Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

Глава I В СЕКРЕТНОМ ОТДЕЛЕНИИ

Медленно подвигались вперед путешественники, которым пришлось ехать из Англии в Париж осенью тысяча семьсот девяносто второго года. Достаточно бывало для задержек дурных дорог, плохих экипажей и дрянных лошадей еще и в то время, как восседал на французском престоле несчастный, ныне упраздненный король, но с тех пор произошло много перемен, чреватых еще более серьезными препятствиями. Каждая городская застава, каждая деревенская контора для сбора податей были в руках шайки граждан патриотов, вооруженных ружьями из разграбленных арсеналов и готовых пристрелить всякого встречного. Они задерживали на пути всех прохожих и проезжих, допрашивали их, осматривали их бумаги, сличали их имена с имевшимися у них списками, сворачивали их с дороги обратно или пропускали дальше, или задерживали и окончательно брали в плен, судя по тому, как их капризный нрав или минутная фантазия признавала за лучшее для блага народившейся республики, единой и нераздельной, имевшей девизом "Свобода, Равенство, Братство или Смерть!".

Проехав очень немного миль по французской территории, Чарльз Дарней увидел, что никакой нет надежды вернуться обратно по той же дороге, пока в Париже его не признают добрым гражданином и патриотом. Что бы ни случилось, теперь уж он должен ехать туда. С каждой деревушкой, которую он проезжал, с каждой дрянной загородкой, запиравшейся за его спиной, он чувствовал, как еще одна железная преграда отделяет его от Англии. Всеобщая бдительность так плотно окружала его, что, если бы он попал в сеть или был посажен в клетку, он бы чувствовал себя не более стесненным.

Повсеместная бдительность не только задерживала его на большой дороге по двадцать раз на каждой станции, но по двадцать раз в день совсем прекращала его движение вперед, потому что, нагнав его по дороге, верховые перехватывали его и возвращали назад или, поджидая на пути, останавливали и везли куда-то в сторону.

Таким образом он уже несколько дней ехал по французской земле и наконец в каком-то провинциальном городишке, еще очень далеко от Парижа, измученный лег спать в гостинице.

До сих пор единственным паспортом служило ему письмо злополучного Габеля из тюрьмы. Если бы он его не предъявлял всюду, он, вероятно, не добрался бы и до этого места. Но здесь, на сторожевом посту, возникли насчет его какие-то особые затруднения, и он чувствовал, что его путешествие находится теперь на самой критической точке. Поэтому он не особенно удивился, когда посреди ночи пришли и разбудили его в том трактирчике, где оставили ночевать до утра.

Его разбудил робкий человечек из числа местных властей, в сопровождении трех вооруженных патриотов в красных колпаках и с трубками во рту, которые как вошли, так и сели к нему на постель.

-- Эмигрант, -- сказал местный чиновник, -- я отошлю вас в Париж под конвоем.

-- Гражданин, я и сам ничего так не желаю, как скорее попасть в Париж, но охотно обошелся бы без конвоя.

-- Молчать! -- зарычал один из красных колпаков, стукнув прикладом своего ружья по одеялу. -- Молчи, аристократ.

-- Именно, этот добрый патриот совершенно прав, -- заметил робкий чиновник, -- вы аристократ, должны ехать под конвоем и... обязаны заплатить за это.

-- Стало быть, для меня не остается выбора... -- сказал Чарльз Дарней.

-- Выбора? Слышите, выбора! -- воскликнул тот же хмурый патриот в красном колпаке. -- Как будто мало ему, что его поберегут от повешения вместо фонаря!

-- Именно, добрый патриот вполне прав, -- заметил чиновник. -- Вставайте и одевайтесь, эмигрант.

Дарней повиновался, и его повели опять на караульню, где другие патриоты в красных колпаках также курили трубки, пили или спали у сторожевого огня. Тут с него взяли крупную сумму в уплату за конвой, и в три часа утра он тронулся в путь по мокрейшим и грязнейшим дорогам.

Конвой состоял из двух верховых патриотов в красных колпаках с трехцветными кокардами, вооруженных мушкетами и ехавших по обеим его сторонам. Дарнею дозволено было самому править своей лошадью, но под ее уздечкой подвязаны были длинные поводья, один конец которых каждый из патриотов намотал себе на руку. В таком порядке они выехали со двора. Дождь хлестал им в лицо, и они крупной кавалерийской рысью поехали сначала по неровной мостовой города, а потом по дороге, покрытой лужами и рытвинами. И таким же порядком, меняя только лошадей да переходя от крупной рыси в более умеренный шаг, они проскакали все пространство грязного пути вплоть до столицы Франции.

Они ехали всю ночь, остановились только часа через два после восхода солнца и отдыхали до наступления сумерек. Конвойные были так нищенски одеты, что для защиты от холода обертывали свои босые ноги соломенными жгутами и поверх изодранного платья окутывали также соломой свои плечи и спины, чтобы не слишком промокнуть от дождя. Помимо того что близкое соседство с подобными личностями было ему неприятно просто из брезгливости, тем более что один из конвойных патриотов был постоянно пьян и очень неосторожно обращался с ружьем, Чарльз Дарней не испытывал серьезных опасений за свою жизнь и не придавал особого значения тому факту, что его везли под конвоем. Он рассуждал, что задержание под стражей еще ничего не доказывает, потому что он никому пока не излагал причин своего прибытия во Францию, а в подтверждение своих слов может привести свидетеля, который покуда еще содержится в тюрьме при аббатстве.

Но когда они достигли города Бове, что случилось под вечер, когда улицы были полны народу, он не мог долее скрывать от себя, что дело принимало тревожный оборот. Зловещая толпа собралась у ворот почтового двора в ту минуту, как он слезал с лошади, и множество голосов закричало очень громко:

-- Долой эмигранта!

Он только что собрался спрыгнуть с седла, но в ту же секунду снова утвердился на лошади, находя, что тут безопаснее, и, обращаясь к толпе, сказал:

-- Какой же я эмигрант, друзья мои? Разве вы не видите, что я по своей доброй воле приехал во Францию?

-- Ты проклятый эмигрант! -- крикнул кузнец, яростно пробираясь сквозь толпу с молотом в руке. -- Проклятый эмигрант, вот кто ты!

Смотритель почтовой конторы выступил вперед и, став между всадником и кузнецом, подбиравшимся к уздечке его лошади, сказал примирительным тоном:

-- Оставь, оставь! Его будут судить в Париже.

-- Судить будут! -- повторил кузнец, взмахнув молотом. -- Значит, и осудят как изменника!

Толпа одобрительно заревела.

