Суббота апельсиновой мученицы

 

 

Речь идетоб одном дурацком споре из тех, в которые ты иногда нечаянно ввязываешься. Нас было двое: она - сиделка, я пациентка, дело происходило в субботу утром, и мы поспорили о том, цитрусовый ли фрукт апельсин. Она считала, что нет, что цитрусовые - это только лимоны, и это ясно даже из названия, лимон у нас называется «цитрон», то есть «цитрусовый». Мне казалось, что цитрусовые - это собирательное название множества фруктов, к ним принадлежат апельсины, мандарины, грейпфруты, лаймы и лимоны.

Я жила в больнице, здесь был теперь мой дом, но у нас в семье я привыкла к тому, что если ты сомневаешься в каких-то фактах, их нужно проверить по энциклопедии. Поэтому я объявила, что собираюсь сделать (долгий опыт поднадзорного существования приучил меня всегда заранее предупреждать о своих намерениях), и направилась к книжной полке со словарями. Я так и не поняла, что она тогда подумала и почему поступила именно так. Может быть, она испугалась, может быть, рассердилась, может быть, почувствовала угрозу своему авторитету. Как бы там ни было, она нажала на тревожную кнопку, и к ней тотчас же примчалось подкрепление. Я попыталась объяснить, что хотела только взять словарь и проверить, относится ли апельсин к цитрусовым, но сразу же поняла, как малоубедительно это звучит.

Она заявила, что я хотела добраться до электрической лампочки, чтобы разбить ее и порезать себя осколками, а поскольку я не раз это делала, то не могу не признать, что ее слова прозвучали гораздо убедительнее моих. Однако дело было не так. Не слушая моих объяснений, меня схватили и потащили из комнаты. Не буду отрицать, что тут я разозлилась, меня охватило отчаяние, и я стала обороняться изо всех сил. Мое поведение было безобразным и демонстративным, но я повела себя так, оттого что мои объяснения не были услышаны и оттого что я поняла, куда меня тащат. Мои слова не воспринимались окружающими, и мне не осталось ничего, кроме физического действия. И действия не заставили себя ждать, тут было много крика, борьбы и всего такого прочего. Это правда. Но ведь я пыталась сначала объясниться словами! И это тоже правда.

Мои демонстративные действия, буйство не возымели никакого эффекта. Санитаров было много, а я - одна, меня доставили в изолятор и заперли в голой камере, палате для буйных. Я просидела там в одиночестве целый день. Матрас, четыре белые стены, зеленый бетонный пол. И я - апельсиновая мученица, пострадавшая за право апельсина называться цитрусовым.

Я часто попадала в изолятор, часто сидела под замком, так что в этом не было для меня ничего необычного, и хотя там было тоскливо, одиноко и обидно, но вполне терпимо. Останься я в отделении, там тоже не было бы ничего особенно замечательного, так что особой беды, казалось бы, не произошло. Это вполне можно было пережить. Обидно было сидеть одной взаперти, зная, что все мои слова не имеют теперь никакого значения, что для всех я в первую очередь больная шизофреничка, а моим словам не нужно придавать никакого значения. Я была сумасшедшая, и мой голос никем не принимался в расчет.

Джоан Гринберг очень хорошо описала это в своем романе «Розовый сад я тебе не обещаю». Главная героиня Дебра и еще одна пациентка лежат, закутанные после холодного обертывания. Дебру упаковали так плотно, что у нее нарушилось кровообращение, и от этого страшно болят ноги. Вторая пациентка советует ей позвать на помощь сестру. Вскоре боль стала такой сильной, что Дебра закричала, хотя это ей было трудно. Она звала долго и так громко, как только могла, но никто не пришел. Вторая пациентка, которая лежала рядом, попросила у нее прощения за то, что дала плохой совет: «Я забыла, что когда кричат сумасшедшие, для людей это только крики сумасшедших». Или, если выразить это другими словами: «Сумасшедшие кричат, потому что они сумасшедшие, а не потому, что у них болят ноги >.

Когда твои слова теряют смысл и превращаются в симптомы, ты начинаешь чувствовать себя совсем одинокой, и все вокруг становится мрачным. Я хорошо помню страшное чувство беспомощности и ужаса, которое охватило меня, когда я поняла, что для меня нигде больше нет гарантированно нейтральной сферы, и что я в любой момент могу ожидать, что из-за моего диагноза мне не поверят или неправильно перетолкуют мои слова. И это происходило снова и снова, и снова во все новых и новых ситуациях.

До болезни я была способной ученицей и собиралась стать психологом. Я поговорила о своих планах с преподавательницей, которая была моим куратором, и та поддержала меня. У меня были хорошие оценки и хорошая мотивация, так что были все основания предположить, что я смогу учиться в университете.

А через год после этого разговора я была госпитализирована, однако даже погруженная в хаос, я по-прежнему держалась за свою мечту, как за спасательный круг, который поможет мне выплыть: когда все это пройдет, и я снова наведу порядок в том развале, в который превратилась моя жизнь, и вернусь в школу. Я по-прежнему мечтала о том, чтобы стать психологом. Но теперь мои мысли о будущей профессии были уже не мыслями о профессии, а, как мне объяснили, это были уже симптомы, говорившие о том, что .v я идентифицирую себя со своим психотерапевтом. Я, дескать, мечтаю стать психологом не потому, что хочу работать психологом, а потому что хочу стать моим психотерапевтом. И мои мысли о будущей деятельности и образовании на самом деле представляют собой перенос или что-то в этом роде.

По крайней мере, так они говорили. И это было больно, очень больно. Я думаю, что даже если они не верили в меня, то могли бы не причинять мне эту ненужную боль. Для меня не было никакой необходимости и никакого смысла в том, чтобы знать об их скептическом отношении и о том, что они не верят в меня. Мне была необходима прекрасная мечта, которая бы меня поддержала. Ведь я действительно была раньше хорошей ученицей, и тогда мои планы были вполне реальны, это было всего лишь год тому назад, так ради чего нужно было убивать мою мечту и превращать ее в болезнь, ведь мечта - это гораздо лучше болезни, и от нее гораздо больше радости, пока она остается мечтой? Нельзя сказать, чтобы в повседневной жизни у меня оставалось очень много радостей. Мечта бы мне очень пригодилась. А также дар слова. Даже в том, что касается апельсинов и цитрусовых. Хотя это и может показаться банальными пустяками, но ведь у меня так мало осталось от здоровой, «нормальной» Арнхильд, так мало того, что было мною самой, а не моей болезнью, что тут уж каждый пустяк и каждая мелочь приобретали колоссальное значение.

Другой санитар, работавший на том же отделении, проявил куда больше таланта. У него не было специального образования, но он пошел санитаром в здравоохранение, потому что был в то время безработным. Кроме своих дежурств, он посещал какие-то курсы по специальности «средства массовой информации и журналистика». И от него я узнала, в чем состоят десять признаков хорошей новости. «Новость должна быть актуальной, релевантной для получателя, неожиданной...». Признаюсь, что сейчас я уже не помню все десять. Но тогда я их помнила, и хорошо помню, что как только я начинала проявлять беспокойство и впадать в состояние психоза, он возвращал меня к действительности, говоря: «Давай-ка, Арнхильд, назови мне признаки хорошей новости!» И если я не отвечала, продолжая общаться со своими голосами, или царапая себя до крови или занимаясь еще чем-то в этом роде, он не отставал от меня: «Перестань придуриваться, Арнхильд! Я знаю, что ты помнишь! Хорошая новость должна быть...». И тогда я продолжала: «Хорошая новость должна быть актуальной, она должна...».

Так, постепенно, через перечисление раз и навсегда установленных, упорядоченных и, в сущности, совершенно неинтересных правил я возвращалась в наш общий мир. Разумеется, этот способ не всегда оказывался таким действенным, но часто он действовал. Часть его действенности объясняется простотой и упорядоченностью этих правил и тем, что это помогало мне сконцентрироваться на нейтральной, конкретной и спокойной теме, не имеющей ко мне прямого отношения. Эти правила я тогда так хорошо заучила, что просто не могла ошибиться, а тема была мне настолько безразлична, что они не представляли для меня никакой угрозы, и благодаря этому стали надежным и доступным мостом, по которому я могла вернуться в наш мир. Но очень много значила сама личность моего учителя.

