Анна Николаевна Дубельт — Леонтию Васильевичу Дубельту. 3 страница

Почему-то помещица не хочет сказать, что оброчные крестьяне в отличие от дворовых несколько более свободны и экономически независимы (часть урожая оставляют себе, уходят на заработки).

Но хотя и вывелись „необыкновенные дворецкие, камердинеры и буфетчики“, все как будто идет по-старому, по-хорошему, и серьезных перемен на наш век и при наших детях не придвидится…

 

VI

 

Миллионы раз люди радовались и способствовали опасному и губительному для них делу, не ведая, что творят. Некто прилагает все силы, чтобы добиться должности, которая приведет его к гибели; другой мечтает перебраться в город, чтобы отравиться дымным воздухом и пораньше израсходовать мозг, сердце, нервы…

Леонтий Васильевич Дубельт знал, чего он хочет: чтобы навеки так было, как есть. Но деньги нужны, и где-то в Сибири его пай способствует извлечению золота из недр, а золото идет в оборот, дымят фабрики, укрепляются купцы (низшее сословие, но как без них?). И они тут же готовы внедриться в благородные семейства Дубельтов и Мордвиновых!..

11 октября 1852 года комментируется сватовство двоюродного племянника — и снова будто пересказ из Островского (который, между прочим, именно в это время начинает сочинять):

„Теперь о Костиньке и намерении его жениться на дочери купца Никонова. Ежели девушка хороша и хорошо образована, то давай бог; если же она похожа на других купеческих дочерей, белится, румянится, жеманится и имеет скверные зубы, то никакие миллионы не спасут ее от несчастия быть не на своем месте. Впрочем, это до нас, не касается. Костиньке жить с женою, а не нам, и мнение сестры Александры Константиновны несравненно в этом случае важнее моего. — Хорошо взять мильон приданого за женою; дай бог, чтобы это дело сбылось и чтобы Костя был своим выбором доволен. Желаю успеха и счастия.

Напиши мне, Левочка, что будет из этого; оно очень любопытно. Только, правду сказать, не совсем приятно иметь купца такой близкой роднёю. Они всегда грубоваты; а как богачи, то еще вдвое от того грубее. Ну да это безделица в сравнении с выгодами, какие доставит это супружество семейству сестры Александры Константиновны“.

Как раз в эти годы неподалеку от Рыскина прокладывают первую в стране большую железную дорогу меж двумя столицами. И как же понять, что есть связь, длинная, через много звеньев, между тем, как господин и госпожа Дубельты из дормеза пересаживаются в вагон, и тем, что скоро их жизни, укладу, времени конец.

19 сентября 1850 года.

„Как я рада, Левочка, что ты прокатался по железной дороге до Сосницкой пристани и хоть сколько-нибудь освежился загородным и даже деревенским воздухом. Ты говоришь, мой ангел, что когда дорога будет готова, то, пожалуй, и в Спирово приедешь со мною пообедать. Вот славная будет штука!“

Через год с лишним, 10 января 1852 года, когда дорога уже открыта:

„Милый мой Левочка, ты так добр, все зовешь меня в Петербург хоть на недельку. Уж дозволь дождаться теплой погоды, а то неловко возиться с шубами и всяким кутаньем, когда надо так спешить и торопиться. Когда выйдешь на станцию да снимешь шубу, да опять ее наденешь, так и машина уйдет. — Рассказывают, что одна барыня, недавно, вышла на станцию из вагона 2-го класса, а ее горничная из вагона 3-го класса. Как зазвенел колокольчик, горничная, будучи проворнее своей госпожи, поспела в свой вагон и села на место, а барыня осталась, и машина уехала без нее. Каково же ей было оставаться на станции целые сутки, без горничной, без вещей, и еще потерять деньги за взятое место. Я боюсь, что на каждой станции останусь; а ведь ехать всю ночь, нельзя не выйти из вагона. Все-таки летом и легче и веселее; светло, окна не замерзшие. Можно и в окно посмотреть, окно открыть, а зимою сиди закупоривши“.

