вот с противниками Льва Николаевича — государственниками, хотя формально и исповедующими триединство, но возводящими насилие и убийства людей в ранг религиозной добродетели, — В. и П. не по дороге.

Итак, Лев Николаевич был гипнабелен (что было следствием его не совсем верного представления о Боге — а что это так, он сам писал в процитированной выше статье “О значении русской революции”, — а также следствием пренебрежения им некими другими заповедями Божьими), чем отчасти и объясняется его 48-летнее такое супружество.

Гипнабельность основывается на страхе, из чего, среди прочего, следует, что Лев Николаевич что такое страх очень хорошо знал. Действительно ли это так?

Нередко о Льве Николаевиче пишут, что в бытность его в Севастополе артиллерийским офицером его любимым развлечением было проскользнуть перед жерлом орудия уже после того, как запалили фитиль и после взрыва пороха в стволе ядро должно было вот-вот вылететь. Сколь многие авторы из этого делают вывод, что Лев Николаевич был отважен и даже бесстрашен! Это не так. Да, действительно, Лев Николаевич был храбрым, отважным офицером. Но не бесстрашным.

Для человека, которому страх полностью чужд, страх не существует — и человек занимается тем, что ему интересно. Интересным же может быть только то, что существует, скажем, природа. Страх отнюдь не всегда проявляется в хрестоматийной форме — в виде дрожащего тела на дне бастионной траншеи, — но и в инверсированной форме — напряженного порыва подхватывающего упавшее знамя и увлекающего за собой солдат на смерть. И прямые, и инверсированные страстно влюбляются и страстно любимы. Для тех, кто не понял принципа садо-мазохистского маятника, кажется естественным, что женщины повально влюбляются в тех, кто в бою подхватил упавшее знамя, но то, что те же женщины столь же страстно влюбляются в тех, кто на поле боя был замечен в постыдном поведении (испачканные штаны), кажется чем-то вопиюще несуразным. А ведь никакого противоречия нет. И видеть в этом парадоксальность женской натуры может только идиот (и в религиозном смысле слова тоже).

Проскальзывать перед жерлом орудия можно как ради удовольствия восторга, для якобы проверки себя и своей смелости, как то приписывают Льву Николаевичу, так и в попытке от страха (от гипнабельности) избавиться.

Страшно не столько известное, сколько неизвестное, нечто прячущееся за собственными неясными очертаниями . Таково свойство не только предметов осязаемых, но и смерти тоже. А побывал рядом с ней, ощутил ее, осязал, вот она уже и понятна — а потому неинтересна. В том и отличие двух разных точек созерцания смерти, что для некрофила этот процесс — самоценный, беспрерывный, и потому смерть никогда не утрачивает для него интересности, а для биофила рассмотрение — инструмент , инструмент освобождения. Для биофила (жизнелюба) созерцать по-настоящему интересно только различные формы жизни, страх же — осознается это или нет — пережигает силы, энергия уходит, и остается меньше сил для любимого занятия. Поэтому он и стремится от страха избавиться.

Лев Николаевич еще в бытность свою офицером в отличие от большинства воспринимал страх как некое чужеродное в себе тело.То что это так, а не наоборот, можно судить по тем преобразованиям души — и только по ним, — которые со Львом Николаевичем со временем произошли.

Пьер (мечта Толстого о самом себе; работа с собой “в пейзаже”) тоже боялся — и Лев Николаевич не скрывает этого его свойства; как следствие, Пьером манипулирует и подонок Анатоль, и будущий национальный герой и не меньший, а, похоже, даже больший нравственный урод Долохов (одним из его удовольствий было пристрелить из пистолета лошадь ямщика).

Лев Николаевич еще не стал автором статей о непротивлении злу насилием (во всяком случае, не сформулировал свое мироощущение на понятийном уровне), но еще за пятнадцать лет до начала религиозных исканий на его ассоциативно-образном уровне мышления Пьер, телесно присутствуя на генеральном сражении с французами, в смертоубийстве не участвовал.

А почему вообще Пьер оказался на Бородинском поле? Как образованный и начитанный человек он не мог не понимать, что бой не развлечение, он понимал, что будет только мешать и отвлекать, но, тем не менее, на поле боя оказался и для оправдания своего там присутствия прикидывался разве что не дурачком. Поклоняющиеся Софье Андреевне толстоведы говорят, что Пьер оказался у Бородина потому, что Толстому, якобы, понадобилось именно глазами Пьера показать народные массы в своем противостоянии чужеземному захватчику, которые в едином порыве… — и т. д. и т. п. Но Толстой, к счастью, не толстовед, не литературовед и не структуралист. Он — гениальный писатель, ищущий разрешения основных жизненных вопросов! И на Бородине понадобилось быть Пьеру !

Зачем? Видимо, ему до€лжно было там быть, чтобы приобрести тот опыт, который нигде в ином месте приобретен быть не мог — ни в беседах с Каратаевым, ни во французском плену, ни во время расстрела русских пленных французскими гренадерами.

При расстреле все было понятно и зримо: противостоящие стороны были врагами, чужими , одеты по-разному и даже говорили на непонятном друг для друга языке. А вот на Бородинском поле врагов не было! То есть, они были, все те же французы, но для артиллеристов, на чьей батарее находился Пьер, врагов как бы не было , потому что видел их только руководивший стрельбой офицер, да и то через подзорную трубку. Эдаких маленьких человечков, сливающихся в сплошную безликую массу.