Он был мне приятен. Он относился ко мне дружелюбно, он учил меня нужным вещам, он принимал меня всерьез, он был спокоен и надежен. Когда мной овладевал приступ психоза, мне всегда делалось очень и очень страшно. Как тут не испугаться, когда ты не можешь положиться на свои восприятия, на свою голову, доверять своим мыслям и чувствам! Это естественный страх. Ведь когда такая большая часть моего «я» оказывалась выведенной из строя, у меня оставалось страшно мало средств для защиты, в этом состоянии я становилась гораздо уязвимее для обиды, так что всегда был шанс, что я все, что угодно, могу понять неправильно. В этих случаях я боялась иметь дело с людьми, которые не казались мне совершенно надежными и предсказуемыми или не вызывали у меня полной уверенности в том, что они не нанесут мне какого-то вреда. При малейшем сомнении или неуверенности я предпочитала уйти в психоз. И поскольку этот человек ни разу меня не подвел, я чаще всего возвращалась на его зов, за исключением тех случаев, когда этому мешали какие-то веские причины, как, например, опасность чьей-то смерти или угроза лесного пожара или что-то тому подобное.

Одной из причин, почему я так доверяла ему, было, наверное, то, что он никогда не применял силу сверх необходимого. Сначала он всегда пытался со мной сотрудничать, и продолжал это сотрудничество дольше, чем все остальные. И он видел меня, и принимал меня всерьез. Он пытался чему-то меня учить, разговаривал со мной, причем не только о признаках хорошей новости, но и о настоящих новостях, о том, что происходит в мире, политике, культуре, благодаря этому я получала передышку, когда мне разрешалось быть не только пациенткой, а человеком, и это было необыкновенным счастьем.

Как-то на пасху я отказалась принимать на ночь положенные лекарства. Честно говоря, я теперь уже и не помню, почему я отказывалась их принимать. В душе я ведь очень хорошо знала, что это была бесполезная борьба, но вероятно, это был один из вариантов нанесения себе физического вреда, поскольку я терпеть не могла, когда мне делали уколы. Я испытывала боль и унижение, когда, повалив на пол, в меня насильно всаживали иглу. Мне даже казалось, что от введенных таким способом лекарств меня сильнее тошнит и бывает больше неприятных побочных действий. Последнее было, скорее всего, моим воображением, однакч я ненавидела уколы, и поскольку в то время я находилась под непрерывным надзором и потому не могла себя порезать, то отказ от приема лекарства был для меня, вероятно, другим вариантом самонаказания. Одним словом, от лекарства я отказывалась. Надзирающая за мной сиделка стала командовать: «Лекарство необходимо принять! Принимай лекарство! Хватит дурить! Сейчас же принимай!»

Но я никогда не любила, чтобы мною командовали, а она даже не сказала «пожалуйста», а только говорила, что это необходимо, хотя мы обе знали, что это не так. Она могла вызвать дежурного врача, тот прислал бы санитаров, меня бы скрутили и сделали бы мне укол, а принять лекарство, то есть проглотить его, она не могла меня заставить насильно. В то время это было, пожалуй, единственным делом, в котором у меня оставалась свобода выбора. А весь ход развития этой ситуации, с шумом, криком и бестолковщиной, оставлял мне какую-то кроху контроля, которую я не собиралась никому уступать.

Кроме того, тут еще бы замешан и мотив самонаказания. Видя, что я не собираюсь сдаваться, санитарка начала мне угрожать: «Если не проглотишь, я позову врача, и тебе сделают укол». Это я и сама знала, и, по всей видимости, укол с самого начала входил в мои расчеты, но, если отвлечься от этого, у меня оставались и некоторые личные принципы, и один из них заключался в том, что я не желала уступать угрозам. Ведь, несмотря на все остальное, я была тогда тинэйджером и мне было свойственно то преувеличенное чувство справедливости, которым отличается этот возраст, так что я совершенно не намерена была идти на попятный перед угрозами, это уж ни в коем случае!

Но в этот вечер дежурил и санитар, который учил меня признакам хорошей новости, он увел меня в мою палату и, прикрыв дверь, заговорил со мной наедине о посторонних вещах, пока не улягутся разбушевавшиеся страсти. Потом он сказал, что решение, конечно, остается за мной, но что он очень хотел бы, чтобы я приняла лекарство. «Мы же с тобой оба знаем, какая существует альтернатива, и что лекарство ты получишь в любом случае, вопрос только в том, каким это будет сделано способом». Он рассказал мне, что у него совсем развалился автомобиль, и ему действительно очень нужны дополнительные дежурства, и если он сумеет уговорить меня принять эти таблетки, не беспокоя доктора в пасхальные праздники, это, конечно, поднимет его репутацию в глазах начальства и даст ему шанс получить лишние дежурства.

После этого дело шло уже не обо мне, и речь была не о том, чтобы мне склониться перед чьими-то угрозами, а о том, чтобы оказать дружескую услугу хорошему и приятному человеку. Разумеется, я с радостью ухватилась за такую возможность, тем более, что часто ли в последнее время мне подворачивался случай сделать что-то полезное для другого человека? Я спокойно и сохраняя чувство собственного достоинства проглотила лекарства и, как мне помнится, он еще и поблагодарил меня за то, что я ему помогла. И я помню, как приятно мне было, что я вышла из сложной ситуации, не теряя чувства самоуважения.

Впрочем, у меня всегда сохранялась надежда, что в его словах была толика правды. Потому что он был очень хороший человек, и я была бы только рада, если действительно сделала для него что-то полезное, тогда как в то время моя роль была не в том, чтобы приносить кому-то пользу, а в том, чтобы принимать помощь, так что, может быть, это и было самое главное. Ведь это же очень нелегко - все время только принимать помощь, будучи не в состоянии дать что-то другим людям. Еще одна очень добрая сиделка встретилась мне в другом, открытом отделении. При ней я всегда чувствовала себя хорошо. Это было хорошее отделение, где работали симпатичные люди, но у персонала, тем не менее, завелась не самая хорошая привычка подолгу болтать друг с дружкой в дежурке вместо того, чтобы находиться рядом с пациентами. Поэтому всегда было так приятно, если дежурила именно эта сиделка: она умела для всех придумать какое-нибудь общее занятие на послеобеденные часы. Мы пекли или лепили фигурки из теста, или рисовали.

Иногда она приносила с собой собственные материалы - краски и кисточки - и давала нам ими пользоваться. Это было очень славно и помогало мне хотя бы иногда ненадолго забыть о печальных вещах. Зато вечером, после таких приятных занятий, я начинала ужасно тосковать. Вернувшись одна в свою комнату, я плакала, и у меня возникало желание нанести себе вред. Она заходила ко мне, разговаривала со мной дружелюбно, не бранила меня, а спрашивала, что не так и не может ли она как-то помочь. К тому времени у меня накопился уже большой опыт работы с психотерапевтами, благодаря этому я располагала богатым словарным запасом для описания своих переживаний и могла рассказать ей, что я думаю и отчего так тоскую. «У нас все хорошо, и ты очень внимательна. Вы очень много нам даете, но вы не даете нам возможности что-то сделать для других, а это так печально, когда тебе все время делают добро, а ты сама никому ничего не можешь дать!»

Она сказала, что понимает меня, и поблагодарила за то, что я ей сказала, потому что раньше она этого не знала и для нее это новая мысль. Эту мысль я ей подала, и она получила от меня новое знание. Я приняла это как утешение, но я понимала, что если в этом и есть доля правды, это не более чем утешение, которое она для меня нашла, потому что была умным и внимательным работником, а я была тоскующей пациенткой, которую нужно было чем-то подбодрить. Она была хорошим работником, и, думаю, действительно хотела меня утешить. Она производила впечатление искреннего человека, но тем не менее у каждой из нас была своя определенная роль, и в этом ничего не могли изменить ни я, ни она.