Однако и летом Анна Николаевна не решается воспользоваться новым видом сообщения, пусть втрое приблизившем ее к мужу:

„Во-первых, боюсь опоздать на какой-нибудь станции, а во-вторых, со мною большая свита и это будет дорого стоить; а я одна ехать не умею. Мне нужна Надежда, нужна ей помощница; нужен лакей, нужен повар; нужна Александра Алексеевна. Еще нужно взять Филимона, потому что без меня ни за что не останется“.

Вот какие трудноразрешимые проблемы ставят перед медлительными сельскими жителями новые, доселе невиданные темпы! Например: во сколько же обойдется дорога, если всегда брать по восемь — десять мест? И нельзя же ехать вместе с горничной в 1-м или 2-м классе, но опасно усадить ее в 3-ий — как бы „машина не уехала“…

Техника демократизирует!

Однако и помещица и крестьяне по-разному, но оценили пользу „чугунки“.

 

Прямо дороженька: насыпи узкие,

Столбики, рельсы, мосты.

А по бокам-то все косточки русские…

Сколько их? Ваничка, знаешь ли ты?..

 

Впечатления Анны Дубельт сильно разнятся от впечатлений Николая Некрасова.

Двадцать шестого мая 1852 года она расхваливает своих крестьян, которые работают на „чугунной дороге“:

„Они получили задаток по 4 р. 50 к. на каждого и просили жандармского офицера Грищука доставить эти деньги ко мне, 86 р. 50 к., дабы я употребила их по своему усмотрению, как я рассужу получше. Это так восхитило подрядчика, что он прибавил им по 1 р. серебром на человека за доверенность к своей помещице… Сумма небольшая, но для мужика она бесценна, потому что это плод кровавых трудов его; и несмотря на то, что он верит своему помещику, тот не только его не обидит, но еще лучше его самого придумает, куда эти деньги употребить получше. Не правда ли, Левочка, что такие отношения с людьми, от нас зависящими, весьма приятны?“

Осенью госпожа Дубельт рекомендует мужу одного из его подчиненных:

„Жандармский офицер, который к тебе привез мои яблоки из Волочка, есть тот самый Грищук, который мне много помогает по делам моим в Волочке, в отношении железной дороги. У меня беспрестанно стоят там крестьяне в работе, и этот Грищук такой добрый для них и умный защитник, что рассказать нельзя. По его милости все получают плату наивернейшим образом: всех их содержат отлично, берегут, и каждый находит себе прекрасное место“.

В конце года около тридцати ее крестьян отправляются на строительство Варшавской железной дороги. Помещица просит мужа, чтобы узнал и сообщил, какая полагается плата рабочим: „Условия, какие тебе угодно, только бы их не обидели и чтобы можно было отойти домой летом, когда нужно“. Ясно, что к заключению условий генерал имеет прямое отношение. Лишний рубль серебром… Кто знает, может быть, этот рубль для дубельтовских людей был взят за счет других, недубельтовских, наблюдать за которыми, собственно, и поставлен жандарм Грищук…

 

С богом, теперь по домам — поздравляю!

(Шапки долой — коли я говорю!)

Бочку рабочим вина поставляю

и — недоимку дарю!..

 

Можно было бы, вероятно, написать интересное исследование, сравнив положение и доходы крепостных, принадлежавших важнымгосударственным лицам и — не важным , обыкновенным дворянам. „Важные“ в среднем, наверное, приближались к государственным крестьянам (жившим лучше помещичьих). Надбавки их были, в конце концов, прибыльны и господам; жандармы, становые, чиновники были осторожнее с людьми министра или начальника тайной полиции, и это была скрытая дополнительная форма жалованья больших господ. Поэтому генералу Дубельту было выгоднее посылать своих крестьян на чугунку, чем соседнему душевладельцу; поэтому генерал и генеральша больше и смелее интересовались разными хозяйственными новшествами, которые все больше окружали их, тихо и невидимо угрожая…

Дубельты интересовались и даже обучались…

17 мая 1852 года — горячая пора.

