Чем мельче шрифт — тем важней инфа, блять! 9 страница

В 17 лет Хемингуэй едет в Канзас-Сити и становится полицейским репортёром местной газеты «Стар». Из воспоминаний Эрнеста: «Мне повезло: дело в том, что в этой газете любили, чтобы молодые парни не сидели в редакции, а доставляли материал. События сыпались на меня со всех сторон. Это была обычная репортёрская работа: кто кого застрелил, кто совершил ограбление; где, когда, как».

Однако главные события были не в этом городе. Уже четвёртый год в Европе шла Мировая война. Юный Эрнест рвался на фронт.

Он писал: «Я всё равно, так или иначе, попаду в Европу, несмотря на своё плохое зрение. Я не могу допустить, чтобы я не принял участие в настоящей войне».

Он едет в Италию, шофёром от Американского красного креста. Лейтенант — это звание было присвоено американским добровольцам. Он и стал этим лейтенантом.

Война оказалась вовсе не такой, какой она виделась издали юному романтику...

 

Из письма родным:

«Знаете, говорят, что на этой войне нет ничего весёлого... Так оно и есть. Я не хочу сказать, что это ад, потому что эти слова порядком заездили; но было, по крайней мере, случаев 8, когда бы я не отказался от ада, потому что это было бы навряд ли хуже тех переделок, в которые я попадал. За шесть дней, которые я провёл на передовой в 50-ти метров от австрийцев, я приобрёл репутацию человека, заговорённого от пуль. Эта репутация сама по себе немного стоит, если на самом деле ты не заговорён. А я, кажется, заговорён... А я, кажется, заговорён...»

 

Конечно, это была лишь шутка. И спустя некоторое время судьба распорядилась с Эрнестом по своему усмотрению. Это было 8 июля 1918 года.

Во время боя взорвался крупный снаряд австрийского миномёта. Эрнест остался жив только благодаря чуду. В его теле насчитали 227 осколков! Он был ранен в ноги: коленная чашечка одной ноги оказалась раздроблена... Госпиталь, врачи, перевязки; 20 операций. И он припомнил совет отца; когда боль становилась нестерпимой, он насвистывал какой-нибудь мотивчик.

Первая мировая война была для него чужой — не его войной. Однако среди всей грязи и позора этой войны, чувство боевого товарищества между людьми, брошенными в её страшный котёл, сохраняло для Хемингуэя своё значение.

Он вернулся в Америку в сиянии воинской славы. Ему было около двадцати... Газетная работа больше не приносила былого удовлетворения. Ему требовался иной выход к читателям, иная форма обращения к людям: проза, чистая и строгая; она одна могла выразить то, что он хотел сказать.

Центром литературной жизни запада был тогда далёкий Париж. Молодая жена Хемингуэя Хедли Ричардсон тоже мечтала о Франции... В декабре 1921 года молодожёны отплыли из Нью-Йорка в Париж.

Он бродил по старому дому в Айдахо, знаменитый писатель, гордость Америки... Сова смотрела на него, но он её не видел. Он видел двух юных влюблённых: мужа и жену, стройных и высоких, очарованных этим городом, его улицами, мостами, старыми платанами, букинистами на набережной. Они бродили, встречали друзей, заходили в кафе, улыбались своей первой парижской весне.

Старый человек всматривался в прошлое: неужели это он с любимой подругой, там, в призрачной солнечной дали четырёх десятилетий? Да, это был он. Эрнест Хемингуэй, молодой, красивый, очень сильный и весёлый до озорства. Ему было хорошо в Париже. Много лет спустя он назовёт Париж «праздником, который всегда с тобой».

 

Это было приятное кафе... Уютное, чистое и тёплое. Я повесил свой старый дождевик на вешалку, чтобы он просох, положил видавшую виды фетровую шляпу на полку поверх вешалки и заказал кофе с молоком. Официант принёс кофе. Я достал из кармана пиджака блокнот и карандаш, и принялся писать. Я писал о том, как было у нас в Мичигане... Поскольку день был очень холодный, ветреный и уютный, он получился таким же и в рассказе. Я уже не раз встречал позднюю осень ребёнком, подростком, мужающем юношей... и пишется о ней в разных местах по-разному: в одном месте лучше, в другом — хуже; это как пересадка на новую почву, думал я, людям она так же необходима, как и растениям. В рассказе охотники пили... Я тоже почувствовал жажду и заказал ром Сэйнт Джеймс. Он показался мне необыкновенно вкусным в этот холодный день, и, продолжая писать, я почувствовал, как отличный ром-мартини согревает мне тело и душу.

