МЛАДЕНЦЫ ПРЕКРАСНО УМЕЮТ СИДЕТЬ

Обычное неврологическое исследование далеко не использует всех сенсомоторных возможностей новорожденных.» Педиатр из Боль­ничного центра в Байонне, д-р А. Гренье, сконструировал приспо­собление для новорожденных в возрасте от 15 до 20 дней и произвел над этими младенцами опыты с целью освободить новорожденных

• Перивнатальный период охватывает внутриутробное развитие плода начиная с 28-й недели беременности, период родов и первые 7 суток жизни ребенка.

" См., например, А. Бертин «Воспитание в утробе матери или рассказ об упущенных возможностях». — М., 1992 (В. К.).

От некоторых принуждений, скрывающих реальные возможности их моторики.

Фильм, который он отснял со своей командой, показывает, что ему удалось рассадить новорожденных за маленькие столики, под­держивая им головки только двумя пальцами. Общаясь с няней, эти дети могут — что видно на пленке — схватить предмет, который им показывают. Никто не подозревал, что новорожденные уже спо­собны на подобное моторное поведение.

 

ДЕТИ-МАНЕКЕНЫ

 

Я знала молодую женщину, которая жила на то, что зарабатывал ее ребенок. Но самому ребенку это было совсем не на пользу. После смерти своего спутника жизни эта женщина оказалась без средств к существованию. Поскольку они не состояли в браке, ей пришлось съехать с квартиры, которая перешла к законным наслед­никам. Что делать? Кто-то подал ей мысль продавать для рекламы мордочку и попку ее малыша. С б месяцев и до двух с половиной лет дважды в неделю этот очаровательный малыш работал моделью. И на деньги, которые он зарабатывал, мать могла жить, содержать ребенка и осваивать профессию. Когда днем у малыша были съемки, ночью он не мог заснуть; он был очень неуравновешенный, нервный, цеплялся за мать; он чувствовал себя очень незащищенным, словно с него содрали кожу, особенно пока он был совсем еще мал. Тогда я его не видела, я познакомилась с ним уже когда он стал из-за этого страдать, то есть в два с половиной года. Я поговорила с малышом. Я объяснила ему, что его мама живет только благодаря ему. Немного позже она рассказала мне, что было дальше: ребенок стал гораздо лучше переносить работу в студии, после того как мама ему сказала: «Знаешь, та тетя сказала тебе правду... Мы получим деньга...» И как я ей посоветовала, она показала ему деньги, которые получила благодаря ему. Она приняла решение: «Как только ему исполнится три года, я перестану водить его на съемки, потому что кончу к этому времени курсы и получу профессию».

Для ребенка это серьезное испытание — находиться в свете прожекторов, надевать одни одежки за другими, давать себя фото­графировать, по команде улыбаться, брать игрушку, л, словом, самому быть игрушкой операторов и людей на площадке, которые на него смотрят. В этой ситуации первым делом необходимо придать смысл

тому, что ребенок должен делать: «Видишь, какая польза от этого маме, когда у нее нет денег: каждый раз, когда ты надеваешь костюмчик и снимаешься для рекламы, ей платят...» Я посоветовала матери показать ему рекламу, на которой он изображен совсем маленьким. Итак, ему все же объяснили, какую пользу приносит матери и ему самому его «работа», но с запозданием, только после того, как съемки стали вызывать у него сильное нервное напряжение. Если бы с ним начали говорить об этом раньше, начиная месяцев с шести, он бы страдал меньше.

Если ребенка привлекают к кино- или фотосъемкам или к каким-либо другим испытаниям, весьма возможно, что его волнение можно значительно уменьшить обстоятельными разъяснениями, — предуп­редить его, что на него будут смотреть, пока он работает, играет и ест, а кроме того, сказать ему, зачем и кому это нужно. Ис­следователь сам может подтвердить ребенку, что ему в самом деле нужно снимать на пленку детей для продолжения своей работы. Бессмысленно заявлять экспериментаторам: «Ставьте опыты на своих детях, а не на чужих!» В сущности, почему подопытными кроликами должны служить дети исследователя, а не кто-то еще? В конце концов, дети биолога или психолога — не его личная собственность.

Но, может, нелишне было бы призвать их к известной деликат­ности, предлагая в каждом случае один нехитрый вопрос: «А проделали бы вы этот опыт над своими собственными детьми?»

 

КИНОКАМЕРА-НАСИЛЬНИК

 

Сколько поколений в XX веке были убаюканы сказочкой о долгой ночи, в которую погружен новорожденный. Педиатры и психологи, специалисты по раннему возрасту, установили правила на все — на первую улыбку, на первое узнавание собственного отражения в зеркале. И на подражание жестам воспитателя

Рене Заззо, блистательный продолжатель дела А. Баллона, своего учителя на отделении психологии в Сорбонне, считая, что фран­цузские коллеги чересчур увлечены теоретическими спорами, уделял больше внимания своим англо-саксонским и канадским собратьям, ценя их экспериментаторскую работу

Однажды он сообщил своим коллегам о том, что заметил, на­блюдая за собственным внуком: представьте, в возрасте трех недель тот показал ему язык.

Померещилось? Вольная интерпретация случайной мимики? Чтобы удостовериться, Рене Заззо провоцирует реакцию. Он показывает младенцу язык. Тот отвечает тем же.

Даже его учитель не поверил в этот факт. На протяжении двадцати лет руководители психологической службы во Франции не желали принимать в расчет этого жеста у младенцев, хотя он повторялся постоянно. Двадцать лет голос Рене Заззо был гласом вопиющего в пустыне. Ему возражали, что этого не может быть, потому что ребенок не может видеть того, кто строит ему гримасы, даже если лицо наблюдателя находится совсем близко от его лица'.

Думаю, мы не можем говорить о поле зрения у грудного младенца, но на очень коротком расстоянии он наверняка располагает неким полем восприятия.

Сегодня официальная экспериментальная психология допускает, что грудной младенец способен имитировать мимику взрослого.

Эксперименты скорее подтверждают то, что мы знали раньше, а не открывают нам новые факты. Я давно утверждала, что ребенок узнает свою мать при помощи обоняния, но встречала только насмешки и скептицизм. И вот, наконец, на одном конгрессе меня окликает профессор Монтанье, проводящий в Безансоне опыты в детском саду (первый и второй год): «Мадам Дольто, а я доказал, что вы были правы насчет запаха матери. Тридцать лет я считал, что вы сочиняете, что этого не может быть. Но сейчас вы увидите фильм, который подтверждает, что это бесспорный научный факт». Что показывает нам фильм профессора Монтанье? В детском саду, в помещении, где идут занятия с детьми, легко отличить маленьких лидеров, детей с лучшей адаптацией к внешней среде, тех, которые уже овладели своей сенсорной системой, от других, более пассивных. В какой-то момент ставят опыт на запах матери. На маленький шкафчик кладут белье, которое носила мать лидера. Реакции всей группы снимают на пленку. Мы видим лидера, который отделяется от остальных, прекращает игру, начинает кружить по комнате, а потом забивается в уголок, сворачивается клубочком в позе зародыша

• Ом en est la psychology de I'enfant?, Denoel, Meditations.