„Но выше работ есть у нас с Филимоном желание поучиться хорошему. И меня и его, моего помощника, прельщают описания хозяйства в Лигове у графа Кушелева. Филимону хочется посмотреть, а мне хочется, чтобы он посмотрел, как там приготовляют землю под разный хлеб; как сеют траву для умножения сенокоса и проч.“.

Крепостному управляющему дан отпуск „только до будущего воскресенья“, и Анна Николаевна посылает мужу целую инструкцию насчет Филимона. Вообще все переживания и описания, связанные с экспедицией Филимона, относятся к колоритнейшим страницам переписки.

„Хоть Филимон человек умный, — пишет Анна Николаевна, — но ум деревенский не то, что ум петербургский. В первый раз в Петербурге и помещик заблудится, не только крестьянин. Сделай милость, дай ему какого-нибудь проводника. Как Филимон первый раз в Петербурге, мне хочется, чтобы он посмотрел что успеет. Сделай милость, Левочка, доставь ему средства и в театре побывать, и на острова взглянуть. Пусть на островах посмотрит, какая чистота и какой порядок, так и у нас в Рыскине постарается завести.

Я дала ему на проезд и на все расходы 5 золотых; это значит 25 руб. 75 к. серебром. Если этого будет мало, сделай милость, дай ему еще денег… Сделай для меня милость, Левочка, приласкай моего славного Филимона; он такой нам слуга, каких я до сих пор не имела“.

На другой день, во изменение прежних указаний, помещица пишет:

„Нечего давать Филимону людей в проводники, я даю с ним отсюда бывшего кучера Николая“.

Через восемь дней:

„Филимон вернулся и говорит: „Заберегли, матушка, меня в Питере, совсем заберегли! Леонтий Васильевич, отец родной! Кажется, таких людей на свете нет. Если бы не совестно, я бы плакал от доброты его. И как он добр ко всякому! В Демидовском всякую девочку приласкает. Были фокусы, он всякую поставит на такое место, чтобы ей получше видно было““.

Анне Николаевне нравится все это:

„Будь он приказчик Кушелева или Трубецкого, ты бы об нем и не подумал, — а как он мне служит хорошо и меня тешит своим усердием и преданностью, то ты от этого и „заберег“ его до самого нельзя“.

Итогом поездки явился также соблазн: „не купить ли молотильную машину, какая в Лигове, но она будет стоить более 400 рублей серебром“.

Наконец, в последний раз поездка Филимона вызывает серьезные размышления на самые общие темы:

„Какая примерная преданность у Филимона; Сонечка мне пишет, что она его уговаривала пробыть еще хоть один день в Петербурге, посмотреть в нем, чего еще не видел. „Благодарствуйте, Софья Петровна, — отвечал он, — буду глядеть на Питер, меня за это никто не похвалит, а потороплюсь к нашей матушке да послужу ей, так это лучше будет“. — Пусть же наши западные противники, просвещенные, свободные народы представят такой поступок, каких можно найти тысячи в нашем грубом русском народе, которого они называют невольниками, serfs, esclaves!

Пусть же их свободные крикуны покажут столько преданности и благодарности к старшим, как у нас это видно на каждом шагу. У них бы залез простолюдин из провинции в Париж, он бы там и отца и мать забыл! А у нас вот случай, в первый раз в жизни попал в Петербург и не хочет дня промешкать, чтобы скорее лететь опять на службу — его никто не принуждает; ему в Петербурге свободнее, веселее; но у него одно в голове — как бы лучше исполнить свои обязанности к помещику. Поэтому помещик не тиран, не кровопийца, русский крестьянин не esclave, как они говорят. У невольника не было бы такой привязанности, если бы его помещик был тиран. Этакая преданность — чувство свободное; неволей не заставишь себя любить“.