Роль пациента может быть и полезна, и хороша, и ей присущи некоторые права, имеющие очень важное значение - такие, например, как право на лечение и защиту от эксплуатирования больного. Потому что отлично помня о том, как горько мне бывало от невозможности дать что-то людям, я также знаю и о том, что раньше рабочая сила пациентов часто становилась объектом эксплуатации. Мы никоим образом не хотим вернуться к тем временам, когда больных вынуждали против их воли бесплатно трудиться в садах докторов или когда хорошенькие работницы из мастерских почти бесплатно отдавались на откуп персоналу. Этого мы, естественно, не хотим. Но должна же найтись золотая середина между унизительной эксплуатацией и унизительной бесполезностью. Добровольная возможность что-то делать для других или, например, такие условия, которые способствуют победе над болезнью и развитию.

В моей коммуне и в моей местной газете одно время много говорили о необходимости создавать рабочие места для людей с «ограниченной трудовыми возможностями», то есть для людей, которые не могут самостоятельно находить рабочие места и, заняв такое место, трудиться там на общих основаниях, а нуждаются в особых условиях. Среди прочего речь шла о людях с психическими заболеваниями. Проблема, конечно же, упиралась в деньги. Нельзя сказать, что виновато было нежелание коммуны, но тут требовалось столько всего, что приходилось сомневаться, хватит ли у коммуны средств.

В газете продолжались дебаты с доводами за и против, в статьях шел обмен мнений и высказывались разные предложения. А на открытом отделении больницы мы, «люди с ограниченными трудовыми возможностями» читали эти статьи. Нас возмутил этот спор, в ходе которого, главным образом, обсуждался вопрос о том, найдутся ли у коммуны средства на то, чтобы предоставить нам работу. Уж если говорить о работе, то я хотела бы иметь такую работу, где я могла бы приносить пользу, делая что-то полезное. Моя работа должна была приносить пользу обществу, а не быть подачкой, которую мне кто-то выделил из жалости. Я не хотела, чтобы мой труд был для общества лишней нагрузкой, и думала, что коли у коммуны нет на это средств, то мне это и не нужно. Я не хочу, чтобы на мою работу кто-то тратился, мне хочется другого: чтобы во мне видели полезного работника. Только в этом случае я и хочу работать, а вовсе не потому, что желаю получить от общества еще одну подачку.

Начав поправляться, я сама пробовала искать работу. Я предлагала работать бесплатно в качестве ассистентки или вспомогательного работника. Но куда бы я ни обращалась, меня нигде не принимали на работу. Даже бесплатно. И какой прок может быть от психотерапии и терапевтической среды, где тебе говорят, как тебя все ценят, когда действительность показывает, что ни один работодатель, даже в общественной сфере, не хочет принять тебя хотя бы на пробу, чтобы посмотреть, можешь ли ты принести пользу, потому что ты для него - пациентка с психиатрическим диагнозом, а, следовательно, от тебя нечего ждать, кроме лишних хлопот. В реальной жизни твои рабочие качества оценивают, исходя из навешенного на тебя ярлыка, с которым ты настолько сливаешься, что никто не интересуется тем, что же ты собой представляешь.

Спустя некоторое время я все-таки получила место практикантки у профессора психологии в Блиндерне. Профессор вел исследовательскую работу, а я, в крошечной отдельной комнатушке, должна была вводить в компьютер новые данные. Работа была простая и спокойная, но окно моего кабинетика выходило на парадное института. Это означало, что дважды в неделю я получила возможность уезжать из больницы и проводить время в таком месте, где я каждый раз заряжалась желанием продолжать работу, чтобы добиться своей мечты. Это было замечательно, полезно и, конечно, оказало на меня сильное влияние, поддержав мою решимость продолжать начатое. Приятно было и одобрительное отношение профессора, у которого я работала. Он выразил благодарность за то, что я согласилась у него поработать, и искренне удивился, что я буду работать без жалования, за одну лишь страховку. Благодарность профессора и его одобрение очень поднимали мою веру в себя, как, впрочем, и предъявляемые им требования, и вера в то, что я с ними успешно справлюсь. Дважды в неделю я теперь могла побыть человеком, а не психиатрической пациенткой, и это мне очень помогло.

Между прочим, выражение «психиатрический пациент» звучит очень странно. Мы часто им пользуемся, но почти никогда не применяем противоположное понятие - «соматический пациент». По крайней мере, мне ни разу не довелось его слышать. И уж тем более оно не употребляется с определением «прежний > или «бывший»: «Человек сломавший на пасху ногу, является бывшим соматическим пациентом, который в прошлом уже перенес один перелом. Еще в детстве он сломал себе руку, когда...» Зато сколько угодно можно встретить обратное: «Человек, подозреваемый в убийстве своей жены, является бывшим психиатрическим пациентом. Шестнадцать лет тому назад он госпитализировался по поводу...».

И вот уже мы имеем два факта, простое сопоставление которых подводит к новому заключению, содержащему две мысли: во-первых, мысль о том, что между прежней госпитализацией и возможным преступлением имеется какая-то связь, и, во-вторых, что все бывшие пациенты представляют собой машины для убийства или, как выражаются в наше время, «бомбы замедленного действия >. Что касается связи между предшествующими госпитализациями и совершенными впоследствии преступлениями, то порой она действительно существует, однако не является обязательной. Что же касается пациентов психиатрических учреждений здравоохранения и «бомб замедленного действия», то это никак не подтверждается статистикой. Подавляющее большинство людей с психическими заболеваниями вообще не представляют собой никакой опасности, а большинство из тех, что опасны, представляют опасность преимущественно для самих себя. Однако ярлык «психиатрического пациента» одинаково подходит ко всем, и таким образом мы можем воспринимать его как описание отдельного человека.

Став студенткой, я снова с этим столкнулась. С одним из моих однокурсников мы обсуждали как-то рутинные тесты, используемые для изучения личности, и я высказала мысль, что людям, которые приходят в поликлинику лечиться от страхов или депрессии, наверное, должно казаться странным или обидным, когда их заставляют отвечать на такие вопросы, как, например, любят ли они устраивать поджоги или слышат ли они голоса. В некоторых случаях, может быть, и нужно проводить широкое и тщательное тестирование, однако я отношусь критически к тому, чтобы превращать углубленное исследование в рутинную процедуру. Тут он посмотрел на меня и сказал: «Ну что ты, Арнхильд! Пациенты же мыслят иначе» .

Мне показалось тогда, да и сейчас кажется, что это высказывание означает сугубо дискриминирующий взгляд. Как, собственно говоря, мыслят пациенты? Разве мы или они, или как там правильнее будет сказать, мыслят как-то не так, каким-то особенным образом, так что их мышление отличается от мышления всех остальных людей? Если слово «пациент» в этом высказывании заменить другим словом и сказать, например, что «саамы мыслят иначе > или «пакистанцы мыслят иначе >, или «женщины мыслят иначе», мы совершенно ясно увидим, какое за ним кроется безумие. Потому что ничего подобного мы бы ни за что не сказали, причем по вполне понятной причине.

Эти высказывания являются расистскими и дискриминирующими, и беспредельно глупыми, и остаются такими, когда речь идет о пациентах. Все пациенты психиатрических учреждений здравоохранения, каких я когда-либо встречала, были людьми. А потому для них так же, как для всех остальных людей, были характерны индивидуальные отличия и основополагающее человеческое сходство. Одни мне нравились, другие не нравились. Одни были веселые, другие сварливые, и все были люди как люди - не лучше и не хуже, чем большинство людей. Другая однокурсница, узнав о моем прошлом, предложила как-то другой ярлык. Она сказала, что от пережитых трудностей я должна была стать замечательным и мудрым человеком, потому что трудности облагораживают и закаляют.

