Структурная несоизмеримость

Невозможность найти исчерпывающий ответ на основополага ющие потребности нашего «я» носит структурный характер, то есть столь глубоко заложена в нашей природе, что является неотъемлемой чертой нашего бытия.

Если мы временно назовем словом «бог» неподдающуюся определению цель, стремление к которой заложено в нас самих, то Рильке в своем замечательном стихотворении заявляет о его окончатель ном характере:

Ослепи меня, но я все равно
буду видеть Тебя,
лиши меня слуха,
но я буду слышать Твой голос,
ноги мне отсеки, но я побегу за Тобой,
безгласный, вознесу молитвы к Тебе!
Руки мне преломи, и я обниму Тебя
сердцем, мгновенно ставшим руками;
если сердце мое остановишь,
запульсирует мозг;
испепели его, Господи — и моя кровь,
примет Тебя каждой каплей своей35.

Через миллион лет вопросы эти, может быть, еще более обострятся, но ответ на них получен не будет.

Вот если б я в заоблачный полет
На крыльях мог умчаться,
Чтоб бездна звезд мне не была видна,
Чтоб я, как гром, бродил в горах, — я был бы
Счастливее, о сладостное стадо,
Счастливей, о безгрешная Луна!36

Сто пятьдесят лет спустя после того, как было написано это стихотворение, человек «мчится в заоблачный полет» на реактивных самолетах и исчисляет звезды одну за другой при помощи спутников. Но разве можно сказать, что он стал хоть чуточку счастливей? Конечно, нет. Речь идет о чем-то, что по природе своей лежит «по ту сторону» любого человеческого действия.

В одной главе своей книги От науки к вере великий математик Франческо Севери, близкий друг Эйнштейна, говорит, что, чем более он углублялся в научные исследования, тем более ему становилось очевидным, что все, что он открывал, постепенно продвигаясь вперед, «было в зависимости от некоего абсолюта, который, подобно растяжимому барьеру... сопротивлялся преодолению его средствами познания» 37. Чем дальше он продвигался в своих поисках, тем более горизонт, которого он достигал, являлся ему как преддверие другого горизонта, заставляя его воспринимать свое достижение как чистую функцию, влекущую его далее, к некому Х, quid, которое находится за пределами условий его действия. Когда исследование достигало некоего предела, объект действия, Х, отодвигался. Этот процесс можно было бы изобразить следующим образом:

x ... хЮx ... хЮx х...

Р — это познавательная энергия человеческого разума и свобода; и х — временная цель, всегда тяготеющая к последующей неизвестной.

Если человек с чувством ответственности и серьезно следует этой динамике, то, чем дальше он продвигается, тем более очевидна ему становится несоизмеримость и диспропорция между объектом, которого достигает исследование, и глубиной вопросов. Благодаря опыту такого рода Франческо Севери, согласно его собственным словам, обратился к религии после пятидесятилетнего опыта научных исследований 38. Беседуя с Эйнштейном за несколько дней до его смерти (его рассказ об этой беседе был опубликован в газете «Коррьере делла Сера»), он говорил с великим физиком и о религии. Во время этой беседы Эйнштейн сказал ему: «Тот, кто не допускает существование непостижимой тайны, не может быть ученым»39 . Действительно, ученому свойственно глубоко и честно исследовать любое явление и обстоятельство. Не допуская этого непостижимого Х, не допуская невосполнимой несоизмеримости между конечным горизонтом и человеческими возможностями, человек устраняет категорию возможного, высшее измерение разума; ибо только неизмеримый объект может быть безграничным призывом человека к структурной открытости . Жизнь — это голод, жажда и страсть к конечному объекту, довлеющему над ее горизонтом, но вечно его превосходящему. Признав это, человек становится неутомимым исследователем.

Шекспир говорит в Гамлете: «И в небе и в земле сокрыто больше, чем снится вашей мудрости, Горацио» 40. Всегда будет и в небе и в земле — то есть в реальной действительности — больше, чем доступно нашему восприятию действительности и представлению о ней, — то есть больше, чем в философии. Поэтому философия должна смиренно признавать, что она представляет собой лишь открытое стремление к достижению соответствия, свершению, исправлению: в ней должна господствовать категория возможного. Там, где отсутствует категория возможного, дальнейшее продвижение невозможно. Продвижение уже предопределено замыслом власти или замыслом собственной выгоды. Действительно, идеологическое общество стремится «заморозить» любое подлинное исследование: оно пользуется властью, которой оно обладает, как средством удержать подобное исследование в определенных рамках осуществления и выражения. Диктатура никогда не заинтересована в свободном исследовании о человеке, потому что свободное исследование о человеке представляет собой самое опасное ограничение власти и является неудержимым источником возможной оппозиции.