Леонтий Васильевич в своем дневнике вторит жене:

„Народ требует к себе столь мало уважения, что справедливость требует оное оказывать… Отчего блажат французы и прочие западные народы? Отчего блажат и кто блажит? Не чернь ли, которая вся состоит из работников? А почему они блажат? Не оттого ли, что им есть хочется и есть нечего? Оттого что у них земли нет, — вот и вся история. Отними у нас крестьян и дай им свободу, и у нас через несколько лет то же будет… Мужичку же и блажь в голову нейдет, потому что блажить некогда… В России кто несчастлив? Только тунеядец и тот, кто своеволен… Наш народ оттого умен, что тих, а тих оттого, что не свободен“.

Генерал не слышит великих и страшных громовых раскатов… Кажется, до тех лет еще далеко-далеко. А до конца жизни генерала и генеральши — близко…

 

VII

 

1850-е годы — „вечер жизни“. Приближается зима, „и пойдет это оцепенение природы месяцев на семь и более. Дай бог терпения, а уж какая скучная вещь — зима!“ Анна Дубельт жалуется на нездоровье, бессонницу и страшную зубную боль, от которой порою „зимними ночами во всем обширном доме не находила места“. „А как пойдут сильные морозы, и ни в доме, ни в избах не натопишь… Много топить опасно, а топить как следует — холодно“.

Седовласая помещица, как и двадцать лет назад, не дает себе покоя — ездит смотреть озимь, просит прислать из столицы шерсти и кормового горошку, принимает и наставляет старост, рассуждает о давно выросших детях.

„Тяжело видеть, что сын только и думает, как бы ему уехать от матери поскорее, что ему не нужно ее участие; что она даже в тягость, и что вместо утешения от беседы с матерью дал бы бог скорее избавиться от ее присутствия — я это чувствую, тем более понимаю, что по несчастию то же самое сама испытывала к своим родителям. Но мои родители, ты сам знаешь, то ли были для меня, что я для моих детей?

Ты не имеешь права сказать, Левочка, мыинас . Тебя они любят, я, конечно, посерьезнее и побольше их связываю. Я не из того общества, к которому они привыкли; новостей рассказать не могу, рассуждения мои надоели, да и мои советы в тягость; мои речи наводят скуку“.

Услышав о нездоровье сына Николиньки, Анна Николаевна хочет к нему в полк — „да он меня не желает“. Зато когда Мишиньку, воевавшего на Кавказе, обошли наградой, из деревни в город, к мужу, несется решительное: „не грусти, а действуй! действуй на Орлова, Аргутинского, Воронцова и даже государя“.

„За себя хлопотать нельзя, но за сына, это твоя обязанность, тем более, что ты имеешь на то все средства. Я Мише не отдам Власова, чтоб он его в карты не проиграл, а за отличное его мужество горой постою и не отстану от тебя, пока ты не раскричишься за него во все горло так, чтобы на Кавказе услышали твой крик за Мишу и отдали бы ему полную справедливость“.

Между тем еще более пожилой адресат письма, многолетний начальник тайной полиции, видно, все чаще жалуется на свои хворости, а из утешений его супруги мы вдруг узнаем о режиме и образе жизни человека, отвечающего за внутреннюю безопасность страны:

„Мне не нравится, что тебе всякий раз делают клестир. Это средство не натуральное, и я слыхала, что кто часто употребляет его, не долговечен; а ведь тебе надо жить 10 тысяч лет. Берс {27} говорил Николиньке, что у тебя делается боль в животе от сидячей жизни. В этом я отнюдь не согласная. Какая же сидячая жизнь, когда ты всякой день съездишь к графу с Захарьевской к Красному мосту — раз, а иногда и два раза в день; почти всякий вечер бываешь где-нибудь и проводишь время в разговорах, смеешься, следовательно, твоя кровь имеет должное обращение. Выезжать еще больше нельзя; в твои лета оно было бы утомительно. Летом ты через день бываешь в Стрельне… а в городе очень часто ходишь пешком в канцелярию“.