В кафе вошла девушка и села за столик у окна. Она была очень хороша. Её свежее лицо сияло, словно только что отчеканенная монета; если монеты можно чеканить из мягкой, освежённой дождём кожи. А её чёрные как вороново крыло волосы закрывали часть щеки. Я посмотрел на неё, и меня охватило беспокойство и волнение. Мне захотелось описать её в этом рассказе или в каком-нибудь другом, но она села так, чтобы ей было удобно наблюдать за улицей и входом в кафе. Я понял, что она кого-то ждёт... Я снова начал писать.

Рассказ писался сам собой, и я с трудом поспевал за ним. Я заказал ещё рому. И каждый раз поглядывал на девушку, когда поднимал голову или точил карандаш точилкой, из которой на блюдце рядом с рюмкой ложились тонкими колечками тонкие деревянные стружки.

Я увидел тебя, красавица, и теперь ты принадлежишь мне, кого бы ты ни ждала, даже если я никогда тебя больше не увижу, думал я, ты принадлежишь мне... и весь Париж принадлежит мне. А я принадлежу этому блокноту и карандашу.

Потом я снова начал писать и так увлёкся, что забыл обо всём. Теперь уже рассказ не писался сам собой, теперь его писал я; не поднимая головы, забыв о времени, не думая о том, где я нахожусь. Наконец рассказ был закончен, и я почувствовал, что очень устал... Я перечитал последний абзац, поднял голову, ища глазами девушку... она уже ушла. «Надеюсь, она ушла с хорошим человеком...» — подумал я, но всё же мне стало грустно. Я закрыл блокнот с рассказом.

Если я возвращался, кончив работу не поздно, то заходил в Люксембургский музей. Я ходил туда почти каждый день из-за Сезанна, и чтобы посмотреть полотна Мане и Моне. Живопись Сезанна учила меня тому, что одних настоящих простых фраз мало, чтобы придать рассказу ту объёмность и глубину, какой я пытался достичь. Я учился у него многому, но не мог бы внятно объяснить: чему именно. Кроме того, это тайна!

Первый роман Хемингуэя «И восходит Солнце или Фиеста...» о тех, кто пережил Первую мировую войну и не сумел найти своё место в послевоенном мире; о тех, кого называли потерянным поколением: они потерялись среди лжи и фальши, среди обломков былой ценности и бесконечной игры в чувства. В этой книге много горечи и отчаяния, но в ней ясно звучит мотив молодого Хемингуэя, мотив непобеждённости: это мужество и душевная отвага перед тяжкими ударами судьбы. Из героев «Фиесты» непобеждённый один только Джейк Барнс. Герой романа духовно и физически искалечен войной, но он, а вслед за ним и читатель, всё острее чувствует, что тот надрывный праздник, который всё не кончается и невольным участником, которого он вынужден быть — лишь обман, лишь жестокий спектакль.

Над всеми людьми горит яркое Солнце, в этом Солнце кипят толпы народа, толпы людей, верящих в своё счастье... А в центре — арена, а на арене матадор идёт к быку со шпагой в руке и красной мулетой, идёт, чтобы победить или умереть.

Роман принёс писателю настоящую славу. Его читали и переводили, а Хемингуэй уже писал следующий: «Прощай, оружие!» Он писал о первой мировой войне, о тененте Генри, о таком на него похожем человеке, а ещё о его любви и раздумьях. Эта любовь открывает Фредерику Генри глаза на войну: он не хочет оказаться жертвой этого бессмысленного, ничем не оправданного убийства и дезертирует с фронта, но смерть не отступает... Она забирает у него ту, что для него дороже жизни, его любимую.