Поверить в это, казалось бы, очень заманчиво, однако это было бы так же глупо. Потому что для некоторых людей борьба с трудностями означает человеческий рост, а некоторые от нее ломаются. Некоторые люди используют препятствия для того, чтобы развить свои лучшие черты, между тем как другие становятся озлобленными и мелочными. На страданиях человек не всегда учится, иногда страдания его только калечат. А люди, которые страдают или когда-то страдали психическими заболеваниями, ничуть не хуже других и не обязательно становятся бомбами замедленного действия, но, с другой стороны, они и не обязательно бывают лучше других. Как правило, они - то есть мы -приблизительно такие же, как и все прочие.

Вышеприведенные высказывания очень откровенны, очень недвусмысленны, а потому их очень легко разоблачить и отмежеваться от этих идей. Но есть и другие, не столь откровенные высказывания, которые в первый момент могут показаться очень убедительными, но при ближайшем рассмотрении обнаруживают свою дискриминирующую сущность, поскольку косвенным образом выражают ту мысль, что пациенты представляют собой некую однородную группу, совершенно отличную от всех остальных людей. «Представить что-то в перспективе потребителя > - стало уже привычным и широкоупотребительным выражением, мы слышим его на каждом шагу. На первый взгляд, это нормально, и меня не раз просили сделать доклад или высказаться с точки зрения потребителя.

Я несколько раз выполняла эту просьбу, потому что на слух это звучит очень хорошо: «А теперь нам интересно было бы узнать, как это выглядит в перспективе потребителя, мы хотим поработать над распространенными в психиатрии предрассудками, так послушаем же историю пациента >. Это прекрасно. Пока ты не поверишь, будто и впрямь есть такая перспектива потребителя. Перспектива, как таковая, конечно же, существует, потому что под перспективой понимают то положение в пространстве и расстояние, с которого ты рассматриваешь данный объект, например, стул, или какую-то услугу, оказываемую здравоохранением. Если смотреть на стул сверху, он выглядит несколько иначе, чем если бы ты смотрел на него снизу, лежа на полу, то же самое относится и к услугам здравоохранения. Если ты доктор или психолог, они выглядят для тебя иначе, чем если бы ты был пациентом. Но это всего лишь часть истины.

Другая часть заключается в слове «потребитель», а это слово отнюдь не выражает однозначного понятия. Потребителем психиатрических услуг здравоохранения является по определению любой человек, пользующийся одной или несколькими услугами, предлагаемыми этой системой, на протяжении более или менее длительного времени. Это значит, что «потребителем» может быть вполне взрослая женщина, которая страдала от каких-то страхов на протяжении ряда лет, она может быть замужем, иметь свой дом и семью, может находиться на больничном или получать страховку и посещать центр дневного пребывания своей коммуны. Потребителем может быть также молодой человек, страдающий алкоголизмом, отклонениями личности, причастный к криминалу и получающий психиатрическое лечение в тюрьме. Это может быть рабочий, посещающий психотерапевтические сеансы в поликлинике, после того как он на работе попал в конфликтную ситуацию, от которой он не может оправиться и чувствует себя угнетенным. Или член специального общежития, который уже тридцать пять лет живет с диагнозом психоза и нуждается в психиатрической поддержке и постоянном поликлиническом наблюдении.

И вот нам хотят сказать, будто бы только на том основании, что все эти люди пользуются различными услугами одной и той же системы, они должны видеть жизнь в одинаковой перспективе! Мне в это совершенно не верится, и это не соответствует тому, что мне приходилось слышать, когда я обращалась с вопросами в общество потребителей и связанные с ним организации. Там я встречалась с тем, что некоторые люди были довольны оказанной им помощь и реагировали на негативную критику в отношении психиатрии, а некоторые люди, которые натерпелись унижения, были недовольны и возмущались. Встречались люди подавленные или смирившиеся с неизбежным, то есть каждый вел себя в соответствии с особенностями своей личности и пережитого опыта.

Все они являются пользователями одного или нескольких видов услуг психиатрических учреждений, но все они - очень разные люди, с разными историями и разными свойствами личности, и смотрят на мир не с одной и той же точки, так что у них совершенно разная перспектива видения. Тем самым оказывается, что слово «перспектива » имеет совершенно определенное значение, между тем как «потребитель» - понятие слишком широкое и неопределенное по своему значению для того, чтобы оно могло нести в себе какой-то полезный смысл. Ибо единственный смысл, выражаемый словом «потребитель» состоит в том, что ты не дающее лицо, не наблюдатель или что-нибудь в этом роде. А если выразить это другими словами, ты - не «один из нас», ты принадлежишь к противоположной группе в антитезе «мы и они». Ты - это «те, другие».*! в этом уже нет ничего хорошего. Тут уж это слово перестает быть вежливым и приятным, и отнюдь не способствует борьбе с предрассудками, а скорее наоборот. С виду оно кажется обманчиво прекрасным, на самом же деле ничего не меняет. Это все равно, что прикрыть грязный стол скатертью. С виду кажется чище, но на самом деле никакой чистоты нет, и до гигиеничности тут далеко. Тем самым опасность только увеличивается, поскольку ты не сразу обнаруживаешь, что в сущности ничего не изменилось.

Самое горькое в положении апельсиновой мученицы заключалось в том, что ко мне и моим действиям подходили не с обычными мерками, а рассматривали их только как симптомы безумия. И тут уж все доводы были бесполезны, ибо чем больше ты возражаешь, тем яснее становится всем, что ты больной человек Болезнь у меня была, это бесспорно, но ведь не все мое «я» было больным. Возможно, никто не думает, что «потребителей», «пациентов» или «шизофреников» могут так сильно занимать лексические классы или вопрос о том, что представляет собой категория цитрусовых или чего-нибудь там еще. И, скорее всего, это правильное мнение. Однако в изолятор в ту субботу заперли не ту или иную группу. Там оказалась Арнхильд. А Арнхильд интересуется языком. Те, кто хорошо меня знает, не удивятся тому, что я способна ввязаться в подобную дискуссию. Но когда речь зашла о том, как лечащему персоналу правильнее и разумнее всего поступить с «пациенткой», у меня отняли эту субботу. Диагнозы не плачут. Плакала апельсиновая мученица.

 

Поэзия без пижамы

 

 

Вообще-тоя не хотела умереть, но я совершенно не представляла себе, как мне жить дальше, поэтому я пыталась покончить с собой. Я долго болела и страшно устала. Психотерапия действовала хорошо, я стала лучше понимать степень своей ответственности, но еще не понимала, что мои желания и потребности справедливы, и поэтому ответственность была тяжким бременем. Я уже стала немного разбираться в причинах и следствиях, но еще не знала, что мне делать с этим знанием. Постепенно я стала освобождаться от некоторых представлений о своей болезни, но мне нечем было их заменить. Я уже не желала играть роль больной, но для здоровья у меня не было подходящей роли.

Я перестала принимать лекарства, но в моем теле еще царил хаос гормонов и нейротрансмиттеров, которые еще не успели организоваться в новый порядок без участия лекарств. Я пошла на работу и из моей страховки вычитали больше денег, чем я зарабатывала, в то же время расходы на лечение сильно уменьшали мой и без того небогатый бюджет. Я была измученной, загнанной и, дойдя до отчаяния, не находила другого выхода. После первой попытки самоубийства меня скоро выписали, но через два дня я ее повторила. После этого меня положили в медицинское отделение, где со мной провели беседу два представителя психиатрического здравоохранения. Я сообщила им, что хочу умереть, и что в Норвегии это не запрещено. Я сказала, что не страдаю от психоза, что я, напротив, совершенно дееспособна, и единственное, что они могут тут сделать, это удержать меня от самоубийства на несколько дней, а так как я хочу умереть, то это мой выбор, и в таком решении нет ничего незаконного или дурного.