Супруги не видятся по нескольку лет: генерала не пускает служба, помещицу — нездоровье и хозяйство. За Дубельтом присматривает родственница, и жена не очень довольна:

„Мне обидно, будто ты без сестры не можешь обойтись три недели, когда без меня обходишься пять лет… А то ведь я так серьезно приревную, — знаешь, по-старинному, когда я ревновала тебя в старые годы, — даром, что мне теперь за 50 лет“.

Судя по письмам, генерал не касался в них своих театральных пристрастий. Между тем из многих воспоминаний известно, что он был „почетным гражданином кулис“, куда ввел его один из лучших друзей, Александр Гедеонов, печально знаменитый директор императорских театров. Интерес генерала к актрисам, разумеется, преувеличивался современниками — все та же „социальная репутация“, но весьма правдоподобен портрет Дубельта в воспоминаниях актера Г. М. Максимова (полное название которых „Свет и тени петербургской драматической труппы за прошедшие тридцать лет. 1846–1876“).

Брат автора, актер Алексей Максимов, однажды услышал от своей молодой супруги, балерины, что ее при всех оскорбил Леонтий Васильевич, назвав фамильярно „Натальей“. Муж возмутился, и Дубельт при встрече отвел его в сторону: „Любезнейший Алексей Михайлович, нам нужно объясниться по поводу одного недоразумения. Вы считаете меня виновным в оскорблении вашей жены, за что хотите требовать „удовлетворения“… Прежде всего, я удивляюсь, что вы могли считать меня способным на оскорбление или на невежливое обращение с женщиной. Я надеялся, что, зная меня давно, вы могли иметь обо мне иное мнение. Что же касается до „удовлетворения“, то, любезнейший мой, я уже стар для этого… Да и притом (добавил он улыбаясь), как шефу жандармов{28}, мне это не совсем прилично: моя обязанность и других не допускать до подобных „удовлетворений“.

Сконфуженный Алексей Михайлович стал уверять, что не удовлетворения хотел он требовать, но объяснения, по какому праву Леонтий Васильевич так фамильярно обходится с его женою, называя ее „Натальей“.

На это Леонтий Васильевич сказал, улыбаясь: „Я понимаю ваше положение; вы чересчур разгорячились и наговорили много кой-чего, чего бы вовсе не следовало… Верьте, что мне сообщено все, до последнего слова в точности, и знаете что? — прибавил он, положа обе руки на плечи Алексея Михайловича, — примите добрый совет старика: будьте повоздержаннее на выражения даже в кругу товарищей. Что касается оскорбления вашей жены, то его никогда не было и не может быть с моей стороны. Жена ваша ошиблась — не дослышала. Всему причиной наша вольная манера: говоря, делать ударение на начале фразы и съедать окончание. Дело было так: я стоял на одной стороне сцены, а жена ваша — на другой; я, желая с ней поздороваться, окликнул ее следующим образом: „Наталья Сергеевна!“ — причем Леонтий Васильевич произнес „Наталья“ громко, а „Сергеевна“ гораздо тише, так что на таком расстоянии, как сцена Большого театра, нельзя было слышать… Итак, дело кончилось миром, при заключении которого Леонтий Васильевич сказал: „Но все-таки считаю своим долгом извиниться перед вашей женой и перед вами, что, хотя неумышленно, был причиной вашего огорчения““.