Остановив смотрителя, который, взяв его лошадь под уздцы, хотел скорее ввести ее во двор (а пьяный патриот, преспокойно сидя в седле, смотрел на эту сцену), Дарней выждал, пока стало немножко потише, и сказал:

-- Друзья, вы ошибаетесь или вас обманули. Я никогда не был изменником.

-- Он врет! -- крикнул кузнец. -- С тех пор как издан декрет, он объявлен предателем! Его жизнь принадлежит народу! Он не имеет права распоряжаться своей проклятой жизнью!

Дарней, заметив, как поблескивают глаза собравшихся, думал, что вот сейчас все бросятся на него, но в ту же секунду смотритель повернул его лошадь во двор, конвойные последовали за ней по пятам, и смотритель быстро захлопнул ветхие ворота и задвинул их изнутри засовами. Кузнец стукнул по ним молотом, но других демонстраций не произошло.

Дарней поблагодарил смотрителя и, уже стоя возле него на почтовом дворе, спросил:

-- Что это за декрет, о котором упомянул кузнец?

-- Это издан такой указ, чтобы распродавать имущество эмигрантов.

-- Когда он издан?

-- Четырнадцатого числа.

-- Я в этот день выехал из Англии!

-- Все говорят, что это будет не единственный указ, уверяют, что вскоре издадут и другие, а может быть, уже и сделали это... Хотят объявить всех эмигрантов изгнанными из отечества, а тех, которые возвратятся, казнить смертью. Вот это и хотел сказать кузнец, говоря, что вы не имеете права распоряжаться своей жизнью.

-- Но эти декреты еще не объявлены?

-- А я почем знаю, -- молвил смотритель, пожав плечами, -- может, и объявлены или по крайней мере скоро будут. Не все ли равно? Ничего не поделаешь!

Они улеглись на соломе под навесом и отдыхали до полуночи, после чего снова тронулись в путь из уснувшего города. В числе многих странных изменений в привычном строе жизни Дарнея поражало кажущееся отсутствие сна среди населения. Когда после длинного переезда по пустынным дорогам они подъезжали к какой-нибудь бедной деревушке, оказывалось, что жалкие лачуги были ярко освещены, а обыватели среди темной ночи водят хороводы вокруг тощего деревца, именуемого Древом Свободы, или, собравшись гурьбой, распевают хором песни о вольности. К счастью, однако же, в эту ночь город Бове спал, что вывело их из великого затруднения, и они без всяких задержек выехали в чистое поле и отправились дальше, по безвременно холодной и мокрой погоде, через истощенные нивы, совсем не обработанные в этот год. Зрелище было унылое и разнообразилось лишь тем, что местами чернели остатки сгоревших зданий или вдруг из засады выскакивала на дорогу кучка патриотов, стороживших все малейшие тропинки и перекрестки.

К утру наконец они добрались до стен Парижа.

Когда они подъехали к заставе, ворота были заперты и в караульне оказался сильный отряд стражи.

-- Где бумаги арестанта? -- спросил человек властного и решительного вида, вызванный одним из сторожей.

Чарльз Дарней, неприятно пораженный таким словом, попросил говорившего принять во внимание, что он свободный путешественник и французский гражданин, что конвой дан ему ввиду неспокойного состояния страны и что за этот конвой он сам заплатил наличными деньгами.

Тот же человек, не обративший ни малейшего внимания на его слова, повторил тем же тоном:

-- Где бумаги этого арестанта?

Оказалось, что они запрятаны в колпаке пьяного патриота, который их и представил. Взглянув на письмо Габеля, человек властного вида видимо удивился, даже как будто смутился и очень пристально и внимательно посмотрел на Дарнея.

Не вымолвив ни слова, он оставил арестанта и конвойных на улице, а сам пошел в караульню; они так и остались верхом на своих конях перед запертыми воротами. Пока длилось это неопределенное положение, Чарльз Дарней глядел по сторонам и заметил, что на гауптвахте была смешанная стража из солдат и патриотов и что последних было гораздо больше, чем первых; он заметил также, что крестьян на телегах с разной провизией пропускали в город довольно легко и скоро, но зато выезд из города был сильно затруднен даже для самого бедного люда. На улице стояла длинная вереница мужчин и женщин всякого звания, не считая животных и экипажей всевозможных сортов, и все это ожидало пропуска. Но предварительный досмотр производился с такой строгостью, что они проникали через ворота за город крайне медленно. Некоторые из них, очевидно, знали, что их очередь придет еще очень не скоро, а потому расположились на земле табором: одни спали, другие курили, третьи разговаривали или просто слонялись вокруг. Красные колпаки и трехцветные кокарды были решительно у всех мужчин и женщин.

Около получаса Дарней сидел на лошади и наблюдал то, что было кругом, как вдруг перед ним снова появился тот же властный человек и приказал караульному открыть заставу. После этого он вручил конвойным, как пьяному, так и трезвому, расписку в том, что принял от них арестанта с рук на руки, а Дарнею сказал, чтобы он слез с лошади. Дарней повиновался, а конвойные, не въезжая в город, отправились восвояси, уводя за собой его усталого коня.

Вслед за своим путеводителем он вошел в караульню, где сильно пахло простым вином и табачным дымом и где некоторое количество солдат и патриотов стояло и лежало кругом, кто пьяный, кто трезвый, в различных степенях опьянения и полусонного бодрствования. Комната освещалась отчасти масляными фонарями, догоравшими с вечера, отчасти тусклым светом туманного и облачного утра, что придавало ей тот же характер неопределенности. На конторке разложены были какие-то списки, а перед конторкой заседал чиновник грубого и мрачного вида.

-- Гражданин Дефарж, -- сказал он, обращаясь к спутнику Дарнея и выкладывая листок чистой бумаги, на котором собирался писать, -- это эмигрант Эвремонд?

-- Это он.

-- Сколько вам лет, Эвремонд?

-- Тридцать семь.

-- Вы женаты, Эвремонд?

-- Да.

-- Где женились?

-- В Англии.

-- Без сомнения. Где ваша жена, Эвремонд?

-- В Англии.

-- Без сомнения. Эвремонд, вы отправитесь в крепость, в тюрьму.

-- Боже правый! -- воскликнул Дарней. -- По каким законам и за какую провинность?

Чиновник на минуту отвел глаза от бумаги и посмотрел на него:

-- У нас заведены новые законы, Эвремонд, и новые провинности, с той поры как вы отлучились из Франции.

Сказав это, он сурово усмехнулся и продолжал писать.

-- Прошу вас заметить, что я добровольно приехал, вняв письменной просьбе французского гражданина, изложенной в документе, лежащем перед вами. Я с тем и явился, чтобы оправдать его и самого себя. Я только и прошу, чтобы мне как можно скорее доставили к тому случай. Разве я не в своем праве?