Я очень старалась сохранять спокойствие, чтобы произвести впечатление разумно и хладнокровно рассуждающего человека, но в душе я рыдала, и мне очень хотелось, чтобы они убедили меня, что для меня еще есть надежда, хотя сама я в нее уже не верю. Я была так измучена, что во мне остался только холод, но я надеялась, что у них хватит тепла и на меня. Не знаю, быть может, у них оно и было. Может быть, это я так заморозилась от своего холода, что просто не могла его почувствовать. Во всяком случае, они сказали мне, что юридически я права, меня продержат в медицинском отделении до утра и завтра выпишут. Я не видела причин, чтобы дожидаться следующего дня, после обеда сбежала из отделения и сделала третью попытку. На этот раз меня спасло то, что какой-то случайный прохожий позвонил в полицию, и полицейские снова доставили меня в больницу.

В медицинском отделении меня временно оставили под надзором в ванной комнате, чтобы решить, что со мной делать дальше, и после долгих споров и обсуждений пришли к тому мнению, что в моем случае есть достаточно оснований для принудительной госпитализации. Думаю, что в значительной степени это была заслуга моей маленькой, но отчаянно храброй мамы, которая, будучи воспитана в уважении к авторитетам, несмотря на это всегда готова сражаться, как львица, если ее дитя оказалось в опасности. Впоследствии мне рассказывали, что она пошла к главному врачу, встала перед ним во весь свой росточек в 157 сантиметров и, глядя прямо в глаза, объявила, что если вы, дескать, собираетесь выписать мою дочь сейчас, то уж будьте любезны, вызовите заодно и похоронное бюро, а меня избавьте от этой обязанности! По-видимому, это и заставило его изменить свое решение.

И тут ко мне в ванную комнату ввалилась целая толпа людей: врачи, мужчины-санитары, полицейские и в качестве дуэньи одна сиделка. Кажется, их было человек семь или восемь, совместными усилиями они удерживали меня на кровати, пока везли по длинным коридорам в психиатрическое отделение. Это было так стыдно, что я закрыла глаза. Я знаю, и тогда знала, что это - слабая защита, но никакой другой у меня не было. Всем этим людям пришлось вместе с кроватью втиснуться в лифт, ни один не отпускал меня ни на секунду.

Все вместе они крепко держали меня все время, но я не помню, чтобы кто-то хоть раз обратился ко мне со словами. Для ясности хочу уточнить: это страшное чудовище, которое должны были держать восемь человек, включая двух полицейских, была всего-навсего я. В то время я весила неполных пятьдесят килограмм, была физически ослаблена после трех попыток самоубийства, совершенных на протяжении трех дней, и была изнурена физически и психически длительной болезнью. Я была без оружия, босоногая и одетая в больничную рубашку. Я была зла, была в отчаянии, но страшным чудовищем - нет, не была, это, по-моему, было сильным преувеличением.

Наконец мы приехали в отделение и въехали в палату. Все вместе они по-прежнему держали меня, и тут врач, наконец-то, со мной заговорил. Он сказал, что сейчас они отпустят меня и дадут мне шанс показать, что я в состоянии спокойно, совсем спокойно лежать. При малейшем моем движении они снова схватят меня и привяжут ремнями. Смирительная кровать уже ждет наготове за дверью палаты. Ты поняла? Не дожидаясь ответа, он дал знак остальным, и меня отпустили. Лежать буквально врастяжку, когда все над тобой стоят, очень неудобно. Мне совсем не хотелось быть в таком положении. К тому же я, как уже говорилось, очень не люблю, когда мною командуют. Из многолетнего опыта общения с системой, у которой я находилась в полной власти, я также знала, что они имеют возможность распоряжаться моим телом, этому я не могла помешать, но тем важнее было для меня доказать, что моя воля им неподвластна. Поэтому, как только они меня отпустили, я в тот же миг вскочила и встала в углу комнаты.

Я стояла тихо, прижавшись к стене, и оттуда заговорила с доктором: «Восемь на одного - это подло. Неужели вам этого никто не говорил?». Он принял эти слова прилично, не стал приказывать, чтобы меня схватили, а оставил меня там, где была. «Конечно, - согласился он, - это не очень красиво, но это было единственным способом безопасно доставить тебя на отделение». Но он же меня ни о чем не спрашивал! Поэтому я сказала: «Разве вы не могли сначала спросить меня? Сказали бы, что для меня приготовлена палата, что вы хотите позаботиться о моей безопасности! Я обессилена. Я очень хочу, чтобы мне оказали помощь, хотя и не верю, что мне можно чем-то помочь. Разве вы не могли хотя бы спросить, прежде чем тащить меня? Я же не разучилась говорить». И тут я процитировала ему стихотворения Андре Бьерке1: «Флейтист-трубач был горазд дудеть, но флейта у него не хотела петь. Он протер ее тряпкой с нашатырем, изнутри прошелся толченым кирпичем. Она хоть и блестела, но петь не захотела». Я знала наизусть почти все стихотворение.

1 Андре Бьерке (1918-1985) - норвежский писатель-модернист.

Включая самый конец: «Эх, ты, силач! Но в это мгновенье флейты коснулось ветерка дуновенье, и она откликнулась пеньем: »Ветер - это мой друг. Не люблю я таких, слишком сильных, рук». Он дал мне договорить до конца, и это вызвало у меня уважение. А то, что он сделал затем, заставило меня уважать его еще больше: он попросил у меня извинения за то, что прибегнул к силе, не поговорив со мной и не испробовав сначала другие методы. Это был первый и единственный раз, когда какой-нибудь доктор извинился передо мной за свой поступок, и это произвело на меня потрясающее впечатление. Я была в ужасно унизительном положении, чувствовала себя чем-то мелким и незначительным, у него же достало великодушия немного поднять меня в собственных глазах. За это я ему до сих пор благодарна. Тогда он спросил меня, что он может для меня сделать в настоящее время, учитывая, как все сложилось.

Я поняла, что это искреннее предложение, и так как он обращался со мной уважительно, мне захотелось пойти ему навстречу и попросить его о чем-то реально выполнимом, а не предъявлять какие-то нереальные требования, связанные с какими-нибудь опасностями. Поэтому я не стала приставать к нему с просьбами о том, чтобы мне позволили выходить за пределы больницы или признали меня здоровой, или еще о чем-то подобном. Я немного подумала, чтобы дать вежливый ответ на вежливое предложение. Я уже знала это отделение и знала, что оно хорошее. Мне незачем было просить доктора, чтобы мне дали поесть. Отделение работало на хорошем профессиональном уровне, и меня, конечно, покормят и без него.

Со мной будут хорошо обращаться; домой позвонить мне позволят, если я попрошу и если будет еще не поздно. Но в том виде, в каком я была - растрепанная и вспотевшая, одетая в короткую рубашонку, я чувствовала себя, мягко говоря, несколько неприбранной. Поэтому я взглянула на единственную находившуюся в комнате женщину-сиделку и сказала: «Ты женщина, как и я. Как бы ты чувствовала себя на моем месте, если бы стояла такой растрепой?». Она ничего не ответила и только посмотрела на меня с глупым и несколько презрительным выражением. Ведь я же была пациенткой, а она сиделкой, и, может быть, еще не согласилась бы работать здесь, если бы от нее потребовали относиться ко мне, как к такому же человеку, как она. А может быть, она просто устала или была не в духе, или ей казалось, что доктор зря со мной так долго канителится. Во всяком случае, она так ничего и не сказала. Но я вежливо попросила доктора, чтобы мне позволили искупаться и выдали пижамные штаны.

Как я уже говорила, это было хорошее отделение, где хорошо обращались с больными, но я также отлично знала, что после того, что я только что проделала, меня не пустят в ванную и не дадут помыться без специального разрешения доктора, который возьмет на себя ответственность. Это было бы нарушением правил безопасности. Пижамные брюки мне тоже никто бы не выдал без указания доктора, потому что в пижамных штанах есть резинка и длинные штанины, то есть они изначально таят в себе опасность, так как могут быть использованы для нанесения себе вреда. Доктор и тут показал себя с хорошей стороны. Мы пошли на компромисс. Я получила разрешение принять ванну, но в присутствии сиделки, которая будет все время находиться рядом со мной. Мне выдадут чистую ночную рубашку и пижамные штаны. Но штаны будут без резинки; чтобы они держались, я завяжу их на поясе узлом.