и сосет палец... Потом мы видим, как девушка убирает белье с запахом его матери, и ребенок потихоньку встает, вынимает изо рта палец, как будто очнувшись от сна, начинает вести себя, как обычно, и вновь обретает свой авторитет у других. Это поразительно! Но если ребенок-лидер, когда в окружающем его пространстве по­мещают запах его матери, теряет интерес ко всем занятиям, то пассивный, плохо адаптированный, заторможенный ребенок, наоборот, отказывается от прежних привычек и становится веселым, бодрым, живым; он увлеченно играет с другими детьми, он активен, подвижен... Стоит лишь убрать из комнаты запах его матери, он тут же впадает в обычную пассивность.

Все это я знала. Нужно ли было прибегать к таким средствам, чтобы это доказать? Я считаю, что 'этот опыт, странный и излишне опасный, может обернуться травмой для детей-подопытных кроликов. Я напрямик сказала профессору Монтанье: «Но ведь это то же самое, как если бы вы показали какому-нибудь взрослому, сидящему в компании друзей, призрак его матери, какой она была, когда ему было пять-шесть лет: и вот перед ним этот провоцирующий и не­вероятный призрак, и человек перестает понимать, где он... Вы полностью отрываете ребенка от действительности, подвергая его такому испытанию, заставляя встретиться с призраком той особой, исключительной связи, которая существовала, когда ему было от ноля до трех месяцев и когда с другими его связывало только обоняние. Неудивительно, что бодрый, продвинутый ребенок, которого внезапно насильно ^подталкивают к такой регрессии, принимается сосать палец — замену материнской груди, и ищет прибежища в позе зародыша. По моему мнению, этот ребенок на две минуты был превращен в аутиста*. Запах исчезает, и он возвращается к реальности. А другой ребенок, зависимый и пассивный для своих лет, испытывает что-то вроде галлюцинаторного возбуждения: его мать, от груди которой он был оторван (в достаточной степени страдая от этой оставшейся в прошлом фузионной" связи), — внезапно оказывается здесь, с ним. Он чувствует себя в полной безопасности... Но затем он возвращается к ущербному состоянию отрешенности, в котором привык черпать безопасность. В этой манипуляции есть нечто пугающее.

Профессор Монтанье ответил мне, что таков единственный способ проверить на опыте научную интуицию. «Может быть. Но, — возразила

• Аутизм — отсутствие контакта с окружением (В. К.). " Сплавляющей воедино (от лат. fusio сплавление).

я, — каковы последствия для ребенка?» В психологии, как и в медицине, прежде чем экспериментировать над человеком, необходимо удостовериться, что тем самым не наносишь вреда. В противном случае следует воздержаться от опыта.

Не лучше ли было бы, исследуя ребенка, привлекать самого ребенка в союзники? Если и впрямь, чтобы не застрять на фун­кциональном этапе обучения мышлению по Пиаже', необходимо изу­чать скрытые возможности ребенка и приобретенные им на разных стадиях психического развития свойства, — не лучше ли, во из­бежание большего зла, делать это с ведома ребенка?

Бели бы врач, опекающий ребенка, по крайней мере объяснял ему сразу после окончания опыта, что происходило и зачем надо было «играть в эту игру»!

Если обследование ребенка никак не согласовано с его желанием, это значит, что ребенка просто подчиняют желанию взрослого; его заставляют играть роль предмета, доставляющего взрослому удоволь­ствие. В данном случае удовольствие взрослого — это, выражаясь по-научному, вуайеризм". И потом, какова роль, в которой бессо­знательно, не отдавая себе в этом отчета, оказалась воспитательница, сообщница профессора Монтанье?

Так, значит, выхода нет? В сущности, велика ли разница между наблюдениями, которые производятся без ведома ребенка, и наблю­дениями, в которых он сам участвует... А нельзя ли соблюдать определенную этику эксперимента?

Это крайне деликатный вопрос. Возможно, демонстрация люби­тельского фильма, снятого в семье, может помочь ребенку взглянуть

•"Жан Пиаже (1896—1980) — швейцарский психолог, логик и философ, создатель операциональной концепции интеллекта к генетической эпистемологин. Согласно этой концепции (Психология интеллекта, 1946, рус. дёр. в кн.: «Избранные психологические труды». — М., 1969), функционирование и развитие психики совершается в рамках адаптации индивида к среде. Ключом к пониманию мышления ребенка П. считал анализ детской речи (Речь и мышление ребенка, 1923, рус. пер. 1932). В последующем источник формирования и развития детской мысли П. усматривает в действиях с вещами (Роль действия в формировании мышления II Вопросы психологии, 1965, № 6; Схемы действия и усвоение языка II Семиотика. М., 1983).

«»Вуайериэм — получение удовлетворения от подглядывания (В. К.).

на ситуацию со стороны, начиная с момента, когда появляется то, что мы называем комплексом Эдипа, и ребенок навсегда прощается с детством. Но даже такие образы небезопасны. Приведу в качестве примера маленький фильм, снятый во время наших каникул. Наш старший сын, которому было два с половиной года, указал пальцем на экран: «Погляди, я поливаю цветы, а Ж. (его брат) играет в мяч с дедушкой». Я поправила: «Нет, давай посмотрим еще раз, и ты увидишь, что я сижу, а твой брат стоит возле меня; тем летом он еще очень плохо умел ходить. Это ты играешь в мяч с дедушкой, а цветы поливает П., твой дядя». Ребенок, не отвечая, помрачнел и внезапно, хлопнув дверью, выскочил из комнаты, где мы смотрели фильм, убежал в свою комнату, также хлопнув дверью, и больше уже не выходил к нам до самого обеда. И потом уже по воскресеньям, когда мы смотрели фильмы, он никогда к нам не присоединялся. «Нет, я лучше поиграю», — говорил он. А потом как-то раз он пришел к нам, когда мы смотрели тот же фильм, и, глядя на дядю, поливавшего цветы, сказал мне (а я уже и думать забыла об этой истории): «Помнишь, когда я был маленький, я не хотел верить, что я — это я». Но теперь он уже мог взглянуть на это прошлое со стороны и ему было занятно увидеть себя и вспомнить то, что было раньше. Теперь он сознавал себя шестилетним ребенком, а потому не смешивал себя с трехлетним малышом и смеялся, видя себя трехлетним; он знал, кто он такой, со своей сложившейся индивидуальностью, которую сам ощущал. Но когда ему еще не было трех лет, он желал)видеть себя в действии, которое больше соответствовало его стремлению к росту, стремлению быть мужчиной. А что в этом по преимуществу «мочеиспускательном» возрасте больше соответствует стремлению быть мужчиной, чем об­ращение с огромным шлангом и поливка цветов? Он скорее не мог, чем не хотел себя узнать. Я его оскорбила, сказав ему правду, я ввергла его в состояние «Не могу». И все же поддакивать и говорить: «Да, мой родной, это ты поливаешь цветы, а с дедушкой играет твой братик», — безусловно, этого делать не следовало. Это было бы издевательством над ним. Я полагаю, что есть испытания, через которые детям неизбежно надо пройти, лишь бы только родители не обрушивали на них замечания вроде: «Какой же ты глупенький!» Я сказала ему: «Смотри внимательно. Сейчас отец покажет фильм сначала». И меня удивило его бегство, которое для него оказалось спасительной реакцией: он ушел играть к себе в комнату и тут же обрел душевное равновесие. Для него этот опыт — посмотреть

на летние каникулы спустя всего три месяца — не представлял никакого интереса. А позже, годам к шести, наоборот, он веселился, глядя на себя маленького. Гораздо охотнее дети рассматривают се­мейные фотографии.