Что же тогда мог видеть Пьер, который сидел, да еще позади артиллерийских позиций, подальше, чтобы не мешать и не оглохнуть от орудийных залпов? Дергающихся по непонятному для него закону одинаково одетых людей, повторяющих свои движения вновь и вновь: накатить орудие, выстрел, накатить… выстрел.. и опять накатить… И все разнообразие такой жизни заключалось только в том, что время от времени кто-то из солдат падал замертво и не двигался, или еще сколько-то полз, пытаясь запихнуть обратно в себя вываливающиеся кишки. Врага не было , а было только подчиненное непонятно чьей воле слаженное движение людей у орудий, однообразное до тех пор, пока они не затихали в побуревшей от крови пыли. И не случайно время для Пьера остановилось: происходящее приобрело значимость символа: в служении смерти нет жизни!Смерть оказалась такой же бессмыслицей, как и суета этих согнанных в военную толпу людей. То, что бессмысленно, то не существует. Нету смерти, нету ее! Не-ту!..

А раз ее нет, то остается одна только вечная жизнь!!

Вернувшись после сражения в Москву, Пьер, как это обычно бывает после больших открытий, еще некоторое время воспаленно метался во власти старых принципов: с пистолетом, не замечая даже, что Наташа зовет его из окна кареты. Эти метания — психологическая деталь весьма достоверная: ни одно переосмысление жизни не приводит к немедленному изменению вещественных форм жизни. Но уже в плену Пьер перестал замечать телесную смерть окружавших его людей — а что страшного в изменении состояния тела ? — и вот мы уже видим Пьера, на которого удивленно смотрят и пленные, и французские часовые, а Пьер хохочет и не может остановиться, но только спрашивает: “Кто, кто может запереть мою бессмертную душу?!!..” Для него уже не существует французских часовых, которые по своей прихоти могут наставить ружье на незнакомого и не сделавшего им ничего дурного человека и выстрелить. Нет их!! Потому что нет страха!

Первопричина значимости Анатолей, Долоховых и прочих Элен в жизни Пьера — страх. Поклонение Наполеону — а ведь в начале романа именно Пьер активней остальных его защищает — тоже. Освобождение от страха возможно только при водительстве Божьем, но при всей духовности этого события оно всегда принимает некие конкретные формы. К сожалению, лишь единицы принимают это водительство. Ведь по роману на Бородинском поле только Пьер стал Пьером , а все остальные какими были, такими и остались. Они шли туда убивать, влившись и растворившись в толпах, которые красиво называют полками и батальонами, но все равно это суть толпы. Их всех туда привели другие люди , начальники, некрофилы. И только Пьер пришел на свое генеральное сражение один и по доброй воле — во всяком случае, ни один некрофил его туда не вел . Но, в конечном счете, человек водим или одним духом, или ему противоположным, вне зависимости, осознается это или нет. Пьер не был с теми, на чьих глазах перед боем кадили ладаном нанятые специально для этого разряженные в одежду с блестками люди. Для них он был точно неверующим. Он был странен, он был не такой, как все , и на него эти все оглядывались. И, тем не менее, именно Пьер вышел из этого сражения победителем. Ведь Наполеоны, Кутузовы и Александры I не побеждают никогда, а только тот, кто внутренне уже никогда не окажется в строю — с ружьем или без!

Не только Бородино есть генеральное сражение — таковым на самом деле является вся наша жизнь! И на этом сражении время от времени среди гор трупов победителем остается какой-нибудь Пьер. (Пьер — это Пьеро! Иванушка-дурачок русских сказок, которого все обманывают, но который в конце получает от жизни все самое лучшее. Ни одно из имен героев Толстого не случайно.)

Из практики психокатарсиса очевидно, что построенные человеком образы обладают свойством со временем исполняться. Пьер — это мечта Толстого о самом себе. Да, Пьер оказался в плену из-за того, что вздумал идти по пути насилия и купил для покушения на Наполеона пистолет. Можно было обойтись и без плена. Тем более, что покидавшая оставляемую французам Москву Наташа подзывала его к себе, и в карете место нашлось бы и для него. В крайнем случае Наташа, только что пожертвовавшая своим приданым ради раненых, пошла бы рядом, пешком, — если нужно. Но Пьер в последний раз позволил, чтобы в нем победило влечение к удовольствию восторга, он решил отдаться умопомрачению страха при покушении на убийство, страсти уподобления императору Наполеону и толпе прочих императоров. И из этой вакханалии смерти, из этого ее торжества, из горы трупов — уже реализовавшихся и только еще будущих, — почувствовав, наконец, истинный смысл смерти, явившей свой злобный оскал на этот раз уже без маски обычного для нее обмана, — он вышел победителем с “обновленной нравственной физиономией”, выбрав раз и навсегда не смерть в ее множестве разнообразно-однообразных анальных форм, а победу над смертью — жизнь вечную, мир, покой и радость.

Толстой знал, что такое страх — а кто из людей не знает, что это такое?! — и искал случаев им насладиться, зримым чему проявлением были его объяснения в любви своей партнерше даже на 48 году супружеской жизни (см. главу “Я — честная женщина!”). И только за несколько недель до своего побега он успокоился и, как заметили домашние, стал к Софье Андреевне относиться ровно . А потом ушел. Пусть ночью. Пусть стараясь не шуметь. Пусть потеряв даже шапку. Но все равно, пусть стариком, но он, как и Пьер в своем генеральном сражении, победил и телесно.

***

Вскоре Лев Николаевич умер. На безвестной до тех дней станции Астапово. Но смерть — не конечная станция для тех, кто победил в генеральном сражении, для них смерть — это так, безделица, пустяк, полустанок, у семафора которого, да, останавливаются все и без того медленные пассажирские поезда, но курьерские, не замедляя хода, проносятся мимо.