 

Солнце ярко светило в комнату, когда я проснулся... Мне показалось, что я на фронте. Я вытянулся на постели — стало больно в ногах, я посмотрел на них и увидел грязные бинты — вспомнил, где нахожусь.

Я потянулся к звонку и нажал кнопку. И я услышал чьи-то шаги в коридоре... Я оглянулся на дверь — это была Кэтрин Баркли. Она подошла к постели. «Здравствуйте, милый» — сказала она. Лицо у неё было свежее и молодое, и очень красивое... Я подумал, что никогда не видел такого красивого лица. «Здравствуйте...» — сказал я. Как только я её увидел, я понял, что влюблён... Всё во мне перевернулось! Она посмотрела на дверь и увидела, что там никого нет. Тогда она присела на край кровати, наклонилась и поцеловала меня... Я притянул её к себе и поцеловал, и почувствовал, как бьётся сердце. «Милая моя, как хорошо, что вы приехали!..» «Это было нетрудно... Вот остаться... Это будет труднее...» «Ты моя дорогая» — сказал я. «Ты останешься здесь. Тебя никуда не переведут. Я с ума схожу от любви к тебе!..» «Мы должны быть страшно осторожны... Мы совсем голову потеряли. Так нельзя...» «Я буду осторожен!» «Ты должен! Непременно! Ты хороший... Ты любишь меня? Да? Не говори об этом. Иначе я не смогу отпустить тебя, но я больше не буду! Ты должен меня отпустить... Мне пора идти, милый мой... Правда...» «Возвращайся сейчас же!» «Я вернусь, как только можно будет!»

Она вышла. Видит бог, я не хотел влюбляться в неё. Я ни в кого не хотел влюбляться... Но, видит бог, я влюбился и лежал на кровати в Миланском госпитале... И всякие мысли кружились у меня в голове.

 

Потом старик, смотревший на огонь, увидел мутноватое Солнце над Африканскими саваннами, писателя Гарри, умирающего там и не создав то, что хотел, он увидел гору Килиманджаро, холмы и множество животных, мчащихся среди зелёных трав, увидел себя с винтовкой в руке и вновь ощутил ту терпкую радость, что приходила, когда он делал удачный выстрел и после любовался своим трофеем. Но это время промелькнуло быстро. Почти 7 лет без больших замыслов, без больших книг, время мучительных сомнений, исканий, попыток заново осмыслить пройденный путь.

 

Катер береговой охраны, ведший на буксире королеву К., шёл узким проходом между рифом и островами. Во время прилива поднялся лёгкий северный ветер, и катер качало на волнах, но белая лодка легко и послушно шла за буксиром. «Если ветер не покрепчает, всё будет в порядке» — сказал командир катера береговой охраны. «Лодка очень легка на ходу...» «Вы что-нибудь поняли из того, что он говорит?» «Он просто заговаривает» — сказал помощник. «Он в бреду... Умрёт. Вероятно...» — сказал командир. «Такая рана в живот... Как вы думаете, этих 4-ых он убил?» «Кто знает... Я спрашивала его, но он не понял, о чём я говорю... Может, ещё раз попытаться расспросить его?» «Пойдём, взглянем... Как он там?!»

Оставив рулевого у штурвала, они вошли в командирскую каюту за штурвальной рубкой: там, на железной койке лежал Гарри Морган. Глаза у него были закрыты, но он открыл их, как только командир тронул его за плечо. «Как вы себя чувствуете, Гарри?» — спросил его командир. Гарри посмотрел на него, но ничего не сказал... «Что-нибудь вам нужно? Скажите!» — сказал ему командир. Гарри Морган смотрел на него. «Он вас не слышит...» — сказал помощник. «Гарри!» — сказал командир. «Может, вам дать чего-нибудь?» Он смочил полотенце водой из графина, укреплённого в гнезде у койки, и приложил его к растрескавшимся губам Гарри Моргана.