Речь Дубельта такая „дубельтовская“, что можно поверить мемуаристу: и ласковость вперемежку с двумя угрозами, и дипломатическое объяснение эпизода, и возможная оговорка генерала, привыкшего к коротким отношениям с „актрисками“…

На склоне лет Дубельты все чаще говорят о продлении их рода и будущих внуках. Последние письма в „лернеровской пачке“, посвящены свадьбам сыновей. Из письма от 13 апреля 1852 года мы узнаем — идут приготовления к браку Михаила Дубельта с дочерью Александра Сергеевича Пушкина — Натальей Александровной, которая живет с матерью Натальей Николаевной и отчимом генералом Ланским.

„Дай бог, чтобы его выбор послужил к его счастью. Одно меня беспокоит, что состояние у нее невелико и то состоит в деньгах, которые легко прожить. Миша любит издержки, а от 100 тысяч рублей ассигнациями только 4 тысячи доходу. Как бы не пришлось им нужды терпеть; но деньги дело нажитое. Мы с тобой женились бедны, а теперь богаты, тогда как брат Иван Яковлевич, Оболенские, Орловы были богаты, а теперь беднее нас. Всего важнее личные достоинства и взаимная привязанность. Кто бы ни были наши невестки, лишь бы не актрисы и не прачки, они всегда нам будут любезны и дороги, как родные дочери, не так ли, Лева?

Ежели это дело состоится, Левочка, Ланские согласны будут ли отпустить дочь свою на Кавказ или Миша тогда перейдет в Петербург?“

Уж тут государственный ум Анны Дубельт уловил важную связь событий. Мишиньке больше не хочется на Кавказ, а брак создает новую ситуацию, о чем еще будет говорено после.

16 апреля 1852 года младший сын прибыл погостить в Рыскино, и матери приходят в голову всё новые и новые идеи, о которых размышляет непрерывно:

„После первых лобызаний и оханий над собакой пошли расспросы и толки о невесте. Первое мое дело было спросить ее имя; а как узнала, что она Наталья Александровна, а старшая сестра Мария Александровна, — я так и залилась страстной охотой женить нашего Николиньку на Наташеньке Львовой. И там невеста Наталья Александровна, старшая сестра Мария Александровна, а мать Наталья Николаевна. В один день сделать две свадьбы, и обе невесты и тещи одного имени; обе милые и славные, оба семейства чудесные. Но, конечно, надо, чтоб Николинька сам захотел соединиться с Натальей Александровной Львовой, точно так же как Мишинька сам желает быть мужем Натальи Александровны Пушкиной“.

Николай Дубельт, действительно, сватается за Львову, но тут уж Анна Николаевна засомневалась — не слишком ли хорош ее сын для такой невесты? Не лучше ли другая?

„Сенявские… без состояния, и зато сама как очаровательна! А у Львовой — состояние; ты пишешь, что у Сенявской мать грубая, чужая женщина, брат негодяй и все семейство нехорошее. — Да какое дело до семейства, когда она сама хороша? Не с семейством жить, а с нею. — Ты, например, не любил ни матушки, ни сестер, а меня ставил выше их, и я была тебе не противна.

Когда мы с тобою женились, мы были бедны, — Орловы, Оболенские, Могилевские, брат и Елена Петровна, были богачи. — А теперь, кто в лучшем положении, они или мы?“

Уж который раз судьба Орловых (очевидно, Екатерины и Михаила) потревожена для назидания, самоутверждения…

Меж тем брачные интриги идут своим чередом, и тут выясняется, что путь к свадьбе дочери Пушкина и сына жандармского генерала не слишком гладок:

„В твоих письмах, Левочка, ты говоришь, что Ланские тебя не приглашали бывать у них. А скажи-ка, сам Ланской отдал тебе твой визит или нет? — Я сама думаю, что тут вряд ли будет толк. Девушка любит Орлова, а — идет за Мишу; Орлов страстно любит ее, а, уступает другому…“

Опять Орлов, на этот раз — сын шефа жандармов…

Но вот и осень 1852 года.