Там, где нет смиренного чувства существенной преобразуемости человеческого понимания, метаморфоза уже началась: философия становится идеологией. Метаморфоза совершается в той мере, в какой считается «нормальным» стремление определенного мировоззрения навязать себя. Так на сцену выходит насилие власти.

Печаль

На самонадеянность власти, полной цензуры и отступничества в каждом отдельном человеке, человеке реальном, отвечает великая печаль, основополагающая характеристика жизни, осознающей самое себя, «желание отсутствующего блага», как говорил Фома Аквинский 41.

Несоизмеримость объекта, действительно искомого человечес кими возможностями понимания, прежде всего, заставляет человека пережить опыт обладания, ускользающего по своей природе.

Чтобы ты ни говорил и ни делал,
изнутри рвется крик: не потому, не потому!
И так все отсылает к сокровенному вопросу:
деяние — лишь предлог.
В предчувствии приближения Господа
жизнь цепляется
за свое хрупкое достояние
и каждый стремится удержать
свое благо, кричащее ему: прощай!42

Таким образом, печаль возникает из «деятельной силы, утруждающей нас от действия к действию» 43; и «тяжкий труд» Фосколо становится «неудобством», неуспокоенностью Леопарди, пробужденной

/.../ Как бы… шпорой:
И мечется душа моя, которой
Покоя нет и места не найти44.

Сознавать ценность этой грусти — значит сознавать масштаб жизни, чувствовать ее судьбу. Так в Бесах Достоевский говорит: «…(он) сумел дотронуться в сердце своего друга до глубочайших струн и вызвать в нем первое, еще неопределенное ощущение той вековечной, священной тоски, которую иная избранная душа, раз вкусив и познав, не поменяет потом никогда на дешевое удовлетворение. (Есть такие любители, которые тоской этой дорожат более самого радикального удовлетворения, если б даже таковое и было возможно)» 45.

Если печаль — это искра, порождаемая пережитой «разностью потенциалов» между идеальным предназначением и его исторической незавершенностью, то выравнивание этой «разницы» — как бы оно ни достигалось — ведет к появлению того, что логически противоположно печали: к отчаянию : «Одна уже всегдашняя мысль о том, что существует нечто безмерно справедливейшее и счастливейшее, чем я, уже наполняет и меня всего безмерным умилением и славой, — о, кто бы я ни был, что бы не сделал! Человеку гораздо необходимее собственного счастья знать и каждое мгновение веровать в то, что есть где-то уже совершенное и спокойное счастье, для всех и для всего… Весь закон бытия человеческого лишь в том, чтобы человек всегда мог преклониться пред безмерно великим. Если лишить людей безмерно великого, то не станут они жить и умрут в отчаянии» 46.

Быть может, замечание молодой девушки в письме к другу не менее знаменательно, чем прозрение великого русского писателя: «Если бы все ограничивалось тем, что мы видим, то мы бы впали в отчаяние».

Но, может быть, ни одно литературное произведение не выражает философскую структуру и повседневный жизненный динамизм этой печали так, как заключительная часть стихотворения Леопарди:

Но невдалеке
С дороги песенка слышна простая
Ремесленника, поздней ночью — после
Вечернего веселья — в бедный домик
Идущего; и горечь полнит сердце
При мысли, что на свете все проходит,
Следа не оставляя. Пролетел
И праздник, а за праздником вослед —
Дни будние, и все, что ни случится
С людьми, уносит время. Где теперь
Народов древние голоса? Где слава
Могучих наших предков? Где великий
Рим и победный звон его оружья,
Что раздавался на земле и в море?
Все неподвижно, тихо все, весь мир
Покоится, о них забыв и думать.
В дни юности моей, когда я ждал
Так жадно праздничного дня, — и после,
Когда он угасал, — без сна, печальный,
Я крылья опускал; и поздно ночью,
Когда с тропинки раздавалась песня
И замирала где-то вдалеке, —
Сжималось сердце, так же, как теперь47.