Гарри посмотрел на него... «Не надо себя морочить...» — сказал он. Командир и помощник, оба наклонились над ним: вот сейчас он скажет! «Всё равно, что на машине переваливать через горы, по дороге, там, на Кубе. По всякой дороге... Везде. Так и тут. Как всё идёт теперь... Как всё стало теперь, ненадолго... Как... Возможно... Конечно... Может быть... Если повезёт. Человек!» — он остановился. Командир снова покачал головой, глядя на помощника. Гарри Морган посмотрел на него без всякого выражения. Командир снова смочил Гарри губы — на полотенце остался кровавый след. «Человек!..» — сказал Гарри Морган, глядя на них обоих. «Человек один не может!.. нельзя теперь, чтобы человек один...» — он остановился. «Всё равно, человек... один... не может!.. НИЧЕРТА».

Он закрыл глаза. Потребовалось немало времени, чтобы он выговорил это. И потребовалась вся его жизнь, чтобы он понял это!

 

В Хемингуэе исподволь происходил сложный переворот! Из охотника, светского человека, мировой знаменитости и баловня судьбы, вырастал человек активного действия, настоящий солдат и антифашист. «Я видел, как рождалась Республика!» — писал Хемингуэй. «Я поехал корреспондентом от северо-американского газетного объединения писать о гражданской войне в Испании. Я повёз несколько санитарных автомобилей для передачи республиканцам!»

Гражданская война в Испании была для Хемингуэя его войной — он ненавидел фашизм открыто и непримиримо. Ненависть его была действенной! Он боролся против фашизма по-солдатски: с оружием в руках и пером писателя. Он писал статьи, произносил речи против фашизма, закончил пьесу и написал роман «По ком звонит колокол» сразу же, как только кончилась война в Испании.

«

Я должен был писать немедленно, потому что я знал, что следующая война надвигается быстро, и чувствовал, что времени остаётся мало.

»

Хемингуэй писал его на Кубе. Вокруг звучала дорогая ему испанская речь, но он был далеко; там, в Мадриде, в лесных лощинах Кастилии, Сеговии.

 

Девушка одиноко ждёт кого-то: её глаза опущены, а веки чуть напряжены, плечи скованны, а руки сжимают свои ладони; волосы завязаны в пучок, что делает её неприступной скромницей, однако... заметно, что она оглядывается по сторонам. Ищет кого-то или кого-то ждёт?

Проходит время, и она резко меняется: спина становится прямой, а грудь выкатывается, словно Солнце из-за горизонта, руки уже не держат друг дружку, им тесно, а глаза сверкают и горят, словно звёзды — дождалась! Он идёт к ней... Такая радость. Садится рядом, а она смотрит только ему в глаза, только в глаза. «Не говори ничего!» — выражает она жестом, а он резко берёт её за предплечья и тянет к себе, отвлекает её жестом, чтобы она посмотрела в другую сторону и тянется, чтобы поцеловать её — она ему не верит: вокруг же люди... Я же говорил — скромница. Он понимает, что в этой битве ему не услышать победной музыки, поэтому он отпускает свою любимую и угрюмо смотрит в пол, берёт рукой подбородок и мнёт его, словно грудь женщины; она кладёт свои руки ему на плечо и опирается головой на эти руки.

— Тебе незачем будет беспокоиться о своей работе, потому что я не буду вмешиваться, и не буду тебе надоедать. Только ты мне скажи: чем я могу тебе помочь? — она погладила его упрямую и с правильной причёской голову.

— Мне ничего не нужно, — ответил он мгновенно.

— Ммм... ничего не нужно, — отреагировала она. — А вот хотя бы твой спальный мешок?! Его сегодня утром надо было вытрусить, проветрить и повесить где-нибудь на Солнце... а вечером убрать до того, как выпадет роса.

— Так. Ну а дальше?

— Носки твои надо было выстирать и высушить.

Слышится хмурое «а-а-а»; это, видимо, его ответ.

— Я буду следить, чтобы у тебя в запасе было две пары.

— А ещё что?

— А ещё я могу чистить и смазывать твой револьвер, если ты мне покажешь, как это делать... Покажешь?

— Поцелуй.

(отрицательно махает головой ему)

— Поцелуй.

(снова машет)

Лезет к ней, а она: «Ну постой, постой, постой! Это же серьёзное дело?! У нас есть тряпки, масло и шомпол есть. По-моему, он как раз подойдёт?.. Покажешь?»

— Покажу.

— И вот ещё что... Ты научи меня стрелять из него!