В конечном счете, я не думаю, что в рамках опытов, которые организует взрослый, возможна реальная просьба, обращенная к ре­бенку. Но почему не предположить, что когда-нибудь начнет раз­виваться и такой тип исследований.

При изучении животного мира наблюдение за поведением ночных животных производится с помощью съемок в инфракрасных лучах. Наверняка у нейробиологов существует искушение использовать в будущем сходные методы для наблюдений над детьми.

Хотела бы я знать, что будет с такими детьми, которых исследуют на предмет поведения с точки зрения бихевиоризма*. Важно ведь не то, как ведет себя человек с точки зрения бихевиоризма, а то, что он при этом чувствует. Поведение регистрируется, но что ребенок чувствует? Камеры Монтанье, установленные в двух детских садах Безансона, не обнаружили ни того, что почувствовали дети, ни того возможного ущерба, который был им нанесен. Пожалуй, это интересно, это позволяет понять, как именно дети входят в разные привычные им состояния, позволяет увидеть, как можно на три минуты превратить обычного ребенка в аутиста или маньяка. Такой опыт доказывает хрупкость душевной организации ребенка в этом возрасте, даже бод­рого и на первый взгляд уверенно чувствующего себя в обществе. Запах матери оказывается для него важнее, чем его собственная деятельность; у него есть интериоризированная" мать, которая поз­воляет ему устанавливать контакт с другими, но когда в процессе опыта его мать экстериоризируют в доступной для обоняния форме, более условной, чем осязательное или моторное восприятие, ее влияние оказывается сильнее. Когда внезапно в общество, в котором он действует, проникает интимный запах его матери, он перестает быть одним из детей в группе, он превращается в младенца, принадлежащего матери.

• Бихевиоризм — направление психологии, рассматривающее поведение как набор реакций на стимулы (В. К.).

" Интериоризированная — существующая внутри субъекта. См.: Лапланш Ж., Понталис Ж.-Б. «Словарь ...». — М., 1996. С. 170.

А на примере того малыша, что выходит из пассивного состояния, оказавшись в атмосфере, которую создает материнский запах, ста­новится очевидным, что он не приспосабливается к группе оттого, что недостаточно ощущает внутри себя безопасность, создаваемую связью с матерью.

Кажется, Монтанье был в восторге от того, что сам он расценил как объективное сотрудничество между экспериментальной психоло­гией и психоанализом.

Уж если подобных экспериментов нельзя избежать, они могли бы по крайней мере послужить предметом обсуждения с психоа­налитиками, со всеми, кто интересуется тем, что чувствует ре­бенок, и имеет гораздо более основательные представления об этом предмете.

Может быть... Но «ребенок» — это нечто несуществующее... Мы анализируем РЕБЕНКА, а между тем ни один ребенок не похож полностью на другого: ни внутренней жизнью, ни способом струк­турировать себя в зависимости от того, что он чувствует, воспринимает, и в зависимости от особенностей воспитывающих его взрослых. Детство отличается от взрослого возраста определенными особенностями — на­пример, связанными с этапами развития нервной системы. Так, у детей необыкновенно богаты взаимодействия между нервной системой и окружающей средой, например, у них с фантастической скоростью происходит наращивание словаря. И потом, есть еще половая не­зрелость. Но если мы рассматриваем одни существа по отношению к другим, — следует говорить уже не о детях, а о таком-то ин­дивидууме, которого по таким-то и таким-то Параметрам можно срав­нить с таким-то индивидуумом раннего возраста, более старшего возраста и т. д.

Неудобства и опасности, которым подвергаются дети при иссле­дованиях, не останавливают экспериментаторов. Все это вызывает большую тревогу, потому что подчинить этот процесс законам не представляется возможным. На худой конец можно объявить, что эти опыты, быть может, не слишком дорого обходятся наблюдаемым, и вред от них не перевешивает тех благодеяний, которые наука приносит человечеству. Но с другой стороны, поскольку эти иссле­дования неизбежны, можно предвидеть, что они все равно будут развиваться с помощью новых технических средств... И так как игнорировать их невозможно, следует вырабатывать, с большими труд-

ностями, быть может, но все же вырабатывать и пропагандировать этический подход к этой проблеме. В соматической медицине кли­нические исследования тоже не обходятся без жертв. Возможны ятрогенные" заболевания, бывают побочные эффекты и осложнения лечения, да и селекция также имеет место: почему одна группа раковых больных имеет право на новое лекарство, а другая — только на классическую химиотерапию? Потому что необходимо срав­нить терапевтическую эффективность в обеих группах методами ста­тистики. Здесь неизбежна социальная несправедливость. Но зато есть возможность извлечь из этого пользу для других больных. В экспе­риментальной психологии исследователи утверждают, что если не­которые из опытов и могут повредить детям или группе детей, над которыми проводятся наблюдения, то результаты пойдут на пользу всем будущим детям. Как доказать обратное? По каким критериям судить заранее, что такой-то, чреватый ущербом опыт, не столь уж необходим или даже вовсе бесполезен? Как бы то ни было, не все можно оправдать присущей человеческому уму любознательностью.

Послушайте, господа психологи, много ли говорит о реальном человеческом существе то внешнее, что доступно наблюдению? Изучить гормоны испытуемого, сколько бы ему ни было лет, — это значит принять часть за целое. Если некоторые из этих гормонов оказываются в дефиците, это еще не свидетельствует о том, что помочь ему обрести настоящее равновесие возможно только путем компенсации этой нехватки. Потому что именно психические связи одних людей с другими придают им смысл жизни. Предположим, что кому-либо, чьи связи с другими обрублены, прописана «правильная доза» гор­монов. Назначая ему эту фармакотерапию, врач думает только о его физическом состоянии. Но ведь его болезнь — это сигнал. Этот сигнал уничтожают. Как теперь человек даст нам знать, что находится в состоянии безнадежного кризиса межличностных связей? Каждый пациент, каждая личность желает быть, существовать и хочет проявить эту интенциональность". Но если вся интенциональность создана, чтобы доставить «его величеству» побольше удовольствия, —

• Ятрогенные — возникающие как реакция на неправильно истолкованные больным слоя! или поведение врача, прочитанную медицинскую литературу и т. п.

" Намерение, цель. (Интенциональность — смысловая направленность чувствен­но-воспринимающего и духовного познания, целесообразность. См.. Э. Гуссерль, Об интенсиональных переживаниях и их «содержанчях» II Проблемы онтологии в совр. бурж. философии. Рига, 1988.)

это отрицание человеческой личности. Неужели впереди у нас — перспектива производить всяких альфа, бета и так далее? Разве мы строим «дивный новый мир»'? Мы рискуем взять курс на чудовищный тоталитаризм, при котором Великий Компьютер будет навязывать каждому общие для всех нормы.