-- У эмигрантов нет прав, Эвремонд, -- тупо отвечал чиновник. Он дописал, что было нужно, перечел написанное, засыпал песком и передал листок гражданину Дефаржу, прибавив: -- В секретное.

Гражданин Дефарж махнул бумагой в сторону арестанта, давая понять, что он должен следовать за ним. Арестант пошел, и два вооруженных патриота немедленно поднялись и образовали пеший конвой.

-- Это вы, -- сказал Дефарж вполголоса, пока они сходили с крыльца гауптвахты и направлялись в город, -- это вы женились на дочери доктора Манетта, бывшего когда-то пленником в Бастилии, которая больше не существует?

-- Да, я! -- отвечал Дарней, взглянув на него с удивлением.

-- Мое имя -- Дефарж, и я держу винную лавку в предместье Сент-Антуан. Вы, может быть, слыхали обо мне?

-- Моя жена к вам приезжала за своим отцом? Да!

Слово "жена" как будто напомнило гражданину Дефаржу нечто очень мрачное, и он с внезапным раздражением сказал:

-- Во имя той зубастой бабы, что недавно народилась и зовется гильотиной, на какого черта вы приехали во Францию?

-- Я только сейчас при вас объяснял причину моего приезда. Разве вы не верите, что это чистая правда?

-- Плохая правда... для вас! -- молвил Дефарж, нахмурив брови и глядя прямо перед собой.

-- Право, я совсем как потерянный, ничего не понимаю. Все здесь до того изменилось, так неожиданно, так внезапно и произвольно, что я не знаю, что предпринять. Согласны вы оказать мне небольшую помощь?

-- Нет! -- отрезал гражданин Дефарж, продолжая глядеть прямо перед собой.

-- Ответите вы мне на один вопрос?

-- Может быть; судя по свойству вопроса. Во всяком случае, можете задавать его.

-- В этой тюрьме, куда меня так несправедливо отправляют, буду ли я иметь возможность свободного общения с остальным миром?

-- А вот увидите.

-- Ведь не буду же я там погребен заживо, без суда и без способов представить объяснение своих поступков?

-- Вот увидите. А что ж такое? Бывало, что людей погребали заживо еще и в худших тюрьмах.

-- Но я к таким делам никогда не был причастен, гражданин Дефарж!

Гражданин Дефарж, вместо ответа, бросил ему суровый взгляд и молча повел его дальше. Чем дольше длилось это молчание, тем меньше было надежды смягчить его; так по крайней мере казалось Дарнею. Поэтому он поспешил сказать:

-- Для меня в высшей степени важно (вам, гражданин, еще лучше моего известно, насколько это важно), чтобы о моем аресте было сообщено мистеру Лорри в Тельсонов банк. Мистер Лорри англичанин, в настоящее время должен быть в Париже, и я бы желал, чтобы это сведение было ему доставлено без всяких комментариев; просто сказать ему, что меня заключили в тюрьму в крепости. Согласны вы сделать это для меня?

Дефарж ответил упрямо:

-- Я для вас ничего не сделаю. Мой долг служить отечеству и народу. Я поклялся быть им верным слугой против вас. Я для вас ничего делать не буду.

Чарльз Дарней понял, что умолять бесполезно, притом гордость его была возмущена. Они шли безмолвно, и он невольно замечал, до какой степени публика привыкла к зрелищу проводимых по улицам арестантов. Даже ребятишки почти не замечали их. Не многие из прохожих оборачивались, некоторые грозили ему пальцем как аристократу. А впрочем, видеть, как хорошо одетого человека ведут в тюрьму, было для них не более странно, чем видеть, как батрак в рабочем платье идет пахать. В одном из узких и грязных переулков, по которым они проходили, какой-то пламенный оратор, стоя на табуретке, держал речь к возбужденной толпе, перечисляя ей преступления, совершенные против народа королем и особами королевской фамилии. Из нескольких слов этого краснобая, случайно долетевших до его слуха, Чарльз Дарней впервые узнал, что король сидит в тюрьме и что все иностранные послы выехали из Парижа. По дороге (исключая город Бове) он ровно никаких вестей не слышал -- так успешно и основательно был он отделен от всего мира своими провожатыми и той бдительной охраной, которую встречал повсюду.

Он, конечно, успел уже постигнуть, что ему угрожают гораздо большие опасности, чем те, о которых он подозревал при отплытии из Англии. Он понимал, что попал в очень неблагоприятные обстоятельства, что с каждой минутой дела запутываются и могут запутать его самого. Он должен был сознаться самому себе, что, если бы мог предвидеть положение страны в том виде, как оно образовалось на этих днях, он не предпринимал бы этой поездки. И все-таки предчувствия не подсказывали ему ничего такого ужасного, как могли бы вообразить мы в позднейшее время и при сходных условиях. Как ни смутно представлялось ему будущее, оно было ему до такой степени неизвестно, что он продолжал надеяться на благополучный исход. Ему и в голову не приходило, чтобы так близка была пора страшнейшей резни, длившейся дни и ночи напролет в течение немногих дней, но наложившая громадное кровавое пятно на это время, совпадавшее с обычным временем благословенной осенней жатвы. Он сегодня в первый раз услышал о существовании той "зубастой бабы, что недавно народилась и зовется гильотиной", да и большинство народа едва ли знало ее хотя бы по имени. Очень возможно, что те ужасные злодеяния, которые вскоре должны были совершиться, в эту пору еще не нарождались даже в воображении тех, кто их осуществил; что же удивительного, что в мягкой душе Дарнея не было ни тени подобных опасений.

Ему казалось очень вероятным, что придется пострадать от людской несправедливости, посидеть в тюрьме, подвергнуться жестокой разлуке с женой и ребенком, но дальше этого он ничего не опасался. С такими мыслями, и так довольно тяжелыми, вступил он во двор крепостной тюрьмы.

Человек с опухшим лицом отпер крепкую калитку, и Дефарж представил ему арестанта, сказав:

-- Эмигрант Эвремонд.

-- Кой черт! Сколько же их еще будет! -- воскликнул человек с опухшим лицом.

Дефарж взял с него расписку в получении, не отвечая на его восклицание, и ушел с обоими патриотами.

-- Яговорю, кой черт! -- воскликнул опять тюремщик, обращаясь к своей жене. -- Сколько же их еще будет?

Жена, как видно, не умела с точностью ответить на этот вопрос и заметила только:

-- Что же делать, мой друг, надо запастись терпением.

Трое тюремных сторожей, вошедшие по данному ею звонку, подтвердили ее замечание, и один из них прибавил, что это делается "из любви к свободе", -- что было довольно неожиданно при такой обстановке.