— Зачем?

— Тогда каждый из нас сможет застрелить себя или другого, чтобы не попасться в плен, когда будет ранен.

— Интересно, и много у тебя таких мыслей?!

— Много. Но эта самая хорошая! Обещай, что если когда-нибудь случится так, что это нужно будет: ты возьмёшь и застрелишь меня.

— Обещаю. С удовольствием!.. (оба смеются)

— Вот спасибо. А знаешь, что это не так легко?!

— Ничего, ничего.

— А ещё что многое для тебя могу делать?

— Это, кроме того, что ты меня застрелишь?

Она смеётся.

— Да. Я могу... свёртывать для тебя сигареты, когда все твои трубочки выйдут, и могу это делать очень хорошо: туго, ровно и табак не просыпается.

— Великолепно. И сама заклеиваешь языком?!

— А если ты будешь ранен, я буду ухаживать за тобой, и перевёртывать, и кормить.

— Так, а если я не буду ранен?

— Тогда буду ухаживать за тобой, если ты заболеешь! Я буду умывать тебя, варить тебе бульон и делать всё, что ты меня попросишь.

— А если я не заболею? Будешь мне по утрам приносить кофе?.. А если я не люблю кофе? (она ругается) Ну хорошо, хорошо. Представь себе, что мне вдруг надоел кофе! И застрелить меня не понадобилось?! И я не ранен и не болею, и носков у меня всего одна пара, и я научился сам вытряхивать спальный мешок... Что тогда?

— Тогда... Ммм! Я попрошу у Пилар ножницы и подстригу тебя покороче!

— Ох, мне нравится короткая стрижка.

— Мне тоже... Мне нравится, как у тебя сейчас. А если тебе совсем ничего не нужно будет, я буду сидеть и смотреть на тебя. А ночью мы будем любить друг друга...

 

Скажи мне, Роберто, я могу тебе помочь в твоей работе? Нет, ведь то, что я делаю, нужно делать одному и с ясной головой. Хорошо; а когда ты это закончишь? Если всё пойдёт гладко, то уже сегодня.

 

Жизни и судьбы его героев сжаты в узкие тесные рамки трёх дней и ночей. Они шли, чтобы взорвать мост, и тем самым, помочь республиканцам. Они шли вперёд, и счёт их жизни шёл на часы! Им нужно было прожить эти оставшиеся часы так, чтобы они могли вместить все годы, которые, как они понимали, им прожить уже не дано.

 

Поведение Хемингуэя, его мужество на войне вызывало восхищение. И это было результатом не его прирождённой храбрости, готовности к риску — нет, это было связано с его взглядами на жизнь: он считал, что писатель всегда должен говорить правду.

Писать правду о войне очень опасно и очень опасно доискиваться правды. Когда человек едет на фронт искать правду, он может вместо неё найти смерть. А если едут 12-ть, а возвращаются только двое, правда, которую они привезут с собой, будет действительно правдой, а не искажёнными слухами, которые мы выдаём за историю. Стоит ли рисковать, чтобы найти эту правду? Об этом пусть судят сами писатели. Хемингуэй считал, что стоит! Он считал это и в 1918 году и в 1938, и в 1942.

Вторая мировая война была для Хемингуэя продолжением той войны с фашизмом, которая началась в Испании. «Почти два года провёл я в море на тяжёлых заданиях, потом я летал с Королевским воздушным флотом. Как военный корреспондент участвовал в высадке в Нормандии, и остальную компанию провёл с 4-ой пехотной дивизией. В составе 22-го пехотного полка я старался быть полезным; зная французский язык и страну, я имел возможность работать в авангардных отрядах «маки». В борьбе с фашизмом было отдано много лет жизни. И вот, вместе со всеми он одолел его.

Хемингуэй вновь поселяется на Кубе, вблизи Гаваны. День за днём он уходил в море и до самозабвения охотился на громадных рыб. Писал он меньше, чем раньше. Шёл процесс обдумывания монументального полотна из эпохи Второй мировой войны, но вот происходит что-то необычайное, словно прежняя молодая кровь заиграла в нём, Хемингуэй создаёт небольшую повесть, которую до конца жизни считал лучшим, что ему удалось написать. Это знаменитая повесть «Старик и море».