Я с наслаждением искупалась в теплой ванне, это было так приятно после всего, что пришлось испытать моему телу. Остаток вечера и ночь я вела себя спокойно и обошлась без успокоительных лекарств. И хотя я совершенно ясно сознавала, в какой хаос превратилась моя жизнь, и хотя мной по-прежнему владело отчаяние, и я чувствовала себя очень несчастной как при мысли, что я еще жива, так и при мысли, что чуть не умерла, я все же сумела как-то взять себя в руки и вести себя вполне прилично. Со мной обошлись вежливо и уважительно. Меня выслушали и отнеслись ко мне серьезно. Со мной обращались как с человеком, с которым можно разговаривать и договариваться о чем-то.

Доктор попросил у меня извинения. Это вселяло в меня надежду на то, что со временем, получив нужную помощь, я смогу как-то навести порядок в том хаосе, в котором я запуталась. То, что я делала над собой, могло привести к моей смерти, и я делала это для того, чтобы умереть. Но в тот момент, когда я это проделывала, я не хотела умирать, мне только невозможно было жить. Однако теперь, когда все произошло таким образом, я больше не хотела умирать. Я все еще не желала жить в том хаосе, среди которого я жила, и я по-прежнему не знала, как решить свои проблемы, но передо мной забрезжила крошечная надежда. Следующие три-четыре дня должны были показать, будет ли этот росток растоптан или он разовьется, но на этот вечер мне достаточно было маленького ростка. Я получила внимание, уважение и надежду. Этого для меня было более чем достаточно.

Я не один раз попадала в больницу по принудительной госпитализации. Я побывала в изоляторе и в поднадзорном отделении. Я не раз лежала привязанная к постели ремнями. Я получала принудительно лекарства. В связи с госпитализациями и побегами меня забирала полиция. Мне кое-что известно о том, что это значит, когда кто-то отнимает у тебя контроль над твоими* поступками. Иногда это бывает ужасно, унизительно и горько. А бывает, что ты чувствуешь себя в безопасности. Мой опыт говорит мне, что разница между ужасно, терпимо и безопасно зависит не от того, что с тобой делают, а от того, как это делается.

В Норвегии задержать человека в общественном месте и забрать его против его воли может только полиция. Только полиция имеет право вторгаться в частные дома против воли жильцов и забирать их оттуда с собой. Поэтому именно в обязанности полиции входит забирать людей, которые так больны, что их нужно лечить против их воли. В этом и заключается «что», которое мы так или иначе должны принимать. Другое дело - «как» это осуществляется. Полицейские, с которыми мне пришлось иметь дело в самый первый раз, были просто молодцы. Я возвращалась после поликлинического сеанса в лечебном заведении, в котором я раньше лежала. Несколько недель назад я была выписана оттуда и жила дома, но дела мои шли неважно, а в последние дни голоса все больше забирали надо мною власть.

Мне было очень страшно, и в большинстве случаев я делала то, что они приказывали, потому что тогда я была еще в начале своего путешествия и совсем еще не догадывалась, что голоса - это я, и что мне не обязательно было их слушаться. Я немного рассказала об этом своему психотерапевту, и на обратном пути в машине голоса стали яростно нападать на меня за то, что я совершила такое предательство. Они орали на меня все громче и громче, и наконец я дошла до такого отчаяния, что попыталась выпрыгнуть на ходу из машины. На самом деле я в этом случае не хотела причинить себе вред, просто в тот момент у меня все помутилось в голове. Я видела и слышала столько всего, не относящегося к реальной действительности, и была так поглощена иной действительностью и так напугана раздающимися в ней угрозами, что думала только о том, чтобы убежать от представленных в ней опасностей. Поэтому я забыла о том, что от прыжка из движущейся машины нельзя ждать ничего хорошего.

Машину вела мама, она была со мной одна, и ей приходилось одновременно держать меня и следить за машиной. С этим, конечно, невозможно было справиться, поэтому она остановила машину и нажала на клаксон, чтобы вызвать помощь. И помощь пришла. Получилось так, что мы остановились поперек перекрестка на Майорстуен, и там было столько народу, что на меня уставилось, наверное, полмиллиона глаз, и это еще больше усилило мою панику. Во всяком случае, так мне казалось тогда. Большинство людей просто глазело и глазело. Но одно такси с двумя молодыми ребятами (думаю, что они были студенты-психологи) остановилось. Один из них открыл дверцу автомобиля и прямо посреди улицы сел передо мной на корточки и начал со мной разговаривать. У меня нет никакого представления о том, как он выглядел или что он тогда говорил; вероятно, я мало что восприняла из сказанного. Но я помню, что у него был спокойный голос и спокойный взгляд, и хотя смысл его слов до меня тогда не доходил, мне стало лучше, когда сквозь гвалт моих голосов и шум уличного движения я услышала этот спокойный голос. Мне стало лучше, когда вместо множества глазеющих лиц я могла сфокусировать взгляд на этих спокойных глазах. Среди рушащегося мира этот человек стал для меня опорой, за которую можно было держаться.

А затем прибыли полицейские. Двое взрослых спокойных мужчин, от которых исходила спокойная уверенность в своей силе. Они быстро и крепко взяли меня под руки, посадили в свою машину и увезли меня с места происшествия. Подробностей я не помню, не знаю, как это подействовало на маму, как поступили с автомобилем, но знаю, что нас обеих забрали с собой и все было сделано быстро, решительно и без грубости. Делая свое дело, они все время говорили со мной, объясняли, что будут делать, хорошо понимая, что перед ними испуганная девчонка-подросток, никогда не думавшая, что может очутиться в полицейском автомобиле.

То, что происходило, шло вразрез со всеми моими представлениями о себе самой. Как это может быть, что меня, самую тихую девочку в классе, ни разу за все школьные годы не получившую ни одного замечания за плохое поведение, никогда не смевшую даже попробовать пошуметь в классе, вдруг на виду у всего народа забирает полиция и в наручниках увозит на полицейской машине? Это было что-то нереальное. Все сложные перипетии потонули в общем хаосе, осталось только самое простое. Спокойные голоса - это хорошо.

Слова слишком сложны, поэтому они почти все куда-то улетучились, а голоса остались. И некоторые отдельные слова. Но только те, которые были сказаны достаточно спокойным голосом, для того чтобы я могла к ним прислушаться. «Иди сюда». «Не бойся». «Залезай». «Тихо. Не бойся». Эти слова я расслышала и могла понять. И руки. Жесткие руки - это страшно. Торопливые руки - опасны. Неуверенные, неточные руки - опасны. Убегай от таких рук Спокойные, твердые руки - это хорошо. Спокойные, уверенные люди, которые знают, что делают, и которые могут быстро избавить тебя от части твоего хаоса, от хаоса внешнего, не делая тебе больно, не хватая как попало. Будь послушна спокойным рукам, они оказывают тебе помощь. Все прочее, все сложности пускай останутся на потом, о них я подумаю после. Сейчас мне нужен простой мир.

Они дождались, когда я сяду в полицейскую машину, когда скроюсь от того, что тревожит своей неизвестностью, от сочувствующих знакомых, и только тогда надели на меня наручники. Это было больно. Думаю, что не существует безболезненного способа надеть наручники. Для меня это всегда было болезненно, противно, горько и обидно. Но они все проделали быстро и аккуратно, когда никто не мог этого видеть, и тот полицейский, который сидел со мной рядом, всю дорогу поддерживал меня, чтобы я не валилась из стороны в сторону из-за того, что не могла балансировать руками. Нельзя сказать, что теперь все стало хорошо. Но так было все-таки уже лучше.