Крепостная тюрьма отличалась самым унылым видом: темная, грязная, пропитанная застоявшимся спальным воздухом. Удивительно, как скоро образуется этот отвратительный воздух всюду, где спят и недостаточно проветривают спальные помещения!

-- Еще и в секретное! -- ворчал тюремщик, просматривая врученную ему бумагу. -- Там и без того битком набито, того и гляди, лопнет с натуги!

Он с большим неудовольствием сунул бумагу в реестровую книгу, после чего Чарльз Дарней еще с полчаса ждал дальнейших распоряжений, то шагая из угла в угол по длинной комнате со сводами, то сидя на каменной скамье. Его задержали единственно затем, чтобы главный тюремщик и младшие сторожа хорошенько запомнили его лицо и фигуру...

-- Ну, -- сказал наконец тюремщик, взявшись за ключи, -- идите за мной, эмигрант.

В унылом сумраке тюремного освещения они пошли по коридорам и лестницам, и много тяжелых дверей с грохотом захлопнулось за ними, прежде чем они достигли просторного, низкого, сводчатого зала, где было множество заключенных обоего пола. Женщины сидели вокруг длинного стола: читали, писали, вязали, шили, вышивали; мужчины большей частью стояли за их стульями или прохаживались по комнате.

Инстинктивная привычка соединять понятие об арестантах с преступлением и позором заставила Дарнея отшатнуться от этой компании. Но в довершение всех странностей его странного путешествия было то, что все они разом поднялись ему навстречу и приняли его с той утонченной вежливостью и изысканной грацией, которые бы присущи светскому обществу того времени.

Эти деликатные формы общежития были подернуты таким мрачным колоритом в этой грубой и грязной тюремной обстановке, так странно было видеть их среди стольких бедствий и треволнений, что Дарнею показалось будто его окружили выходцы с того света. Все до одного призраки! Вот призраки красоты, величия, изящества, все призраки гордости, легкомыслия, остроумия, тут призрак юности, там призрак старости, и все ждут его переселения с этих пустынных берегов, все взирают на него глазами, измененными тем смертельным недугом, от которого они здесь умерли.

Дарней стоял как вкопанный. Тюремщик остановился рядом с ним, остальные сторожа ходили по комнате и были бы очень натуральны при исполнении своих обязанностей при других условиях; но они казались вдвое более грубы и неуклюжи по сравнению с этими печальными матерями, цветущими девицами, хорошенькими кокетками, молодыми красавицами, благовоспитанными дамами почтенных лет, и этот разительный контраст еще более напоминал о царстве теней. Да, все они призраки! Что же это, не болезненный ли бред произвел в нем сначала впечатление длинного, странного путешествия, а потом навел его на картину этих бледных теней?

-- Во имя всех собравшихся здесь сотоварищей по несчастью, -- сказал один из джентльменов благородной наружности, выступая вперед, -- имею честь приветствовать вас в крепости и выразить вам общее соболезнование по поводу того злоключения, которое привело вас в нашу среду. Желаем вам скорого и благополучного освобождения! При других обстоятельствах было бы невежливо, но здесь позволительно спросить, как ваше имя и звание?

Чарльз Дарней очнулся и ответил в самых приличных выражениях, какие мог придумать.

-- Надеюсь, однако же, -- продолжал тот же джентльмен, следя глазами за тюремщиком, отошедшим в другой угол, -- надеюсь, что вы не в секретном?

-- Я не понимаю, что означает это выражение, но слышал, что меня назначили именно туда.

-- Ах, какая жалость! Весьма сожалеем об этом. Но не унывайте, многие из членов нашего общества сначала побывали в секретном, но ненадолго.

Затем, обращаясь к остальным и возвысив голос, он сказал:

-- С прискорбием сообщаю вам: в секретном!

Поднялся тихий ропот сочувствия. Чарльз Дарней направился через зал к двери за железной решеткой, где стоял поджидавший его тюремщик, и услышал несколько голосов, в числе которых особенно выдавались мягкие и ласковые голоса женщин, провожавших его добрыми пожеланиями и ободрениями. Дойдя до двери, он обернулся, чтобы еще раз поблагодарить их от всего сердца; тюремщик запер дверь, и эти призрачные лица навеки исчезли из его глаз.

Калитка в стене вела на лестницу в верхние этажи. Поднявшись на сорок ступеней (только полчаса прошло с той минуты, как его объявили арестантом, а он уж сосчитал ступени!), тюремщик отпер низкую черную дверь, и они вошли в одиночную келью. Там было холодно и сыро, но нетемно.

-- Ваша камера, -- сказал тюремщик.

-- Почему же меня посадили в одиночку?

-- А я почем знаю!

-- Можно мне купить перо, чернил, бумаги?

-- Мне про это ничего не сказано. Когда к вам придут проверять, тогда и спросите. А теперь вы только и можете покупать себе еду, больше ничего.

В келье были стул, стол и соломенная постель. Перед уходом тюремщик осмотрел эти предметы и все четыре стены, а заключенный, стоя против него и прислонившись к стене, подумал: "Этот сторож так странно распух с головы до ног, точно он утонул и весь налился водой". Когда сторож ушел, арестант опять подумал: "Вот я один, точно и я умер". Потом наклонился освидетельствовать постель, но с отвращением отвернулся и подумал: "Вот такие же ползучие твари заводятся в трупах после смерти".

-- Пять шагов в одну сторону, четыре с половиной в другую. Пять шагов в одну сторону, четыре с половиной в другую.

Арестант шагал по камере вдоль и поперек и все считал шаги, а городской шум достигал до его слуха в виде глухого барабанного боя и буйного рева человеческих голосов.

-- Он шил башмаки. Шил башмаки. Шил башмаки.

Арестант снова начал считать шаги, ускоряя походку, чтобы отвлечь свой ум от шитья башмаков.

-- Призраки исчезли, когда дверь захлопнулась. А среди них было одно видение... дама в черном платье... она облокотилась на подоконник, и свет падал на ее золотистые волосы, точно у... Нет, поедем опять... ради бога, поедем через освещенные деревушки, туда, где население не спит... Он шил башмаки, шил башмаки, шил башмаки... Пять шагов вдоль и четыре с половиной поперек...

С такими обрывками мыслей и образов в своей отуманенной голове арестант все быстрее шагал по келье, упорно пересчитывая шаги; шум и рев, доносившиеся с улиц, постепенно изменяли свой характер: ему все еще слышался глухой барабанный бой, покрываемый человеческими голосами, но в числе их чудились ему стоны и вопли знакомых голосов.