Успокаивая нас, экспериментаторы ссылаются на полную научность своих тестов. До сих пор, утверждают они, мы двигались наощупь, ориентировали молодежь, исходя из настроения воспитателей — про­извольно и случайно, а отныне сможем куда более строго, куда более объективно составить картину способностей и возможностей каждого ребенка. Пробил час наук о нервной системе. И рост их могущества меня беспокоит. С точки зрения этих научных дисциплин, все центрируется на развитии интеллекта, — но ведь смысл интеллекту каждого человека придает сфера чувств. Интеллект не существует сам по себе. Физическое здоровье не существует само по себе. Все это вместе составляет человеческую личность и диктует в каждом случае свои отклонения.

Я опасаюсь, что период, в который мы вступили после Пиаже, сулит опасный уклон в сторону чудовищного интеллектуализма. Науки о нервной системе чересчур ориентированы на объективность, что противоречит нашим усилиям, направленным на субъективизацию каж­дой личности: лучше было бы приложить усилия, чтобы поинтере­соваться каждым ребенком, каковы бы ни были его любимые занятия, вместо того, чтобы слишком рано направлять его интересы в сторону школьных предметов одинаковых для всех. Тесты — дело нечистое. Они направлены на то, чтобы подтвердить то, в чем хотел бы убедиться учитель. Экспериментатор угождает сам себе. Пример — тест, который проводился в Соединенных Штатах. Тест? Вернее было бы назвать его «надувательством», которому подверглась сотня так называемых «детей с замедленным развитием»: пятьдесят из них были выбраны произвольно и составили группу тех, кто за два года должен был преодолеть отставание. Остальным пятидесяти не повезло:

тест заранее обрекал их представлять группу тех, кто за ближайшие два года не справится со своими проблемами. Эти пятьдесят также были выбраны наугад. Воспитатели способствовали успехам первых пятидесяти, потому что ученые на основании мифического теста

• Имеется в виду тотально техницизированное, начисто лишенное духовного начала общество будущего, представленное в сатирической антиутопии Олдоса Хаксли «О дивный новый мир» (1932) — в рус. пер. М.: Прогресс, 1990.

пришли к выводу, что эти пятьдесят расцветут в ближайшие два года пышным цветом. И отношение к этим пятидесяти со стороны воспитателей в самом деле способствовало их расцвету, потому что они гораздо больше интересовались этими детьми, чем другими пять­юдесятью, о которых было сказано: «А про этих неизвестно, когда они начнут прогрессировать, — во всяком случае не в ближайшие два года». Это нелепо. Правда, едва ли мы вправе утверждать, что эта психологическая хитрость принесла кому-либо вред. Кто может сказать, что успешно учиться с такого-то года по такой-то — полезно, а учиться плохо — вредно?

Появилась мода устанавливать кинокамеры где угодно, чтобы снимать все как есть. Навязывать детям съемки — это неконт­ролируемые и безответственные действия, поскольку мы не знаем всех результатов воздействия аудиовизуальных средств на более или менее хрупкие существа, какими являются дети.

Меня пригласили на «Телевидение по четвергам» посмотреть от­рывки из фильмов, в которых участвовали дети. В том числе были фильмы Годара*. Понятия не имею о политических убеждениях Годара, но его поведение с детьми возмутительно. Это сущее насилие. Он совершенно не понимает детей. Когда он задает детям вопросы, это садизм. Девятилетней, смышленой на вид девочке, он говорит:

«Ты уверена, что существуешь?» — Она отвечает: «Да.» — «А почему ты так уверена, что существуешь?» — «Не знаю.» — «Видишь, я тебя сейчас снимаю на пленку; потом другие люди увидят твое / изображение... А может быть, ты и есть только изображение? Когда ты смотришься в зеркало, что ты видишь? Сама себя или свое отражение?» — «Сама себя!» — «Но ведь это отражение!» — «Да, это мое отражение.» — «Так что же существует: твое отражение или ты?» — «Я. Потому что, если зеркало уберут, я все равно останусь.» — «А откуда ты знаешь?»

Ребенок, подвергаемый подобному допросу, — трагическое зрелище. А глупая и злая игра продолжается. Не без ожесточения экспери­ментатора.

»Жан Люк Годар (р. 1930), французский режиссер, сценарист, журналист. Один из наиболее значительных художников и теоретиков направления «новая водна». Дольто упоминаются короткометражные фильмы Годара, поставленные им в начале 50-х годов.

«Ты делаешь что-нибудь дома?.. Например, стелишь постель? А кто ее стелит? Мама? Ах, консьержка, когда приходит помогать маме по хозяйству? А ты? А если бы никто не постелил тебе постель?» Ребенок разумно отвечает: «Ну, ничего! Я бы все равно легла спать. Если постель не постлана, какая разница?» — «Ну, раз ты ничего не делаешь, значит, ты — изображение.» Глупая игра с той же девочкой продолжается в школе во время перемены. Девочка получила наказание; ей надо было пятьдесят раз написать:

«Я не должна шуметь в классе». Малышка знала, что ее будут снимать для кино, это должно было заставить ее стесняться других детей. И ей пришлось стерпеть приготовления, пока тянули провода, устанавливали и испытывали свет; ее возбуждало ощущение, что все взгляды направлены на нее. А ее еще и учительница наказала. Наверное, она болтала с соседкой. «В классе нельзя шуметь.» И в наказание ее заставили написать эту фразу пятьдесят раз. А Годар тут как тут со своими вопросами, но она-то знает, что если не выполнит задание, то не пойдет и на следующую перемену. И как глупы учителя, которые заставляют это писать! Показали, как она пишет. Он заговорил с ней, и она перестала -писать. Когда он покончил со своими идиотскими вопросами, она вновь принялась за задание. «Ты наказана?» — «Да, я разговаривала во время урока». — «Что ты пишешь?» — «Мне нужно пятьдесят раз написать:

"Я не должна разговаривать во время урока"». Он поддразнивал ее. А зачем? «Ты любишь школу? Вот ты наказана. Все от тебя от­вернулись.» Тут она ему возражает: «Вот уж нет». — «Но ты же не пошла на перемену.» — «Потому что мне надо выполнить задание.» — «Значит, учительница от тебя отвернулась?» — «Вот уж нет.» — «А что она сделала?» — «Ну, она хочет, чтобы я не разговаривала на уроках.» Девочка оправдывала идиотскую систему, но ей надо было выполнять задание, а он ей мешал под предлогом того, что хотел добиться от нее протеста. А она вовсе не хотела протестовать, она смирилась и с учительницей, и с этим дураком, который мешал ей писать; теперь у нее не будет и второй перемены.

Потом Годар снимает ее у нее дома. Он говорит: «Тебя раздражает, что я здесь?» А она отвечает: «Да нет... Мама предупредила...» (Мама сказала ей, что ее будут снимать). И слышно, как мать говорит: «Скорей раздевайся». Значит, она знала, что девочку снимают. Годар ее ругает: «Но только что ты не хотела показывать мне свою попку?» Сперва она спряталась, чтобы он ее не видел. Но

теперь он как будто сердится, что она не сопротивляется его вуайеризму.

Затем появилась табличка с надписью «ТЕМНО» большими бук­вами. «Что такое для тебя темнота?» — «Ну это ночь.» — «А что такое ночь?» — «Ну, это когда спят.» — «Но почему — когда спят? Спать можно и днем, при свете.» — «Да, но я закрываю глаза.» — «Тогда ты оказываешься в темноте?» — «Ну, если это не ночью, то нет.» — «Значит, когда ты спишь, внутри тебя темно?» — На это она не знала, что ответить. Как глупо: предельно идиотские вопросы интеллектуала-левака вроде бы пытаются создать что-то вроде сдвига, спровоцировать взаимное противодействие между двумя непересекающимися языками.