 

Старик Сантьяго с руками, изрезанными леской, пришёл к нему один из последних, молча сел рядом и стал глядеть на огонь в камине. Они сидели молча. Два старика. Думали они о главном: о том, удалось или не удалось им взять в жизнь свой главный трофей. Где-то в доме хранился почётный диплом Эрнеста Хемингуэя, диплом лауреата Нобелевской премии. Может быть, эта награда и была вершиной его успеха...

Приходил к двум старикам мальчик, такой, похожий на маленького Эрни. Но и он не знал ответ.

Старый писатель припоминал последние годы: путешествия и охоты, встречи с сыновьями тех, давно ушедших в прошлое матадоров, долгие мысли над ручьём, в котором, как он писал, мыла ноги отважная Пилар, он прошёл по прежним своим дорогам... Прошёл, и вовсе не ощущая веса своей славы. Люди наполняли его комнату: их становилось всё больше, казалось невероятным, как все они поместились в этой вилле. Они собрались вокруг старого писателя все вместе, его герои, его старые товарищи, о которых он писал и, глядя на них, он понимал, что это и есть его главная победа, и что его задача на Земле выполнена.

 

И вот, когда конец уже рядом, остаётся вспомнить о том, с кем я сражался всю свою сраную жизнь...

Эту посылку только мамаша могла мне прислать. В последний раз я был в родительском доме на похоронах отца. Он убил себя! Это всё эта сука!.. Она! ОНА!

И что у нас в посылочке? Я обомлел: на дне лежит то ружьё, из которого отец убил себя.

У меня одна за одной сыпятся книги на голову этим чужакам. Нужно сделать что-то, чтобы мы перестали быть такими чуждыми друг для друга! Я становлюсь знаменитым...

— Но что ты пишешь? — голос матери. — Затем ли я рожала тебя, чтобы ты писал такие отвратительные вещи?! Если бы ты слушал меня во всём, такое не пришло бы тебе в голову!

Мама, если бы я во всём слушал тебя и проникал в таинства твоих идей, я никогда бы не стал тем, кем я являюсь сейчас, писателем!

ГРЕЙС, ЭТУ ЧЁРТОВУ СТАРУХУ ЗОВУТ ГРЕЙС! как в самых страшных кошмарах, я становлюсь снова ребёнком, а она меня укачивает, пока отец занят рыбалкой и охотой; она качает меня и нашёптывает снова эту отвратительную чушь, от которой я буду убегать всю свою жалкую жизнёнку...

Ведь... знаете... ведь... именно отец принимал роды. Я так рад, что я увидел его именно, когда мои глаза открылись... Как я надеюсь, что я увидел именно его. Может быть, когда мои глаза будут закрываться в последний раз, я снова его увижу... Может быть... я... снова... его... увижу... отец...

СТАРАЯ КАРГА!!!

Она утопила идею отца о путешествиях, так и хотела, сука, со мной покончить... Хорошо, что наступила война! Как я ненавижу войну, но что лучше: мать или война?.. Я выбрал свой путь.

Эта дура мечтала, чтобы я стал, видимо, музыкантом. То, в чём она не достигла успеха, она переложила на мои плечи. Видимо, из-за этого я стал таким широким малым!

— Я ради вас! Я ради Эдмонда, ради Эрни, я пожертвовала музыкой! Вы сволочи, никогда не поймёте, что я чувствую! Я этим всем жила, пока тут вы не появились! Сволочи!

Я искал в каждой избраннице другой мир, женственный и слабый... А находил лишь свою мать. Снова... и снова... и снова... и снова. Четыре ошибки. Дальше что? Женитьба на ружье? Ха-ха... Шутка достойная великого, не правда ли?

— Также как ты хочешь быть первым в ловле форели, ты должен быть научиться петь и здесь стать первым!

— Мне не нравится петь...

— Ты станешь великим! Как Карузо!

— Я предпочитаю рыбалку, мама...

— Ты будешь выступать на лучших сценах мира! Сделаешь то, что не удалось мне. Ты меня слушаешь, Эрнест?

— Ты не слышишь меня, мама...