Они отвезли меня к дежурному врачу, там мы долго дожидались, пока врач меня примет, но пока мы ждали, полицейские все время разговаривали со мной. А когда врач подтвердил, что я достаточно безумна для принудительной госпитализации, они доставили меня, куда следовало. Все время они вели себя одинаково спокойно, не читали мораль и не осуждали. Унизительная и хаотическая ситуация благодаря их уверенному профессионализму стала чем-то почти сносным. Такое им уже и раньше приходилось делать. Они не злились, не были испуганы или шокированы. Они держались совершенно профессионально. И благодаря им даже у меня появилась мысль, что с этим, наверное, действительно можно как-то справиться.

Это были первые полицейские, с которыми мне пришлось столкнуться. Я никогда не совершала ничего криминального, и в моем личном деле нет соответствующих замечаний, однако с полицией мне пришлось сталкиваться раз восемь или десять, как правило, в связи с госпитализациями, хотя несколько раз это происходило из-за моих побегов. В большинстве случаев ситуация разрешалась для меня вполне благополучно. Хотя несколько раз все складывалось не так хорошо, а пару раз и вовсе плохо.

Дело было на Иванов день, я ходила на кладбище - отнести цветы на папину могилу. Несмотря на летнее тепло и праздничный вечер, я чувствовала себя бесконечно одинокой. Приникнув к могиле, я плакала и разговаривала со своими голосами - кроме них, рядом никого не было. Потом подошли остальные и, увидев, что мне плохо, отправили меня в «скорую помощь >. Мне было одиноко и страшно, я ждала в приемной, раскачиваясь взад и вперед. Хотя я была уже взрослая девушка, я прижимала к себе плюшевого медвежонка. С ним мне было спокойнее - все-таки хоть кто-то был со мной рядом. На кладбище я тоже пришла с медвежонком, потому что в тот вечер меня мучило чувство одиночества. Я плакала, разговаривала со своими голосами, немного поцарапала себя, так что и сама понимаю: я была не самым подходящим соседством для детей, которые пришли по поводу простуды или боли в ушах.

Я понимаю, что кому-то могло быть очень неприятно видеть меня рядом, и вполне понимаю, что они вызвали полицию. В идеально устроенном мире для психиатрической помощи были бы отдельные приемные, но здесь у нас этого нет. Поэтому пришлось обратиться за помощью к полиции. Полицейские увели меня в отдельный кабинет, и там со мной побеседовал врач. Он сказал, что меня нужно отправить в больницу, и я сама, в общем-то, была не против. Когда врач ушел созваниваться с больницей и выписывать необходимые документы, я осталась под присмотром полицейских. Вероятно, я расцарапывала себя ногтями, возможно, сделала попытку разбить стакан или чашку, чтобы порезать себя. Одним словом, на меня надели наручники.

Руки мне завели за спину, и зачем-то заломили вверх, вместо того, чтобы опустить их вниз. Мне это не понравилось. Я села на пол и коленями прижала к себе плюшевого мишку, ведь я не могла взять его в руки, и мне было страшно одиноко. Они смеялись надо мной, говорили, что я жалкая, убогая дура, и требовали, чтобы я перестала ребячиться. Ответить на это было нечего. Я сидела на полу, зажав коленями мишку, а надо мной высились полицейские в форме. Они были правы. Я чувствовала себя глупой и жалкой, но вряд ли нужно было это говорить. Я и сама это знала. Они сказали, что я уже вышла из того возраста, когда можно играть с мишкой. И это было правдой. Они сказали, что они тут главные, а я должна делать, что мне прикажут. И это тоже было верно. Они были полицейскими, я же - недееспособной пациенткой, у которой руки были скованы за спиной, и я даже не могла вытереть слезы.

Они сказали, что могут отнять у меня мишку. И это, конечно, тоже было верно, что они и доказали, выполнив свою угрозу. Они выхватили у меня игрушку и кинули ее в корзину для бумаг. Они сказали, что если я не успокоюсь и не замолчу, они выкинут мишку в окно, и я его больше никогда не увижу. Я плакала и умоляла их не делать этого. Они рассмеялись. Я ползком подобралась к корзине и попыталась достать оттуда мишку. Это было не просто, так как руки у меня были вздернуты высоко за спиной. Наверное, у меня был очень дурацкий вид, потому что они все время хохотали. Два раза, когда мне уже почти удавалось достать мишку, они отпихивали меня носком сапога, я падала и снова принималась за свое. Я разбросала по полу бумагу из корзины, и они заставили меня прибрать за собой губами. Но, в конце концов, я достала мишку, и они не стали его у меня отнимать. Я держала его за спиной скованными руками.

Когда врач вернулся и сказал, что документы готовы, они велели мне подняться с пола. Они не помогли мне встать, но на этот раз в присутствии врача не смеялись. Я ничего не сказала. В машине у них была большая немецкая овчарка. Она сидела в клетке за задним сиденьем, но лаяла всю дорогу до больницы. Они не пристегнули меня ремнем безопасности, а я ничего не посмела сказать, хотя мне было очень неудобно ехать непристегнутой со скованными за спиной руками. Разумеется, никто меня не придерживал, но, по крайней мере, они перестали меня высмеивать. Никто не разговаривал, и только собака громко лаяла. Из окна я увидела несколько праздничных костров.

Прошло много, много лет, прежде чем я обрела достаточную уверенность в себе для того, чтобы рассказать этот эпизод. Я это делаю не потому, что считаю, будто такое поведение характерно для полиции. По своему опыту я знаю, что это не так. Однако этот случай нельзя назвать исключительным.

В стенах психиатрического отделения практикуется иногда принудительное лечение. Я и в этом случае считаю, что тут важнее не «что», а «как». Мне не раз угрожали, что меня привяжут ремнями: «Если ты не будешь вести себя как следует, то...». По моим впечатлениям, это было малоприятно. Правда, со временем, после того как я несколько раз испытала это на себе и познакомилась с тем, как это бывает, я уже перестала так сильно бояться этой угрозы. Но вначале, в первый раз, я была перепугана до смерти. В мою комнату, рядом с моей обычной кроватью, поставили специальную кровать с ремнями, чтобы «на всякий случай» она была наготове, и так она простояла несколько дней. Я так боялась, что ночью не могла спать, а постоянная угроза: «Веди себя хорошо, а иначе...» нисколько не улучшала дела. Тогда меня это пугало, теперь я думаю, что это было глупо. Ведь привязывание к кровати - это сильнодействующая медицинская процедура, которая иногда бывает необходима для того, чтобы не дать пациенту нанести повреждения самим себе или другим людям. Я понимаю, что иногда без нее не обойтись, но нельзя использовать ее как угрозу.

Связывание пациентов - не наказание, и нельзя делать из него наказание, это метод, который может использоваться в тех случаях, когда это необходимо по медицинским показаниям. И при таком использовании в нем нет ничего плохого. Ведь нанесенный себе вред очень неприятен, и утрата контроля над собою - вещь очень болезненная, поэтому порой человек чувствует себя в большей безопасности, когда он связан ремнями. Разумеется, это неприятно, но я, по крайней мере, знала, что не смогу себе ничего повредить, и ответственность за это была с меня снята. Кроме того, лучше, когда тебя удерживают ремни, а не человеческие руки, и в этом случае уменьшается опасность сделать что-то не так или причинить боль. При первых попытках я энергично оборонялась, когда меня привязывали к кровати, впоследствии стала очень быстро успокаиваться.

Я знала, что у меня нет выбора, знала, что не смогу развязать ремни, и мои голоса быстро успокаивались, как всегда, когда я чувствовала себя в безопасности. Я лучше чувствовала себя, когда санитарки накрывали меня периной или одеялом, то есть когда я не оставалась открытой и беззащитной. Кроме того, мне нужно было, чтобы они оставались со мной в комнате, так, чтобы я все время могла их видеть, иначе мне становилось страшно, ведь сама я не могла защититься ни от чего. Еще лучше, если рядом оставалась дружелюбная сиделка, с которой время от времени можно было поговорить, и уж совсем хорошо, если она скажет, что я могу пожаловаться ей, если почувствую что-то не так. Не помню, чтобы я хоть раз о чем-либо попросила, но когда я знала, что всегда могу обратиться к ней с просьбой, это придавало мне уверенность, и я чувствовала себя в большей безопасности.