Свадьба — дело решенное. Генерал хочет, чтобы венчание было в Рыскине. 13 октября Анна Николаевна возражает:

„Но как же можно с моей стороны надавать столько хлопот и тебе и Ланским? Шутка это — всем подниматься с места для моей прихоти? Ведь я могу ехать в Петербург; да только не хочется. Но для такого случая как не приехать? Тут сердце будет так занято, что никакие церемонии и никакие скопища людей не помешают… Ты пишешь, что был в театре и ждал только одну фигуру — нашу будущую невестку. Скажи, Левочка, так ли она хороша собою, как говорят о ней? Еще скажи, Лева, когда эти барыни сидели в ложе против тебя, видели они тебя, кланялись ли тебе или не обратили на тебя внимания?“

„Эти барыни“ — очевидно, Наталья Николаевна с дочерью. Что-то уж не в первый раз спрашивает чуткая госпожа Дубельт о том, достаточно ли почтительны Ланские. Видно, чуть-чуть мелькнуло аристократическое пренебрежение к „голубому мундиру“. А может быть невзначай упомянуто имя Александра Сергеевича, в бумагах которого рылся Леонтий Васильевич в феврале 1837 года? Впрочем, все это одно гадание: красавице невесте Наталье Пушкиной предстояло вскоре стать несчастнейшей женой Михаила Дубельта…

28 декабря 1852 года

(к письму позже — приписка рукою Дубельта: „Ох, моя умница, умница“ ).

„Миша в начале мая возвращается на Кавказ. Но как он не хочет перейти ни в кавалергарды, ни в конногвардию, то вряд ли его можно пристроить. Не решится ли Наталья Николаевна Ланская сама попросить государя, для дочери, — чтобы ей, такой молоденькой, не ехать в Шуру {29} и не расставаться с мужем сейчас после свадьбы, — чтобы он оставил Мишу в Петербурге; а как оставить, у него средств много. Он так милостив к ней, а она так умно и мило может рассказать ему положение дел, что, вероятно, он поймет горе молодых людей и поможет им“.

В это время отец особенно щедр к сыновьям-женихам.

20 сентября 1852 года.

„Как я рада, что у Николиньки страшный смотр с рук сошел… Уж, конечно, первое приятное впечатление на государя сделали новые седла и новые конские приборы, которые ты, по своей милости и родительской нежности, так удачно устроил для Николиньки. Не шутка, как целый полк нарядных гусар выехал на конях, в новой прекрасной сбруе!.. Я воображаю, как наш Коля был хорош в своем мундире, со своим аксельбантом, на коне перед своим полком…“

„Новые седла, сбруи“ радовали Леонтия Васильевича, но одновременно и огорчали. Не излишними расходами, а тем местом, которое они занимали в боевой технике и величии российской армии.

В это время он, Дубельт, как видно из его дневника, осмелился заметить своему шефу Орлову, что в Англии паровой флот и „при первой войне наш флот тю-тю!“ . На это мне сказали: „Ты со своим здравым смыслом настоящий дурак!“ Дубельт еще раз попытался заговорить в этом же духе на заседании какого-то секретного комитета — и опять ему досталось. Кавалерия блистала новыми приборами, до Крымской войны осталось меньше года…

6 февраля 1853 года Анна Николаевна пишет мужу, что больна и вряд ли сможет быть на свадьбе младшего сына, назначенной на масленую; с сыном, кажется, все решилось, он остается в столице — Наталья Николаевна, очевидно, выхлопотала (а Дубельт, как обычно, боится чрезмерных домогательств).

„Сестру Сашеньку, Наташу, Мишу и бесподобную Наталью Николаевну Ланскую, всех обнимаю и люблю.