7. Природа «я» как обетование

«В наслаждениях человек ищет бесконечности, и никто никогда не отказался бы от надежды достичь этой бесконечности» 48. Это утверждение Павезе находит свое драматическое подтверждение и на других страницах его дневника. Когда писатель получил самую почетную литературную премию, Премию «Стрега», он записал: «Ты получил дар творчества. Ты хозяин самого себя, своей судьбы. Ты знаменит, как может быть знаменит только человек, не стремящийся к славе. Однако всему этому придет конец. Твоя глубокая радость, страстное насыщение — не в твоей воле. Они дарованы тебе. Кого, кого, кого благодарить? Кого проклинать в тот день, когда всему наступит конец?..»49 . Запись в день получения Премии «Стрега»: «Апофеоз в Риме. Ну и что?»50.

Но уже среди первых записей его дневника появляется одно замечание чрезвычайной важности: «Как велика мысль, что воистину ничто не дано нам как должное. Кто-нибудь нам что-то обещал? Так почему же мы ждем?»51. Может быть, он не подумал, что ожидание — это сама структура нашей природы, сущность нашей души. Оно не расчет — оно нам дано. Обетование стоит у истоков, происходит из самих истоков нашего естества. Сотворивший человека сотворил его «обетованием». По своей структуре человек ожидает; по своей структуре он просящий; жиизнь по своей структуре — обетование.

Мне вспоминается отрывок из «Блюза» Джеймса Болдуина:

«Ричард: Ты тоже в детстве была уверена, что знаешь больше отца и матери, верно? Держу пари, что в глубине души ты именно так и думала, старушка.

Мама Генри: Вовсе нет. Наоборот, я думала, что узнаю гораздо больше, потому что мои родители родились рабами, а я свободной.

Ричард: И ты узнала больше?

Мама Генри: Я узнала то, что должна была узнать: я научилась заботиться о муже и воспитывать детей в страхе Божьем.

Ричард: Ты знаешь, что я не верю в Бога, бабушка.

Мама Генри: Ты сам не знаешь, что говоришь. Невозможно, чтобы ты не верил в Бога. Не ты это решаешь.

Ричард: А кто же это решает?

Мама Генри: Жизнь, Жизнь, которая в тебе, решает это. Она знает, откуда приходит и верит в Бога»52.

Среди моих воспоминаний из тех времен, когда я преподавал в Лицее, я сохранил воспоминание о трагической кончине преподава теля латинского и греческого языков: он умер внезапно, находясь на кафедре. На похоронах я стоял несколько в стороне, когда выносили гроб; я обернулся и увидел рядом с собой преподавателя философии, известного в школе как атеиста. Выражение лица его было крайне напряженным, и я, сам того не заметив, на какую-то долю секунды задержал на нем взгляд. Тогда, приняв, быть может, этот взгляд за вопрос, он воскликнул: «Смерть — это явление, стоящее у истоков всей философии!».

Горизонт, которого достигает человек, подобен надгробному камню; смерть — это исток и движущая сила всего поиска, потому что бездонность человеческого вопроса именно в ней сталкивается с самым могущественным и наглым противоречием. Но это противоречие не устраняет вопрос, а придает ему еще больший драматизм.

Когда-то в Гарбаньяте, неподалеку от Милана, был санаторий, куда я однажды направился навестить одного человека. Когда я выходил, меня нагнал санитар: один из больных был при смерти, а капеллана найти не могли. Это был молодой человек, которому едва исполнилось двадцать лет, очень простой и с ясной душой; он произвел на меня большое впечатление, казалось, он спокойно прислушивался к ударам своего сердца и говорил: «Еще один…». Иногда, умирая, человек остается в сознании до конца. Этот мальчик умер спокойно. И я подумал: если бы человек полностью сознавал надвигающуюся смерть, то разве его самосознание сочло бы свои вопросы исчерпанными? Или ощутило бы всю их остроту? Это все равно что, разбежавшись, столкнуться со стеной. Когда силы напряжены, встретив препятствие, они стремятся преодолеть его и не отступают.