Как я обрадовался, когда в лет 12-ть мой голос сломался; я охрип. Мать испуганно понимала, что всё...

Она сказала мне, что разочаровалась во мне. Будто это я виноват. Блин, а может быть, и я. Возможно, в те годы, я даже молился, чтобы с моими связками что-нибудь случилось...

ВОЙНА. ВЗРЫВЫ. ПУЛИ. ВЗРЫВЫ. ПУЛИ. ПУЛИ. ПУЛИ... ПУЛИ... ПУЛИ... ПУЛИ... ПУЛИ... ПУЛИ... ПУЛИ... ПУЛИ… ВЗРЫВЫ. ПУЛИ... ПУЛИ... ПУЛИ... ПУЛИ... ПУЛИ... ПУЛИ... ВЗРЫВЫ.

вы недостаточно ценили меня, когда я обитал в лоне семьи; лучше этого могло быть только чтение собственного некролога;

Агнес... добрая и ласковая Агнес... прощай, оружие... навсегда, прощай...

1,5 года я пил, и пил, и пил, и пил, и пил, и пил, и пил, и пил, и пил, и пил, и пил, и пил, и пил, и пил, и пил,...

Мать выгнала меня... Я сам себя выгнал; мы просто поссорились...

Изящная, нежная... Хедли... Париж.

Маме не нравились мои работы... Роман, первые рассказы.

Джон родился! Бэмби... Он будет лучшим моим творением!

... Полина ... ммм... Я УБЬЮ СЕБЯ, ЕСЛИ МЫ НЕ УВИДИМСЯ НА СТОПЕРВЫЙДЕНЬ

 

и вскоре я узнал об отце... отец... отец... мать, сука... отец...

 

издевательством был её подарок... ружьё... чёрт... теперь... жирная сука.

 

АФРИКА АФРИКА АФРИКА

неужели она хочет, чтобы я тоже убил себя...???

 

Патрик... сын... Грегори... сын... Патрик и Грегори... лучше только моя проза.

 

Полина?.. Полина?.. Полина... Пф. Пока, Полина. До свидания. Мать. Ружьё. Мать... Марта... Властная... Самостоятельная... Ей нравится всё, чем я занимаюсь... По ком же звонит колокол?

— И много у тебя таких мыслей?

 

КУБА. ВТОРАЯ МИРОВАЯ ВОЙНА. ПИЛАР СТАНОВИТСЯ БРОНИРОВАННЫМ. СЛУШАЕМ НАЦИСТОМ С ПОМОЩЬЮ МОЕГО «РАДИО». ВПЕРЁД В ЕВРОПУ!!!

 

мЭРИ Мэри мЭРИ Мэри мЭРИ Мэри мЭРИ Мэри мЭРИ

(материнская забота в комплекте) от автора

Много пью. Пью очень много. Много пью. Пью очень много.

 

Адриана... Ты вернула мне возможность писать... Старик и море... Самое лучшее творение за всю мою жизнь. Так ли это?

Я НАСТОЯЩИЙ ПИСАТЕЛЬ

Я ОТПРАВИЛ ЭТО МАМЕ...

ОНА ТРИ ГОДА УЖЕ КАК МЕРТВА...

МНЕ ТАК ЛЕГКО...

МНЕ ТАК ХОРОШО...

МНЕ ТАК...

ЗЕЛЁНЫЕ ОРХИДЕИ...

10 ЛЕТ БЕЗ МАТЕРИ...

10 ЛЕТ

я полный ноль

ничтожество

просто ничто

ничего

ни

 

Мама прислала мне подарок.


 

Курт Кобейн

I

Наверняка мне никогда этого не забыть. Это был мой первый раз. Об этом опыте я буду помнить постоянно. В течение этого дня уж точно. Она вошла в меня, и я отключился. Игла.

Вероятно, я спал всё это время, а сегодня я проснулся. Да, я несколько неприятен на запах и вкус, однако я такой и есть всегда; СМИ приукрашают меня, а телекамеры не дадут зрителю понять, как я пахну.

Под кайфом принято разглядывать друг друга, общаться или смеяться; зависать принято тогда, когда в тебе оно.