Я больше желаю, чтобы Наташеньке дали шифр {30}, чем Мишу сделали бы флигель-адъютантом — он может получить это звание и после свадьбы, а ей уже нельзя. — Не мешай, Лева, государю раздавать свои милости… рассердится, ничего не даст ни Мише, ни Наташе. Миша будет полковником, может, полк получит, а Наташа, замужем, уж шифр — тю-тю, не мешай, Лева, пусть государева воля никем не стесняется“.

На этом письме рукою Дубельта приписано:

„Последнее, к моей великой горести, — упокой, господи, эту добрую, честную благородную душу. Л. Дубельт. 22 февраля 1853 г.“.

Переписка кончилась. Анна Николаевна Дубельт умерла.

Дальше у Дубельтов все плохо — и личное и общее.

Началась Крымская война, а Россия не готова, хотя много лет перед этим жила „в тишине и порядке“, гарантированных дубельтовским механизмом.

Не приводит Дубельтов к добру и родство с Пушкиными: пошли ужасающие сцены между супругами, сын Дубельтов бил жену, и все кончилось скандальным разводом.

Потом умер Николай I, и даже всеведущий Дубельт не мог точно знать, не было ли самоубийства. Перед смертью царь сказал наследнику, что сдает ему команду „не в должном порядке“.

Алексей Федорович Орлов ушел из шефов; потомки Дубельта утверждали, будто Александр II предложил место Леонтию Васильевичу, тот сказал, что лучше, если будет „титулованный шеф“: новый царь назвал его Дон Кихотом. Действительно, шефом жандармов сделали родовитого князя Василия Долгорукова, Дубельту же дали чин полного генерала и… уволили в отставку даже и со старой должности. 26 лет служил он в жандармах, 20 лет — начальником их штаба, 17 лет — управляющим III отделением.

Александр II был милостив, разрешил являться без доклада каждую пятницу в 9 утра, но все в России поняли отставку Дубельта как один из признаков политической оттепели — под Дубельтом больше нельзя было жить.

Снова, как после 1825 года, Леонтий Дубельт мучается от скуки и бездействия. Из газет узнает, что вернулись Волконский и другие уцелевшие друзья его дальнее молодости; что печатают Пушкина, Белинского и многое, чего он когда-то не допускал. И никто не помнит генерала Дубельта, кроме герценовского „Колокола“, который просит за былые заслуги присвоить „вдовствующему начальнику III отделения“ княжеский титул — „Светлейший Леонтий Васильевич, князь Дубельт-Бенкендорфский! Нет, не Бенкендорфский, а князь Дубельт-Филантропский“.

Полный грустных предчувствий, читал он о начале подготовки крестьянской реформы, освобождающей рыскинских, власовских да еще 23 миллиона душ.

Как верный раб, неспособный пережить своего господина („Гудело перед несчастьем… перед волей“, — говорит Фирс из „Вишневого сада“), генерал от инфантерии Леонтий Васильевич Дубельт умер на другой год после освобождения крестьян.

 

ВТОРАЯ ПОЛОВИНА

 

РАССКАЗ ШЕСТОЙ

ЗА 150 ЛЕТ И 5000 ВEРСТ

 

Сто пятьдесят лет назад царствование было — николаевское.

Эпоха была — пушкинская.

Сибирь же была — декабристская , хотя 108 декабристов — каторжан и ссыльных — составляли всего лишь 0,002 процента (от 2 миллионов сибирских обитателей).

Герцен:

„Когда в 1826 году Якубович увидел князя Оболенского с бородой и в солдатской сермяге, он не мог удержаться от восклицания: „Ну, Оболенский, если я похож на Стеньку Разина, то неминуемо ты должен быть похож на Ваньку Каина!..“ Тут взошел комендант, арестантов заковали и отправили в Сибирь на каторжную работу.

Народ не признавал этого сходства, и густые толпы его равнодушно смотрели в Нижнем Новгороде, когда провозили колодников в самое время ярмарки. Может, они думали, „наши-то сердечные пешечком ходят туда — а вот господ-то жандармы возят“.