 

Глава II ТОЧИЛЬНОЕ КОЛЕСО

Тельсонов банк в парижском квартале Сен-Жермен помещался во флигеле огромного дома, стоявшего внутри двора, отделенного от улицы высокой стеной и надежными воротами. Дом принадлежал важному титулованному сановнику, который жил в нем до той минуты, когда наступившие в городе беспорядки вынудили его бежать, переодевшись в платье своего собственного повара, и перебраться за границу. Превратившись таким образом в обыкновенного зверя, удирающего от охотников, он тем не менее был самым важным барином, который когда-то выпивал чашку шоколада не иначе как с помощью троих здоровенных лакеев, не считая упомянутого повара.

Его светлость изволил скрыться, а три здоровенных парня искупили грех получения от него крупного жалованья тем, что выразили пламенную готовность перерезать ему горло на алтаре народившейся республики, единой и нераздельной (свобода, равенство, братство или смерть!), -- после чего дом его был попросту отобран в казну. События совершались так быстро и декреты так поспешно следовали один за другим, что к вечеру третьего сентября представители народоправства были уже законными обладателями дворца его светлости, водрузили на нем трехцветный флаг и пили водку в парадных залах.

Если бы в Лондоне Тельсонов банк поместить в таком же здании, как в Париже, глава фирмы вскоре сошел бы с ума и попал в газеты. Ибо возможно ли вообразить себе строгую отчетность и почтенное благоприличие британской банкирской конторы среди двора, украшенного рядами померанцевых деревьев в кадках, и в таком доме, где над самой кассой сидел купидон?

Однако же в Париже все это было. Правда, купидона по распоряжению Тельсона в свое время замазали белилами, но другой, точно такой же, и по сю пору резвился на потолке, очень легко одетый, и с утра до ночи прицеливался к деньгам, что и в действительной жизни частенько бывает с купидонами. Если бы такая обстановка случилась в Лондоне, на Ломбард-стрит, купидон неминуемо привел бы банк в полное разорение, особенно приняв во внимание, что непосредственно за этим юным язычником помещался некий альков с занавесками, а в стене было вделано зеркало, да и клерки были совсем не старые люди, которые не прочь были публично потанцевать при каждом удобном случае. Но во Франции банкирская контора Тельсона и с такой утварью могла действовать как нельзя лучше; ее репутация оставалась пока незатронутой, никто не пугался игривой обстановки, и никому еще не приходило в голову из-за таких причин требовать свои вклады обратно.

Кто отныне будет получать деньги от Тельсона, сколько их тут останется и сколько пропадет и будет позабыто вкладчиками; какая серебряная посуда, какие бриллиантовые уборы будут тускнеть в потаенных хранилищах Тельсона, пока владельцы их будут томиться в заключении, а потом умрут насильственной смертью; сколько в счетных книгах будет несведенных итогов и сколько балансов придется отнести за счет лиц, ушедших в иной мир, -- все это было неизвестно в тот вечер никому на свете, в том числе и самому мистеру Джервису Лорри, сколько бы он ни ломал себе голову над этими вопросами. Он сидел у только что разведенного огня; в этом ненастном и бесплодном году осень была очень холодная; дрова пылали ярко, и на честном и бесстрашном лице старика лежала мрачная тень, и эта тень зависела не от висячей лампы и не от тех предметов, что были в этой комнате, а от того ужаса, которым проникнута была его душа.

Он занимал квартиру в этом самом доме, так как из преданности к фирме стал неразрывной ее частью, точно старый плющ, вросший тысячью корешков в старые стены. Случайно оказалось, что банк состоял под некоторой охраной, с тех пор как дом был объявлен собственностью государства и главная часть здания была занята патриотами, но прямодушный старик вовсе не рассчитывал на это. Всякие соображения такого рода были чужды ему, он только и думал о том, как наилучшим образом исполнить свой долг.

На противоположной стороне двора тянулась длинная колоннада, под навесом которой прежде стояли экипажи; даже и теперь там еще оставалось несколько карет, принадлежавших светлейшему хозяину. К двум из колонн прикреплены были два огромных пылавших факела, и в том месте двора, которое освещалось ими, по сю сторону колоннады, под открытым небом стояло большое точильное колесо, а может быть, просто жернов самой грубой работы, кое-как прилаженный и наскоро привезенный сюда из какой-нибудь кузницы. Мистер Лорри встал, подошел к окну, посмотрел на эти невинные предметы, вздрогнул и вернулся на свое место у камина. Прежде у него была растворена не только стеклянная оконница, но и решетчатые ставни стояли настежь, но теперь он запер наглухо и то и другое и вздрогнул всем телом.

С улицы, из-за высоких каменных стен, за крепкими воротами, слышался обычный городской шум, но в этот вечер он был прерываем иногда взрывом каких-то необыкновенных, неописуемых звуков, как будто сверхъестественные голоса вопияли к Небесам.

-- Слава богу... -- проговорил мистер Лорри, сложив руки, -- слава богу, что в этот вечер нет в этом ужасном городе никого из тех, кто мне дорог и близок. И помилуй, Боже, тех, кому грозит опасность!

Вслед за тем колокол у больших ворот зазвонил, и он подумал: "Стало быть, опять пришли?" -- и стал прислушиваться. Но, против ожидания, не слыхать было вторжения во двор буйной толпы; ворота захлопнулись, и все стихло.

При том нервном состоянии, в котором он находился, естественно было опасаться за целость банка, вся ответственность за который падала на него. Все предосторожности, впрочем, были приняты, и ему захотелось только обойти дозором те места, где были расположены благонадежные сторожа. С этой целью он встал и собрался выйти, как вдруг дверь распахнулась и в комнату ринулись две фигуры, при виде которых он в изумлении попятился назад.

Люси и ее отец! Люси простирала к нему руки, и на ее лице было то самое сосредоточенное выражение страстной мольбы и недоумения, в котором вся ее душа изливалась в преобладающем и страшном вопросе в этот важнейший момент ее жизни.

-- Что это значит! -- воскликнул мистер Лорри, задыхаясь и потерявшись. -- Что случилось? Люси! Манетт! Что привело вас сюда? Зачем вы сюда попали?

Бледная, обезумевшая, Люси бросилась в его объятия и, глядя на него в упор, едва могла выговорить:

-- О дорогой друг... Мой муж!

-- Ваш муж, Люси?

-- Чарльз...

-- Ну так что же Чарльз?

-- Здесь...

-- Как -- здесь? В Париже?

-- Уже несколько дней... три или четыре... не знаю, не помню, не могу сообразить... Он втайне от нас отправился сюда... ради доброго дела!.. У заставы его арестовали и посадили в тюрьму.

Из груди старика вырвался невольный крик. Почти в ту же секунду снова зазвонил колокол у главных ворот, на дворе послышались топот и громкие грубые голоса.