ТЫ НИХРЕНА НЕ ЗНАЕШЬ...

Всё вокруг тебя смято и сжато в капсулу; ты глотаешь её, и снова всё сжимается. Ты глотаешь, а потом бежишь блевать. Не перепутать бы и не проглотить это.

Чей-то номер нацарапан на двери сортира. Звонить бессмысленно. Этот человек уже давно мёртв.

Звоню дилеру.

 

II

Тупик. Я смотрю на этот угол уже сорок пять минут. Я засёк. Штукатурка падает. Киснут потолки, а Солнце село и засосалось горизонтом за пять минут. Сколько времени казаться будет мне, когда я нажму на курок?

НИХРЕНА НЕ МЕТАФОРА!

Изнасилования беззащитных женщин, убийство младенцев и детей, корм с потрохами для скота, пепел в ваши глаза, вместо дождя; очередная армада пуль, вместо грозы; хождение по гвоздям, когда ты не чёртов йог; бешенное катание по стеклу...

Миллионы трафаретов: губная помада, накачанный бицепс, вместо мозга куриные грудки, бараньи ноги, да свиной жир.

Туалетная бумага, после которой на ваших трусах образуется комки засохшей крови. Щёлочь вместо слюней. Падшая душа вместо души летающей. Истребитель летает и целится в ангелов; ангелов, которых подбирают на земле и питаются, так как не хватает денег на жрачку. Поэтому ещё ни одного ангела не закопали под землю. Ни одни ангел нам не родственник, чтобы мы ещё ему покупали лишний гроб; нанимали бедолаг, которые будут копать могилу; чёрта с два мы сожжём их, мы будем их жрать! НАМ БЛЯТЬ НЕ ХВАТАЕТ ДЕНЕГ НА ЖРАТВУ! СУКА

Приставляю пистолет к виску — своеобразная игра в рулетку, когда знаешь, что ещё не время. Выстрел в седьмой раз оказался пустым на ощупь — в барабане нет патронов. Я же сказал, что ещё совсем рано.

 

III

С космоса постоянно кто-то смотрит на нас. Я пытаюсь найти его взглядом. Это бессмысленно. Когда в стволе добавляется патрон, играть становится интересней... Только зачем тогда лежит рядом ружьё. Он начинён. С ним играть так бессмысленно.

Если кто узнает, толпа соберётся вокруг моего дома. Однако, когда прозвучит выстрел, только несколько кошек отбегут в тихое место.

В случае, если какая-либо форма правительства становится губительной, мы имеем право изменить или упразднить его... Чёртово правительство... А ведь правда же... Это можно сказать о моей жизни, если я приму самовольно решение, что с нею делать дальше?

Упразднить... Чёрт. Смеюсь над этим, конечно.

Смотрю на ружьё. Он нагрелся на свету. Запах в комнате не из лёгких. Когда хреново, не хватает двух вещей. Одна из этих вещей могла бы даже обрадоваться, что я включил её в понятие «вещь». Жизнь — вещица не из лёгких.

Если бы прошёл дождь, дуло бы остыло, однако... всё-таки потом ему опять нагретым придётся побывать.

По комнате летает дым, и уже десятая сигарета потушена. Дым летает вперемешку с пылью. С лампочки спускается паук. Зажигается спичка. Тлеет одиннадцатая сигарета.

 

— Одна капля дождя упала с неба. Не, я точно её видел! Как же она прекрасна!.. Боже... А небо такое чистое. Эта капля, будто Дева Мария, разверзлась в немую корпускулярность и навестила моё сознание. Вы видели её? — оборачиваюсь к пустым стенам; никого нет, и никто мне не отвечает.

Порыв ветра отодвигает облако от горы, несёт её, словно праздничный пирог на радость маленьким детям, куда-то дальше; может быть, в другую комнату? И правда: облако скрывается за горизонтом... Кому оно подарит себя? Какому воображению подскажет дальнейший шаг для провокации отдельного замысла, превращённого в акцию для всего мира? Эти бесчинства разлуки, смешенной с печалью и красками старого холста, где они иссохли, завяли и обесцветились... «Мои волосы однажды станут седыми...» — и взгляд оказывается на ружье.