На этой стадии происходит уже не вуайеризм, а изнасилование. Использование аудиовизуальных средств извращено. Мы далеко ушли от «скрытой камеры», отвечающей старой мечте взрослого о на­блюдениях над дикими зверьми в их естественной обстановке. Далеко ушли и от «камеры-регистратора», от «правдивого кино». Другая мечта взрослых: детское кино, которое делают сами дети. Третья фантазия взрослых состоит в том, чтобы нацелить камеру-насильника на ребенка — объект для опыта. Годар словно заявляет с явным удовольствием: «Видите, я делаю фильм о детях, но не для детей, и при этом не позволяю себя провести. И вы тоже, мадам Дольто. Вы, зрительница, можете при желании увидеть именно то, что ус­кользает от камеры и от интервьюера». У него есть возможность иезуитских оправданий: ребенок располагает определенными способами защиты, он может возражать, привлекая на помощь здравый смысл, или уходить в молчание. Это правда. Несмотря на агрессивность интервьюера и вопреки въедливой камере ребенок ускользает. Но даже эти оправдания неприемлемы. Да, ускользает, — но на нем остаются отметины. Значит, эта игра небезобидна.

Годар принадлежит к тем, кто сакрализирует' камеру. Для него, считающего современную школьную систему более чем спорной (все эти наказания и проч.), вторгающаяся в школу камера представ­ляется спасительной: она изгоняет злых духов, освобождает ребенка и родителей и общество взрослых, которые смотрят фильм и могут воочию убедиться в абсурдности этой системы.

' Придает священное значение.

В самом деле? А может быть, скорее в глупости кинематографиста с его фотографиями (простите — кинопленкой)?

Кроме того, я считаю, что родители, разрешившие проведение этого опыта, плохо справились с ролью родителей, с ролью взрослых воспитателей, чей долг — оберегать детей, и своих, и чужих.

Еще и поэтому я сказала Элен Вида, ведущей программы: «Меня раздражает, что вы показываете эти кадры широкому кругу зрителей как интересный документ. Если бы Годар был здесь, я бы ему сказала: "Вы насилуете детей без малейшей пользы для науки. В том, что вы тут вытворяете, нет ни малейшего научного интереса"».

Исследователи, изучающие взаимодействие между ребенком и его окружением, используют разные методы: одни работают в лабо­ратории, с группой детей, с камерой или без нее; другие, желая ставить опыты в как можно более чистом виде, предпочитают не собирать детей в группы, а наблюдать в привычной среде. Например, на площадках для игр, или в школе, дома, или на ка­никулах... Короче, наблюдать их там, где они живут, а не пере­саживать на почву лаборатории и не воспроизводить их жизнь в условиях студии. Словом, если собрать детей в студии, принести им туда кубики, предметы, которые им нужно узнать и т. д., то их игра подвергается полной фальсификации, а если их снимать на пленку в детском саду или дома, в привычной для них обстановке, то наблюдаемые индивидуумы ведут себя куда более спонтанно'.

Прежде всего, многое диктует техника — освещение, выбор кадра и т. д., ограниченность времени на просмотр, демонстрацию... К тому же, камнем преткновения остается фундаментальное методоло­гическое препятствие: наблюдатель вносит изменения в происходящее самим фактом наблюдения, особенно в случае, когда один человек наблюдает другого. Дело вовсе не в том, чтобы узнать, нельзя ли свести до минимума долю субъективности наблюдателя, ее все равно невозможно сократить до требуемого уровня, даже если не переносить ребенка в непривычную среду, даже если избегать любой режиссуры, как пытается делать Годар.

Приведу в качестве примера фильм, который был снят в одной новой школе, где за младший, «детсадовский» класс отвечают сами

• См. travaux du Centre d'ethnologie sociale et de psychosociologie anime par Marie-Jose Chombart de Lauwe.

дети. Киношники целую неделю устанавливали камеры и тянули свои провода. Время от времени они притворялись, будто что-то снимают. Предполагалось, что постепенно дети забудут об их при­сутствии. Учителя рассказали мне об удивительных реакциях одной девочки, которая, в общем, отставала в развитии от других детей. В этой школе дети имеют возможность выбирать: «Я буду заниматься растениями» или «Я буду ухаживать за морскими свинками» и т. д. У каждого своя программа, свои задания на неделю, за которые он отвечает. И вот всю неделю, пока шли съемки, эта девочка была заводилой для целого класса, а те ученики, которые прежде были лидерами и активнее всего участвовали в уроках, вели себя аморфно. А надо сказать, что родители принарядили своих детей. Они были причесаны и одеты не так, как обычно. Девочку, которая оказалась звездой киносъемок, собственноручно причесала ее мама, чего раньше никогда не делала. Зная, что предстоит зрелище, мать занялась дочкой. Возможно, не больше, чем мамы других детей, но больше, чем до сих пор. Вот эта девочка и предстала перед зрителями как самая оживленная, самая понятливая из детей. Учительница под­твердила: «На другой день, когда ушли киношники, она опять пе­рестала участвовать в уроках». Она, как Золушка, преобразилась только на время праздника. Но ради кого? Может быть, ей понравился кто-то из операторов, и она оживилась ради него? Мы не знаем и никогда не узнаем, что произошло. Но потом она вернулась к своей роли классного «паразита». И другие тоже вернулись к обычному поведению. Что это означает? Из фильма нам этого не понять — осталась полная неясность. Изумленные учителя и сами ничего не поняли.

Хорошо было бы, если бы в таких опытах не ставили на этом точку, а снимали бы еще и реакции детей, родителей и учителей после просмотра фильма. Делались интересные попытки в исследо­вательской службе бывшего O.R.T.F." Снимали человека или группу людей, а через шесть месяцев давали им просмотреть отснятый материал. Пьер Шеффер, возглавлявший эту службу, согласился, чтобы его дочь, профессиональный кинематографист, записала передачу, в ходе которой были бы сопоставлены традиционная и новая школа. Меня пригласили на круглый стол с учителями обоих наблюдавшихся классов и инспекторами из академии, имевшими отношение к эк­сперименту. Дискуссия была записана и также должна была войти

• O.R.T.F. — Управление французского радиовещания и телевидения.

в передачу. К сожалению, этот очень интересный фильм так никогда и не вышел на экраны, его демонстрации почему-то воспротивился Пьер Шеффер.

Ясно одно: вторжение кинокамеры не проходит бесследно для жизни тех, кого снимают. До какой же степени это должно влиять на ребенка! Причем мы об этом можем ничего и не знать. Тем более необходим крайне осторожный подход. И вместо того чтобы обращаться с заинтересованными лицами, как с подопытными кро­ликами, не лучше ли с ними посоветоваться? Когда ставят педаго­гические эксперименты, не спрашивают мнения детей, — но ведь просят же разрешения у больного и у его близких перед клиническим опытом! В больнице не станут испытывать новое лекарство без предварительного согласия пациентов. А кому придет в голову спра­шивать учеников, когда в каком-нибудь классе испытывают реформу обучения, а в другом продолжают заниматься по старой методе, чтобы затем сравнить результаты? Если попытаться наметить базу для этики педагогических экспериментов, помимо предварительного получения согласия самих детей, следует помнить и о совместном просмотре отснятого фильма. Исследователь и режиссер должны были бы серьезно задуматься над смыслом и радиусом действия их эк­сперимента. Если детям была нанесена травма, то полагаю, что, позволив им увидеть себя через какое-то время, можно обезвредить, компенсировать последствия шока. К сожалению, этого не делают.