-- Это что за шум? -- сказал доктор, направляясь к окну.

-- Не смотрите! -- воскликнул мистер Лорри. -- Не выглядывайте, Манетт! Ни под каким видом не открывайте ставни.

Не отнимая руки от крюка, запиравшего ставни, доктор обернулся и с хладнокровной, смелой улыбкой сказал:

-- Любезный друг, в этом городе моя жизнь застрахована. Ведь я сидел в Бастилии. Во всем Париже... да что в Париже -- во всей Франции нет ни одного патриота, который, зная, что я был пленником в Бастилии, тронул бы меня хоть пальцем! Они скорее примутся душить меня в объятиях и понесут на руках, чем дадут в обиду. Мое старое горе дало мне такую силу, что нас и через заставу пропустили, и доставили нам справку насчет Чарльза, и проводили сюда. Я знал, что это так будет, знал, что выпутаю Чарльза из беды. Я так и сказал Люси... Да что же это за шум?

И он опять хотел растворить окно.

-- Не смотрите! -- кричал мистер Лорри, окончательно приходя в отчаяние. -- Нет, Люси, дорогая, и вы тоже не смотрите! (Он обхватил ее рукой и держал крепко.) Не пугайтесь, душа моя. Даю вам честное слово, что не слыхал ни о какой беде, приключившейся с Чарльзом. Я даже не подозревал о его присутствии в этом ужасном месте. В которой тюрьме он содержится?

-- В крепости.

-- В крепости! Ну, Люси, дитя мое, если вы действительно храбрый и полезный человек, а вы всегда были такой, успокойтесь теперь хорошенько и делайте то самое, что я вам велю, потому что от этого зависит так много, как вы не воображаете, да и я не сумею выразить... Сегодня вы все равно никакой пользы принести не можете: вам нельзя выходить отсюда. Я нарочно это говорю прежде всего, чтобы вы поняли, как необходимо слушаться меня ради Чарльза. Я задаю вам трудную задачу и знаю, что тяжело будет ее выполнить, но так надо. Задача состоит в том, чтобы сию же минуту успокоиться, затихнуть и оставаться на месте. Я отведу вас в отдельную комнату, вот тут, сейчас за этой. Вы должны на две минуты оставить меня наедине с вашим отцом -- помните, что на свете бывает и жизнь и смерть, а потому не медлите и слушайтесь тотчас!

-- Я вас послушаюсь. Вижу по вашему лицу, что мне сегодня в самом деле больше нечего делать. Я знаю, что вы не лжете.

Старик поцеловал ее, поспешно отвел в свою спальню и запер на ключ, потом побежал обратно к доктору, открыл окно, частью приоткрыл ставни и, опершись на руку доктора, вместе с ним выглянул во двор.

На дворе была группа людей обоего пола, но не так много и не так близко, чтобы они наполняли пространство двора: их было всего человек сорок или пятьдесят. Теперешние владельцы дома впустили их в главные ворота, и вся эта толпа кинулась к точильному колесу; оно, очевидно, затем и было тут поставлено, для него нарочно выбрали такое просторное и уединенное место, где рабочие могли даром точить свои инструменты.

Но что это были за рабочие и какую страшную работу они выполняли!

У колеса была двойная рукоятка, которую яростно вертели двое мужчин. Когда поворот колеса заставлял их поднимать головы, их длинные, спутанные волосы откидывались назад, обнаруживая такие безобразно свирепые лица, какие бывают только у дикарей в минуты самой разнузданной боевой жестокости. У них были фальшивые усы и наклеенные брови, они были выпачканы кровью, в поту, с чертами, искаженными от неистового крика, а выпученные глаза горели диким огнем, зверской яростью, и видно было, что они давно лишены сна. Пока эти злодеи вертели рукоятку и всклокоченные волосы то падали им на глаза, то хлопали их по спине, женщины подносили им ко рту вино, которое они тут же пили и, конечно, проливали. И все это расплесканное вино в связи с искрами, летевшими от камня, составляло вокруг них атмосферу огня и крови. Не было в этой группе людей ни одного человека, не запятнанного кровью. Проталкиваясь вперед, чтобы скорее попасть к колесу, некоторые из мужчин были совершенно обнажены до пояса и по всему телу испачканы кровавыми следами; другие были в лохмотьях, и эти лохмотья пропитаны кровью; иные разукрасили себя на смех обрывками дамских кружев и лент, и эти легкие предметы были насквозь промочены тем же. Точили топоры, ножи, штыки, рапиры, и все эти орудия были красны от крови. У иных зазубренные ножи были привязаны к рукам клочками разорванного белья или лоскутками от платья, но все эти тряпки и перевязи были густо окрашены одним и тем же цветом. И по мере того как каждый разъяренный владелец такого оружия выхватывал его из потока сыпавшихся искр и кидался бежать назад на улицу, в его обезумевших глазах сверкало то же красное пламя; и всякий здравомыслящий человек, взглянув на эти глаза, охотно отдал бы двадцать лет собственной жизни, чтобы метким выстрелом из ружья окаменить их раз и навсегда.

Все это разом бросилось в глаза обоим зрителям, наподобие того, как целая панорама мгновенно проходит в уме утопающего, да и каждого человека, в момент великой опасности. Они отпрянули от окна, и доктор, глядя в мертвенно-бледное лицо своего друга, ждал объяснения того, что они видели.

Мистер Лорри опасливо оглянулся в сторону запертой двери и шепотом проговорил:

-- Они рыщут по тюрьмам и режут заключенных. Если вы уверены в том, что говорили, если в самом деле обладаете такой силой, как думаете и как я думаю, -- подите объявитесь этим дьяволам и потребуйте, чтобы вас проводили в крепость. Может статься, уж поздно, я не знаю... но попытайтесь, не медля ни секунды!

Доктор Манетт сжал его руку, бросился вон из комнаты без шляпы и был уже на дворе, когда мистер Лорри снова подошел к окну.

Длинные седые волосы доктора, его замечательная наружность и та пылкая самоуверенность, с какой он отстранил все эти руки с протянутым оружием, сразу покорили ему сердца людей, теснившихся у точильного камня. В течение нескольких минут все приостановились, и слышен был только его невнятный говор да смутный ропот толпы.

Потом мистер Лорри видел, как эти люди сомкнулись вокруг него, схватившись за руки, плечом к плечу, образовали цепь и стремительно помчались со двора, выкрикивая:

-- Да здравствует узник Бастилии! Помогите родственнику узника, заключенному в крепости! Эй, вы, раздайтесь! Дайте дорогу узнику Бастилии! Добудем арестанта Эвремонда из крепости!

И тысячи голосов вторили этим крикам.