Принуждение иногда проявляется и в более оригинальных способах, хотя я и не уверена в том, что они вполне законны. В одном отделении, где мне вообще было нехорошо, со мной возникла проблема, выражавшаяся в склонности к побегам. Хотя за мной было не так уж много провинностей, однако несколько раз все же происходили такие неприятные эпизоды, и я понимаю, что с этим нужно было что-то делать, чтобы не допустить новых. И здесь решили эту проблемы тем, что вообще перестали меня выпускать. С одной стороны, это было, конечно, очень эффективным способом, но, с другой стороны, они даже не пытались выяснить, не стала ли я более надежна в своем поведении. Этот способ не вырабатывал у меня новых навыков, и в моем состоянии не могло появиться никакого прогресса, а, напротив, я становилась только еще более неуправляемой и склонной к побегам. Это происходило в то время, когда в Румынии был свергнут Чаушеску, и я узнала из газет, что его сын жалуется, что в тюрьме его выводят на прогулку только на один час в день.

Я была бы довольна, если бы меня выпускали на один час в неделю, лишь бы можно было снова почувствовать солнце и дождик и побыть среди людей. Наконец, мое долгое затворничество само по себе стало проблемой, и когда со времени моего последнего выхода на воздух минул год, у начальства нашего отделения, вероятно, возникла мысль, что нельзя так долго держать человека без свежего воздуха. Тогда было решено предоставить решение этого вопроса на мое усмотрение, предложив мне гулять, но только на поводке. Я дала представителям персонала какую-то сумму из моих карманных денег, и они купили для меня крепкий кожаный собачий поводок.

Поводок закрепили у меня на талии под брюками, другой конец санитарка надела себе на руку так, как обычно делают, когда водят на прогулку собаку. В таком виде мы пошли на прогулку. Как уже говорилось, это делалось по моему добровольному согласию. Никто не заставлял меня носить поводок, и я в любой момент могла отказаться от прогулки. Но тогда я осталась бы в четырех стенах. А я уже больше года никуда не выходила. На дворе стояла весна, и было так чудесно ощутить солнце и ветер и увидеть людей, и цветы, и вообще белый свет, которого я так давно не видела. Поэтому на предложение погулять я, как правило, отвечала согласием. Обычно мы гуляли поблизости от нашего отделения, но иногда выбирались и подальше. Я ездила в Осло, ходила по улице Карла Юхана, побывала в кино. На поводке. Поводок мне, конечно, не был приятен, но зато нравилось гулять. И хотя поводок никак не помогал решать психотерапевтические задачи и нисколько не способствовал повышению моей самооценки и улучшению психического здоровья, я все же получала пользу от того, что могла посмотреть на окружающий мир.

Впрочем, не все санитары пользовались поводком. Один из санитаров был крепкий, спортивный молодой человек, он занимался триатлоном, качал мышцы, и был совершенно уверен в себе. Он сказал мне: «Бегай себе на здоровья, сколько хочешь. От меня все равно не убежишь». Я и не убегала. Если во время прогулки я вдруг пускалась бежать, он меня не останавливал, а догонял и бежал рядом, продолжая на бегу разговаривать со мной, как ни в чем не бывало. Когда же я останавливалась, а надо учесть, что, просидев так долго без прогулок, я была в очень плохой форме, он тоже останавливался. И он никогда не называл это попыткой к бегству. Он не обращал на это внимания, и я тоже.

Так как же должны сочетаться принуждение с уважением, уход и забота с применением физического воздействия? Даже тогда, когда я была в очень плохом состоянии и действительно не могла нести ответственности за себя в серьезных вопросах, в том, что касалось менее значительных вещей, со мной, как правило, все-таки можно было сотрудничать. Например, в вопросе о том, в какую клинику меня следует поместить при принудительной госпитализации. Даже в самый разгар психоза, как это было тогда, на оживленном перекрестке в Майорстуен, я все же способна была выполнять короткие указания, сделанные дружелюбным тоном: «Встань!», «Пойдем со мной в автомобиль!» «Все хорошо, ничего страшного!», «Садись в машину!» Казалось бы, велика ли разница! Но в этом случае дружелюбные указания решили дело в пользу того, чтобы я спокойно пошла и сама села в машину, и меня не пришлось тащить туда волоком. Это означало разницу в применении значительного или очень небольшого насилия. И это обращение послужило основой для создания хрупкого доверия, благодаря которому со мной удалось наладить отношения, пока мы дожидались своей очереди в «скорой помощи». Потому что мне всегда хотелось помощи. И хотелось сотрудничать.

Это не значит, что я всегда шла на сотрудничество, очень часто я на него не соглашалась. Иногда, потому что злилась, часто из-за страха, а часто от непонимания. В состоянии психоза очень трудно понимать окружающий мир. Очень многое из того, на чем зиждилось понимание, оказывается разрушенным. То, на что ты привыкла полагаться, перестает функционировать. Ты не можешь доверять своим глазам и ушам, все правила рушатся. Твоя голова, которая должна бы помочь тебе выбраться из кризиса, сама является причиной кризиса, и все привычные решения перестают действовать. Все сложные стратегии рушатся, и остается только самое простое. Спокойный голос. Приветливый взгляд. Ясные указания. Доктор, который не пожалел времени, чтобы тебя выслушать, который соглашается с тем, что восемь против одного - это подло, и у которого хватило великодушия, чтобы принести извинения, люди, которые поднимают тебя, когда ты чувствуешь себя такой маленькой. Люди, которые сперва спросят, а к физической силе прибегают лишь после того, как попробовали наладить сотрудничество. Андре Бьерке был прав: употребить силу нетрудно, но из этого не рождается музыка.

С некоторыми людьми, которые прибегали в отношениях со мной к силовым методам, я бы вполне могла сотрудничать, если бы, применяя силу, они делали это по-человечески. Потому что насилие что-то меняет в тебе. Хорошо продуманное применение силы, сделанное со всей осмотрительностью и при условии, что предварительно были испробованы все возможности сотрудничества, что сделано все для того, чтобы информировать человека и сохранить его самоуважение, позволяет нанести наименьший урон его самоуважению и сохранить ему чуть больше надежды и достоинства. И я это знаю, потому что побывала сама на этом месте. Со мной гораздо легче было сладить, когда у меня оставалось немного надежды и самоуважения, чем тогда, когда они были разрушены. Как поет Джейнис Джоплин: «Freedom is just another word for nothing left to lose». Когда у тебя все отнято и тебе нечего больше терять, ни чести, ни самоуважения, ни здоровья, ни работы, ни друзей, ни будущего, ни вообще чего бы то ни было, ты становишься совершенно свободным. И страшно опасным человеком. Потому что нет уже почти ничего, что бы тебя удерживало.

Применение силы бывает необходимо. Меня сегодня уже не было бы в живых, если бы в психиатрических учреждениях было запрещено применять силу. Однако в унижении и насилии нет необходимости. Меня укладывали силком люди, знающие свое дело, прошедшие курс обучения и умевшие делать это так, как нужно. Но другие переволакивали меня через порог так, что я билась об него головой, прижимали меня к бетонному полу, придавливали, упираясь коленом в мою поясницу, и прижимали мне голову к подушке, чтобы я от нехватки воздуха перестала сопротивляться. Это было больно. Меня до сих пор мучают иногда приступы физической боли, не дающие мне уснуть по ночам, и хотя это теперь бывает реже, кошмары по-прежнему остаются. У меня до сих пор начинают ныть запястья, когда мне приходится общаться с полицейскими. Общение с ними - часть моей работы, и я выполняю ее без проблем, но всегда ощущаю, где у меня были надеты наручники.