Остается научная ценность экспериментов. Какова же польза науке от записанных детских разговоров? Она в высшей степени сомни­тельна, так как с самого начала эксперимента все фальсифицируется. Как можно обеспечить постоянные условия эксперимента, подобно тому как это делается в физике и химии с температурой? Возможно ли то же самое в экспериментальной психологии? Исследователи из Национального центра научных исследований публикуют диаграммы, графики. Все это выглядит очень внушительно. Методология разра­ботана тщательнейшим образом. Но к каким выводам на самом деле можно прийти на основании всех этих данных, полученных в результате исследования зависимости поведения от социокультурной среды, возраста и пола близких, которые занимаются ребенком, мо­бильности семьи (оседлая или кочевая)? Выявляются константы этих зависимостей: такое-то поведение связано с такими-то факторами, а именно, с прочностью семьи, присутствием или отсутствием в ней отца... Наконец, обнаруживаются статистические закономерности. И как правило, они не несут с собой ничего неожиданного. Может

быть, именно это меня и настораживает. Потому что, если бы об­наруживались парадоксы, то для исследователей, возможно, это было бы шагом вперед, они бы задумались: «Стоп, здесь мы столкнулись с неожиданностью, с чем-то непонятным». Но результаты исследо­ваний, проводимых социопсихологами, всегда подтверждают то, что подсказывает здравый смысл, или работу психоаналитиков, занима­ющихся индивидуальным лечением. Сколько пишется диссертаций, сколько выполняется лабораторных работ, чтобы доказать то, что и так все знают! Гора рожает мышь.

Психологи больше любят изучать влияние так называемой не­благоприятной среды, чем привилегированной. Похоже, необычайно трудно изучить с научной точки зрения то специфическое, что со­держит в себе состояние детства. Всегда кажется, что это более осуществимо в экстремальной ситуации, которая угрожает свободе, физической и моральной целостности ребенка, когда он живет в крайней бедности или подвергается жестокому обращению. Чем больше мы обращаемся к западным привилегированным слоям, где ребенок на первый взгляд обеспечен и получает все необходимое, тем труднее понимать заторможенность, отклонения от нормы, срывы. Можно заснять реакции ребенка, потребности которого явно не удовлетворены, но все, что относится к желаниям, невозможно запечатлеть на пленке.

В области наблюдаемого, психоанализ — в Центрах гигиены со­знания — может пойти куда дальше, чем экспериментальная пси­хология. Это единственный метод работы, который с уважением относится к ребенку-объекту, рассматривая его и в его среде, какова бы она ни была, и как самостоятельную личность. Только психоанализ позволяет войти в настоящий контакт, включающий в себя поиск общения, которое психоаналитик стремится установить с ребенком» какого бы тот ни был возраста, каковы бы ни были его экономическое. наложение и условия семейной и эмоциональной жизни.

«Ребенок с большой буквы» не существует: существует личность, переживающая пору своего детства, личность, которая, по сути, уже есть то, чем будет всегда. Вот я иногда вижу взрослых, которых видела еще трехлетними детьми — они приходят меня навестить, Не так давно мне нанесла визит одна женщина: «Вы меня помните? Я приходила к вам, когда мне было три года, встреча с вами была для меня необыкновенной удачей!» — «Что вам запомнилось?» — «Ну, помню, я нарисовала по вашей просьбе картинку, а вы, глядя на эту картинку, сказали: "Но когда ты засыпаешь, ты же в это время думаешь!", — а я ответила: "Конечно, я думаю" — и посмотрел

на маму». Ей запомнился этот момент. Потом она добавила: «Тогда я себе сказала: "Я имею право думать и про папу тоже". Это было озарение, оно полностью переменило мою жизнь». У меня сохранилась запись той консультации: девочка никогда не говорила о своем отце (с которым ее мать развелась, когда она была грудным младенцем).

В процессе психоанализа можно выявить воспоминания о том, что было задолго до трех и даже до двух лет. Что не высказано, не выражено, о том не может узнать «наблюдатель»; невыразимое, то, что важнее всего во время беседы, недоступно его влиянию. Это так же, как в разговоре двух людей.

ДОБРО И ЗЛО: ИЛЛЮЗИИ МАНИПУЛЯТОРОВ

Игра идеологий, и переживших пик популярности, и уже развен­чанных, впечатывает в сознание людей бредовые идеи, в том числе и в области медицины и гигиены: все хорошо или все плохо. Например, о родах без боли некоторые говорят: «Нет, об этом не может быть и речи!», а другие: «Только так и никак иначе!» — и тащат отца присутствовать при родах, невзирая даже на его чрезмерную впечатлительность. От этих «единственно верных» рецептов надо избавляться, как и от самих подобных идеологий.

То же самое с так называемым новым воспитанием, которому также не чужды иллюзии. Педагогические эксперименты всегда ос­новываются на полярных противоположностях. В общем-то, каждый раз берут две группы детей и объявляют: поскольку нам неизвестно, куда мы идем, поместим группу в условия полной вседозволенности, а вторую будем воспитывать розгой, как иезуиты.

Психологи изучают внешнее поведение, забывая о том, что человек необыкновенно сложно организован психически, бессознательное в нем тесно связало с эмоциональным, и эту психическую организацию невозможно высказать словами, ее истинное устройство непознаваемо для другого человека. Внешнее поведение ничего не говорит об исследуемой личности и о том, какие чувства она испытывает.

К тому же возникают опасения, что нынешнее изобилие книг, энциклопедий и сборников советов по воспитанию наталкивает со­временных родителей на соблюдение всевозможных норм и правил. Вернее было бы сказать — чудодейственных рецептов. Такое пси-

 

хологическое воздействие также не свободно от иллюзии: ведь пред­лагаемые системы воспитания полностью противоречат одна другой; молодых родителей не учат приноравливаться, интерпретировать, при­слушиваться к своей интуиции: вы сами родили вашего ребенка, он ваш, и поскольку вы — это вы, будьте правдивы, скажите ему словами то, что вы чувствуете, — больше всего ребенок нуждается в вашей искренности. Сам современный язык становится все более понятийным, абстрактным. Может быть, это и есть гибель цивили­зации.

Что если регресс космоса, о котором толкуют физики, сопро­вождается регрессом человеческой психики? Или вырождение пси­хики — это вывод из мнимого наблюдения, не реальность, а всего лишь проекция?

Иллюзии на темы добра и зла проявляются даже у лучших эссеистов. Следует уточнить выводы Элизабет Бадентер' о том, что в XVII веке не существовало материнской заботы. Вопреки модным ныне рассуждениям, отношение к детям не было столь жестким.

Письменные свидетельства доказывают, что многие горожане и горожанки окружали своих детей непомерной заботой, вполне срав­нимой с сегодняшней, и с теми же недостатками (чрезмерное обо­жание, проекция взрослого, уподобление игрушке), и задавались теми же вопросами: есть ли у ребенка душа? А если есть, следует ли ее формировать?