С бьющимся сердцем мистер Лорри запер ставни, опустил занавес, поспешил к Люси и сообщил ей, что народ помогает ее отцу и они пошли освобождать ее мужа. Он застал у Люси мисс Просс и малютку, но в ту минуту нисколько не удивился этому и лишь долго спустя спохватился и спросил, как это случилось, пока они сидели все вместе, проведя ночь в сравнительной тишине.

Люси между тем впала в оцепенение и, сидя на полу у ног его, все время держалась за его руку. Мисс Просс уложила девочку на его постель, прилегла головой на подушку радом со своей хорошенькой питомицей и уснула. Но как длинна была эта ночь, сопровождаемая тихими стонами бедной жены! Как долго-долго тянулось время, а отец ее все не возвращался, и никаких известий не было.

Еще два раза в темноте прозвонил колокол у больших ворот, два раза на двор врывались люди, и точильное колесо визжало и вертелось, рассыпая искры.

-- Что это? -- с испугом спросила Люси.

-- Тсс!.. Это солдаты точат сабли, душечка,-- отвечал мистер Лорри. -- Дом составляет теперь собственность государства, и его обратили в некотором роде в национальный арсенал.

Только два раза, и то под конец, народу было меньше и работа шла вяло. Вскоре после того занялась заря. Мистер Лорри осторожно высвободил свою руку от державшейся за него руки и заглянул в окно. Радом с точильным колесом лежал врастяжку человек, до такой степени замазанный кровью, что егоможно было принять за тяжелораненого воина на поле битвы. Этот человек приподнялся с мостовой и начал тупо оглядываться по сторонам. В полумраке раннего утра утомленному убийце бросилась в глаза одна из карет его светлости: он встал, шатаясь побрел к великолепному экипажу, залез в него, захлопнул за собой дверцу и расположился отдыхать на мягких подушках.

Великое точило -- земля -- обернулось вокруг своей оси, и, когда мистер Лорри еще раз выглянул в окно, солнце окрасило двор багряным цветом. Но меньшее точило одиноко стояло на дворе и в тишине свежего утра являло следы такой пурпурной окраски, которая зависела не от солнечных лучей и не могла быть ими уничтожена.

 

Глава III ТЕНЬ

Одно из первых деловых соображений, возникших в практическом уме мистера Лорри, как только настало время заниматься делами, состояло в том, что он не имеет права рисковать интересами банкирской конторы Тельсона, укрывая жену и дочь арестованного эмигранта под кровлей банка. Он, разумеется, без всяких колебаний рискнул бы ради Люси и ее дочки своим собственным состоянием, судьбой, жизнью, но он принял на свою ответственность чужое добро и по отношению к оказанному ему великому доверию оставался все тем же строго деловым человеком.

Сначала он подумал о Дефарже: не разыскать ли его винную лавку и не спросить ли у хозяина совета, где найти надежное помещение среди охваченного неурядицей города. Но по тем же соображениям он оставил эту мысль: Дефарж живет в самой разнузданной части города -- наверное, пользуется там большим влиянием и, должно быть, замешан во все опасные предприятия своего квартала.

Настал полдень; доктора все не было, с каждой минутой риск для банкирской конторы становился серьезнее, и мистер Лорри стал советоваться с Люси. Она сказала, что отец говорил о найме квартиры на короткий срок в этом же квартале, поближе к банку. Так как этот проект был практичен и мистер Лорри знал, что даже в том случае, если с Чарльзом все обойдется благополучно и его выпустят, им все-таки нет надежды вскоре выбраться из Парижа, он пошел сам поискать квартиру и нашел вполне приличное помещение в глубине глухого переулка, где наглухо запертые ставни в окнах высоких домов указывали на то, что все остальные обитатели этого квартала покинули свои жилища.

В эту квартиру он тотчас переместил Люси, ее ребенка и мисс Просс, снабдив их всем, что только мог уделить от своего хозяйства, и устроив гораздо удобнее, чем было у него самого. Он прикомандировал к ним и Джерри, рассудив, что он годится стоять в дверях и может без особого вреда для себя выдержать изрядное количество колотушек. После этого мистер Лорри вернулся к своим официальным занятиям. Смутно и тревожно было у него на душе, и день прошел тяжело и медленно.

Но кое-как он все-таки прошел, порядком измучив старика, и пришла пора закрыть контору на ночь. Опять он очутился один в своей комнате, как накануне вечером, и, сидя, размышлял, что дальше делать, как вдруг услышал шаги на лестнице. Через минуту перед ним стоял человек, который пронизывал его острым взглядом проницательных глаз и назвал его по имени.

-- Мое почтение, -- сказал мистер Лорри, -- разве вы меня знаете?

Это был человек крепкого телосложения, с черными курчавыми волосами, в возрасте от сорока пяти до пятидесяти лет. Вместо ответа, он повторил тот же вопрос, нисколько не повышая голоса:

-- А вы меня знаете?

-- Я вас где-то видел.

-- Может быть, в моей винной лавке?

Сильно заинтересованный, мистер Лорри спросил в волнении:

-- Вас прислал доктор Манетт?

-- Да, я от доктора.

-- Что же он велел мне сказать? Не имеете ли чего передать?

Дефарж вложил в его дрожащую руку развернутый клочок бумаги. Там было написано рукой доктора:

"Чарльз здоров, но мне еще нельзя отсюда уйти. Я выпросил как милость, чтобы податель сего отнес от Чарльза короткую записку к его жене. Допустите подателя к его жене".

Это было написано в крепости час тому назад.

-- Угодно вам за мной следовать? -- сказал мистер Лорри радостным тоном, прочитав эту записку вслух. -- Я провожу вас на квартиру его жены.

-- Пойдемте, -- сказал Дефарж.

Почти не замечая странной сдержанности и почти машинальных ответов Дефаржа, мистер Лорри надел шляпу, и они вышли на двор. Там они застали двух женщин, из которых одна занималась вязанием на спицах.

-- Да это, кажется, мадам Дефарж? -- сказал мистер Лорри, покинувший ее за этим же самым рукоделием лет семнадцать тому назад.

-- Это она, -- сказал ее муж.

-- Ваша супруга пойдет с нами? -- осведомился мистер Лорри, видя, что она следует за ними.

-- Да, чтобы знать их в лицо и при случае удостоверить их личность. Ради их безопасности.

Мистер Лорри начинал замечать странность тона Дефаржа, подозрительно посмотрел на него и пошел вперед, указывая дорогу. Обе женщины последовали за ними; другая была по прозвищу Месть.

Пройдя со всевозможной поспешностью по снежным улицам, они поднялись на лестницу новой квартиры; Джерри встретил их, впустил, и они застали Люси одну, в слезах. Выслушав весть о муже, сообщенную ей мистером Лорри, она пришла в восторг и сердечно пожала руку, передавшую ей записку мужа, не подозревая того, чем занималась эта рука в течение предыдущей ночи и как случайно вышло, что она не поразила именно ее мужа!

"Дорогая, не унывай. Яздоров, а твой отец пользуется влиянием на тех, кто меня окружает. Не отвечай мне. Поцелуй за меня нашу девочку".

Вот и все, что было в записке. Но это было так много для получившей ее, что она обернулась и к жене Дефаржа и поцеловала одну из рук, занятых вязанием. Это было страстное, любящее, благородное и женственное движение, но оно не нашло ответа: рука холодно и тяжело опустилась и тотчас снова принялась за вязание.

В этом прикосновении было нечто такое странное, что Люси была поражена. Она только что собиралась сунуть записку себеза пазуху, взялась за ворот своего платья и, точно окаменев в этом положении, вперила в мадам Дефарж свои испуганные глаза. Мадам Дефарж бесстрастно и хладнокровно взглянула на ее наморщенный лоб и приподнятые брови.

-- Душа моя, -- вмешался мистер Лорри, -- нынче на улицах часто случаются беспорядки, и хотя маловероятно, чтобы вас потревожили, но все-таки мадам Дефарж желала видеть тех, кому она может оказать свое покровительство в это смутное время, с тем чтобы при случае удостоверить личности... Кажется... -- прибавил мистер Лорри, запнувшись в своем успокоительном объяснении и все более начиная тревожиться при виде каменного безучастия троих приведенных им посетителей, -- кажется, так я излагаю дело, гражданин Дефарж?

Дефарж мрачно переглянулся со своей женой и вместо ответа отрывисто произнес только:

-- Да.

-- И вот что, Люси, -- продолжал мистер Лорри, стараясь своим тоном и манерой как можно лучше задобрить гостей, -- недурно бы позвать сюда нашу милую деточку и добрейшую Просс. Эта Просс -- англичанка, гражданин Дефарж, и совсем не знает французского языка.

Упомянутая особа, непоколебимая в своем убеждении, что она не хуже любой иностранки, немедленно появилась и, чуждая робости или смирения, скрестив руки на груди, обратилась к Мести, которая первая попалась ей на глаза, с таким приветствием:

-- Здравствуй, Воструха. Все ли ты в добром здоровье?

После чего обернулась к мадам Дефарж и только крикнула ей, вместо привета; но ни та ни другая не обратили на нее особого внимания.

-- Это его дитя? -- произнесла мадам Дефарж, в первый раз отрываясь от вязания и указывая спицей на маленькую Люси, как бы отмечая ее десницей судьбы.

-- Точно так, сударыня, -- отвечал мистер Лорри, -- это дочка нашего бедного арестанта, его единственное дитя.

Тень, сопровождавшая мадам Дефарж и ее спутников, таким грозным и мрачным пятном легла на ребенка, что Люси инстинктивно встала на колени возле девочки прижала ее к себе. Тогда мрачная тень от мадам Дефарж и ее спутников не менее грозно опустилась на мать и ребенка вместе.

-- С меня довольно, -- сказала мадам Дефарж своему мужу. -- Я их видела. Можно и уходить.

Однако ее сдержанная манера была чревата такими затаенными угрозами, что Люси испугалась и, положив руку на платье мадам Дефарж, сказала с мольбой в голосе:

-- Вы будете добры к моему бедному мужу? Не обидите его? Поможете мне с ним видеться, если можно?

-- Я не для мужа вашего сюда пришла, -- отвечала мадам Дефарж, преспокойно глядя на нее сверху вниз, -- я здесь единственно ради дочери вашего отца.

-- Так ради меня будьте же милостивы к моему мужу. Ради моей девочки! Вот сейчас она сложит ручки и будет сама просить вас, будьте милосердны! Мы больше боимся вас, чем всех остальных.

Мадам Дефарж приняла это за комплимент и взглянула на мужа. Дефарж все время смотрел на нее, тревожно кусая себе ногти, и, поймав ее взгляд, опомнился и придал своему лицу более суровое выражение.

-- Что такое ваш муж написал в этой записке? -- спросила мадам Дефарж с мрачной улыбкой. -- О влиянии? О каком это влиянии он упоминает?

-- Это о моем отце, -- сказала Люси, торопливо вынимая из-за пазухи записку, но глядя испуганными глазами не на написанные строки, а в глаза мадам Дефарж, -- он пишет, что отец мой пользуется влиянием на окружающих.

-- Ну, значит, он и освободит его, -- сказала мадам Дефарж, -- пускай попробует.

-- Умоляю вас, -- воскликнула Люси убедительно, -- как жена и мать прошу вас, сжальтесь надо мной, не употребляйте вашей власти во вред моему ни в чем не повинному мужу, а обратите ее в его пользу! Ведь и вы женщина, как я; поставьте же себя на мое место. Обращаюсь к вам как жена и мать!

Мадам Дефарж хладнокровно взглянула на просительницу и сказала, обращаясь к своей приятельнице Мести:

-- Небось не очень много церемонились с теми женами и матерями, которых мы с тобой привыкли видеть, с тех пор как были такие же маленькие, как вот эта девочка, или еще поменьше? Мы с тобой знаем, как часто их мужей и отцов сажали в тюрьму и держали там подолгу! Во всю жизнь мы только и видели, как такие же женщины, как мы, страдали и сами по себе, и в своих детях, терпя непокрытую бедность, нищету, голод, жажду, болезни, всевозможные притеснения и обиды!

-- Ничего и не видали, кроме этого! -- заметила Месть.

-- Долго мы все это терпели, -- сказала мадам Дефарж, снова обращаясь к Люси, -- сами посудите, после этого много ли для нас значит теперь горе одной жены и матери?

Она принялась за вязание и вышла из комнаты. Месть последовала за ней. Дефарж ушел последним и затворил за собой дверь.

-- Мужайтесь, дорогая моя Люси! -- сказал мистер Лорри, поднимая ее с полу. -- Не теряйте бодрости! До сих пор все идет для нас благоприятно, много, много лучше, нежели для многих других бедняков. Ободритесь и поблагодарите Бога.

-- Да я и так благодарю... но эта страшная женщина точно будто окутала черной тенью и меня, и все мои надежды!

-- Тише, тише, -- молвил мистер Лорри, -- это что за унылые мысли в таком храбром сердечке? Черная тень, скажите пожалуйста! Так ведь это тень, не более того, Люси!

Однако странное обращение этих Дефаржей и на него набросило темную тень, и в глубине души мистер Лорри был очень встревожен.