Ариес демонстрирует более тонкий подход, чем Э. Бадентер, различая «чувство детства» и «привязанность к ребенку» (см. цит. соч., стр. 117 и 313). Но утверждение, что материнское чувство возникло лишь в XIX веке, было бы чрезмерной схематизацией. Исторически это неверно: разумеется, можно объявить нетипичными многие известные нам проявления такого чувства в прежние времена, но сегодня в нашем обществе тоже легко отыскать сколько угодно примеров, идущих вразрез с современной модой, согласно которой ребенок — это центр; легко доказать, что немало людей обращаются со своими детьми, как в средние века или в XVII веке (например, в Движении за освобождение женщин раздаются голоса, требующие, чтобы отказ женщины от материнства после рождения ребенка рассматривался не как бесчеловечный и безответственный поступок,

' L'Amour en plus, Elisabeth Badinter, Flammanon.

а как ее естественное право). Так что приходится уточнить наши представления: получается, что отношение взрослых к детям прак­тически то же, и фундаментальных изменений не произошло.

И все-таки одно большое различие имеется: в средние века и в XVII веке всех детей вскармливали грудным молоком — не важно, кормила ребенка мать или другая женщина, — без этого он умирал. Грудное вскармливание продолжалось до тех пор, пока у женщины было молоко, и не подчинялось руководству постороннего мужчины: ученого, специалиста, который бы говорил: «Это плохо, вы допускаете ошибку, если кормите вашего ребенка свыше четырех месяцев» (сей­час, например, говорят именно так). В наши дни медики запрещают женщине кормить ребенка по своему усмотрению, а если она со­противляется, то ей, так и быть, разрешают продлить кормление грудью месяцев до шести-семи.

Уточним: наши исследования считаются с ребенком, а не с родителями.

До сих пор изучали главным образом отношения взрослых к детям, причем главным образом для того, чтобы лучше представлять себе общество данной эпохи. В то же время, если учитывать ис­ключительно ребенка, его интересы, его шансы на структурирование, то убеждаешься, что в XVII веке материнский образ, в сущности, обретал глубину и четкость для ребенка, как только у него появлялась кормилица, у которой, в свою очередь были отношения с другим взрослым (ее мужем) и другими детьми. Наши дни по сравнению с XVII веком кажутся, пожалуй, регрессом, поскольку исчезли кор­милицы. Пришла механизация. Женщина, которая кормит ребенка, механизирована в том смысле, что обязана в два с половиной месяца давать ему мясной отвар; питание анонимно и нейтрализовано во имя Науки. А Наука рассматривает ребенка скорее как подопытное животное, чем как чувствующее существо; она не пытается понять, какие чувства он выражает. Ей кажется невероятным, что у ребенка могут быть свои соображения по этому поводу.

Благодаря современным исследованиям наша эпоха по сравнению с предшествующими оказалась в привилегированном положении: на­конец-то стало возможным уделить вопросам детства центральное место. Все это, разумеется, относительно. Размышляя над опытом прошлого, задаешься вопросом, не обернется ли это против ребенка и его истинных интересов, не проиграет ли он на этом. Мы без

конца твердим: «Наконец-то мы, современные люди, отвели ребенку подобающее ему место, мы начинаем уважать его права, мы начинаем открывать ему пространство...» — а тем временем перевозим ребенка с места на место, как пакет, и окружаем новыми запретами, стес­няющими его больше, чем границы территории, которая была в его распоряжении в деревенской Франции. В своей заботе о ребенке мы, пожалуй, рассматриваем его как объект опыта по промышленному разведению детей, и из того, что наука о ребенке становится все многословнее (уже насчитывается тридцать шесть методик изучения младенца с первых дней жизни), отнюдь не следует, что его стали больше уважать как личность.

В сущности, что это дает ему самому? Даже если мы завесим все стены в городе изображениями малышей с выраженными половыми признаками, едва ли это будет шагом вперед в борьбе за права ребенка.

Полезно сбросить с себя это современное самодовольство, вы­ражающееся в словах: «Никогда прежде ради детей не делалось так много, как в наши дни; если в предыдущие века ребенок был жертвой обскурантизма, то теперь перед ним открывается пре­красная перспектива». Современная наука скорее не проясняет, а еще больше запутывает положение. Поэтому нам приходится быть куда уклончивее и осторожнее в оценках, чем при рассмотрении положения ребенка в предыдущие века. В сущности, мы сталкиваемся с теми же противоречиями.

XIX и первая половина XX века ограничили пространство ребенка;

произошел окончательный разрыв со средневековьем, которое больше благоприятствовало воспитанию независимости в ребенке. Тогда он, чувствуя себя в безопасности, поддерживал социальные связи со всеми, с кем общалась его кормилица, — она была для него не только кормилицей, но и наставницей в общении с людьми; среда благоп­риятствовала развитию его личности.

 

НОБЕЛЕВСКАЯ СПЕРМА

 

В Соединенных Штатах существует банк спермы американцев-лауреатов Нобелевской премии. Какая-нибудь миссис Блейк послеискусственного оплодотворения может родить ребенка, чей отец — знаменитый математик. Какая судьба ждет этого ребенка, зачатого

не без учета того, что за ним будут следить, наблюдать и тес­тировать так, словно он изначально обязан соответствовать ожи­даниям экспериментаторов?

Окружение ждет и даже требует, чтобы он демонстрировал высокие для своей возрастной группы показатели. Но восприимчивый чело­веческий интеллект именно поэтому может вообще не проявить ни­каких достижений. А если этот нобелевский ребенок не выкажет никаких исключительных возможностей — хотя не исключено, что он вырастет в очень интеллектуального взрослого человека, — ему придется нелегко в жизни, потому что с самого рождения все ждали от него проявлений сверходаренности. Может быть, ему придется перенести неудачу опыта — неудачу с точки зрения наблюдателей, — а взрослые тяжело переживают такие неудачи. Сейчас мы ничего больше не можем сказать по этому поводу. Подождем. Чтобы понять, представляет ли этот опыт интерес, следует дождаться его результатов. До тех пор- любые дискуссии — не более чем сотрясение воздуха. Мы знаем, что в процессе воспитания отношения с родителями-вос­питателями играют огромную роль: возможно, что ребенок будет воспринимать себя таким же взрослым, как его опекуны. А значит, в случае искусственного оплодотворения наш маленький Блейк считает себя таким же взрослым, как отец, которого ему предлагают в качестве образца. Однако, ребенку нет дела до того, что отец — математик; для него отец важен как носитель жизненной энергии или энергии отрицания, которую он передает своему потомку. Но ведь нельзя утверждать, что быть математиком — это признак ума. Ум — это единство сердца, великодушия, стремления к аутентичности', заложенное в человеке с рождения. Нельзя сказать, что именно ум — характерная черта взрослого, желающего, чтобы жизнь его ребенка была повторением его собственной, — это всего лишь желание проецировать на него свою смерть. Через десять — двадцать лет мы увидим, что такое на самом деле «нобелевский ребенок». Как бы то ни было, это будет существо, выведенное в лабораторных условиях. Сегодня это для нас, конечно, звучит вызывающе. А завтра? Понятия не имею. Это Христос, предназначенный в жертву. А по­вернись дело иначе, это — лабораторная мышка. Но ведь он мог и не рождаться. Никто не заставлял Христа родиться и жить на свете. Он сам выбрал эту судьбу, послужив, быть может, всем людям

• Подлинности, равнозначности самому себе (В. К.).

на земле. Мы не знаем. Меня же поражают законные мать и отец, соглашающиеся на такой опыт. Какая, должно быть, между ними пустота, какие ненастоящие отношения, если им требуется только высокоинтеллектуальный ребенок, словно без этой его «математи­ческой шишки» совместное существование сделалось бы для них невыносимым! В генетическом плане этот ребенок не является по­томком тех, кто его воспитывает. Так почему они его воспитывают? Из любопытства? Или из великодушия, на благо человечества? Кто его родители — Богородица и святой Иосиф? Или они просто жаждут выставлять напоказ интеллектуального уродца? Воображаю себе женщину, которая кормит из рожка такого младенца, а все ее подруга присутствуют при этой трапезе принца: «Надо же, но­белевский ребенок! А что говорит о нем твой муж? А что ты испытываешь, протягивая рожок Эйнштейну?» Люди забывают, что Эйнштейн был посредственным учеником. К тому же, они хотят такого ребенка, который был бы умницей с момента рождения. Но ведь ум может развиться гораздо позже и проявиться в самых не­ожиданных признаках, до поры до времени скрываемых под маской слабоумия. Эйнштейн был отстающим учеником, неразговорчивым, сонным; родители любили его и таким, не зная о его интеллекте, и смирялись с тем, что он не сумеет сдать экзамены. Он был «бедный малыш, из которого никогда ничего не получится». И может был», именно это стимулировало его ум. Кто знает? Если бы Эйнштейн был ребенком, чью гениальность признавали бы с самого детства, может быть, он никогда не стал бы Эйнштейном. В любом случае, в этом опыте участвуют определенный этнос, определенная и не­повторимая группа. Но как эти искусственные отец и мать относятся в глубине души к своим собственным родителям и к этому существу, происходящему от других, неизвестных им предков? Неизвестно даже, были ли в родне его донора инфантильные женщины, мужчины-са­дисты. Разумеется, ребенку именно с такой Наследственностью будет легче развиваться в семье воспитателей, не имеющих особых на­следственных невротических склонностей. Но об этом нам неизвестно. И Нобелевская премия тут бессильна.

Глава б

ГОЛОВА БЕЗ НОГ

КОМПЬЮТЕР НА СЛУЖБЕ У РЕБЕНКА?

 

Если тело ребенка в наши дни не может выражать себя с тою же полнотой, что раньше — для этого оно слишком замкнуто и несвободно, — то разум может обрести свободу и создавать целые миры, играя с компьютером. Ведь в распоряжение детей поступила телеинформатика!

Она представляет для детей положительное начало в том смысле, что никакой человек нс командует ими и ничего им не навязывает. Кроме того, они чувствуют, как их ум, в особенности логическое мышление, становится таким же острым, как у взрослых. Однако бесспорно и то, что из этих игр совершенно исключена сфера человеческих привязанностей, а удовольствие от них — это удо­вольствие, возбуждаемое cyiy6o умственной деятельностью; чувства здесь ни при чем — ты или прав или неправ. И если неправ, то это значит, что ты допустил логическую ошибку. Однако на самом деле речь вовсе не о твоей правоте — все дело в логике, которая сама по себе является только средством... Но чему служит это средство?

Электронные игры изолируют детей, хотя несколько приятелей и могут собраться вокруг одного автомата. На какое-то время дети группируются вокруг него и по очереди один за другим «ловят кайф» на виду у остальных. Стучат по машине, чтобы выпали монетки, передают друг другу жетоны. Во время электронной игры человек уединяется, как для телефонного разговора, но собеседник рассудочен и анонимен, у него нет ни лица, ни сердца. Ребенок находится на тренажере, он ведет космическую войну, как космонавт в кабине корабля.

В одной популярной у детей игре имитируется голос собеседника: в ответ на удачный ход голос робота произносит: «Ты молодец». Сторонники этих забав возражают опасающимся за эмоциональный мир ребенка психологам: «Но тут как раз происходит диалог, в

который не вмешиваются родители; это дает ребенку веру в себя и в свою сообразительность. В ту сообразительность, которая обус­ловлена логическим мышлением».

Педагоги настаивают, что синтетический голос обучающей машины никогда не заменит ученику речевых отношений с учителем. Если преподаватель довольствуется тем, что навязывает ученику знания и поведение, если он не будит пытливости и не воодушевляет ребенка, тогда его обязанности по раздаче знаний вполне может выполнять компьютер. Этот заместитель, по крайней мере, не злоупотребит властью над детьми и не допустит садизма в своем отношении к ним.

Ностальгия по старым играм-конструкторам подсказывает, что телеинформатика препятствует развитию воображения у ребенка. Миниатюрные модели с дистанционным управлением, очаровательные муляжи инструментов современного мира, якобы мешают ребенку мечтать. Так ли это? Говорят, что игрушки с дистанционным управлением очень полезны для развития пространственной ориен­тации: вправо, влево, вперед, назад...

Я думаю, что нежелание замечать в своей эпохе динамику и те изменения, на поиски которых' толкает нас развитие техники — наш недостаток. В конце концов, меняется оформление жизни, а значит, меняется и ее ритм, и ее пространство. Не следует ли больше доверять человеку как таковому, чтобы лучше приспособиться к жизни, и за совершенно различными формами обнаружить одни и те же функции или нечто, заменяющее эти функции, которые человек все равно не мог бы выполнять так, как его предки. Ему удается защитить и реализовать себя другими средствами.

То, что «теперь всё не так, как раньше», вовсе не обязательно означает регресс. «Новые» отстаивают новые формы, которые поз­воляют современному человеку вести диалог на равных с человеком древности, в то время как «древние», напротив, склонны к ностальгии и не видят ничего положительного, созидательного в трудах по­томков'. Они оплакивают прошлое, представляя его в виде золотого

* Здесь — намек на спор «древних» и «новых»: дискуссию об отношении к античному наследию, имевшую место во Франции на рубеже XVII и XVIII веков. — Прим. пер.

века и, между прочим, забывая, что в этом прошлом существовали принуждение и фрустрации другого порядка, но столь же пагубные, как в наши дни. Тот же самый спор «древних» и «новых» завязался вокруг игрушек. Нынешние дети пренебрежительно относятся к плас­тмассовым игрушкам; это для них не более чем муляжи: они ломают их без малейшего огорчения, а между тем их родители немало горевали в свое время, лишаясь своих — деревянных или метал­лических.

Любимыми игрушками были те, с которыми ребенок себя ото­ждествлял, и если они ломались или пропадали, для него это было все равно что потеря друга. Электронная игрушка — это не друг, а инструмент. Мы это уже видели на примере кукол, которые говорят и делают пи-пи: чем больше функций заложено в какой-нибудь предмет, тем меньше будет его любить ребенок, потому что он не может проецировать на этот предмет свою эмоциональную жизнь;

здесь функциональная жизнь, а не эмоциональная. Кукла, по приказу повторяющая то, что записано на магнитной ленте, и ничего более, — существо однообразное, это не человек, который изо дня в день создает свои чувства и мысли. Вместо того, чтобы поощрять меж­личностные отношения, подобные игрушки будут способствовать по­ведению, обусловленному рефлексами, — по существу, животному.