Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

Глава X ТЕНЬ ВОПЛОЩАЕТСЯ В ПЛОТЬ И КРОВЬ

"Я Александр Манетт, несчастный врач, родом из города Бове, впоследствии переселившийся в Париж, пишу эти печальные строки в мрачной тюрьме, в стенах Бастилии, в декабре 1767 года. Пишу украдкой и урывками, при самых затруднительных обстоятельствах. Намереваюсь прятать свое писание в стенку камина, где медленно и прилежно приготовил для него потаенное место. Чья-нибудь сострадательная рука, быть может, найдет его там через много лет, когда я сам и мои печали распадутся прахом.

Вывожу эти слова концом ржавого железного гвоздя, обмакивая его в смесь угольной пыли и каминной сажи с кровью, и принимаюсь за писание в последний месяц десятого года моего тюремного заключения. Никакой надежды больше нет в моей душе. По некоторым страшным признакам, которые подмечаю в себе самом, думаю, что вскоре сойду с ума, но торжественно заявляю, что в настоящее время нахожусь в здравом уме и полной памяти; до малейших подробностей помню все то, что хочу рассказать здесь; и попадет ли мое показание в руки людей или нет, все равно в этих моих последних словах будет изложена чистейшая правда, за которую буду отвечать перед Вечным Судилищем.

В одну облачную, но лунную ночь во второй половине декабря месяца (кажется, двадцать второго числа) 1757 года я вышел подышать морозным воздухом из своей квартиры, находившейся на улице Медицинской Школы, и за час ходьбы от этого места шел по набережной реки Сены, как услышал за собой стук кареты, мчавшейся во весь опор. Опасаясь быть задавленным, я посторонился, чтобы пропустить экипаж мимо, но тут в окне кареты показалась голова, и громкий голос приказал кучеру остановиться.

Карета остановилась, как только кучер мог сдержать лошадей, и тот же голос окликнул меня по имени. Я отозвался. Между тем карета успела промчаться так далеко вперед, что двое сидевших в ней мужчин имели время отворить дверцу и выйти на дорогу, прежде чем я поравнялся с ними. Я заметил, что оба кутались в плащи и как будто не хотели быть узнанными. Пока они стояли рядом у входа в карету, я заметил также, что оба казались одних лет со мной или немного моложе и были чрезвычайно похожи друг на друга ростом, осанкой, голосом и, насколько я мог судить, лицом также.

-- Вы доктор Манетт? -- спросил один из них.

-- Точно так.

-- Доктор Манетт, родом из Бове, -- сказал другой, -- молодой врач, сначала искусный оператор, а за последние два года прославившийся в Париже как замечательный доктор?

-- Господа, -- отвечал я, -- я тот доктор Манетт, о котором вы даете столь лестный отзыв.

-- Мы были у вас на квартире, -- сказал первый, -- но, не имея счастья застать вас и узнав, что вы пошли гулять, по всей вероятности, в эту сторону, поехали сюда в надежде вас догнать. Не угодно ли вам сесть к нам в карету?

Оба отличались повелительными манерами и, говоря это, встали так, что я очутился между ними и дверцей кареты. Они были вооружены, а при мне никакого оружия не было.

-- Господа, -- сказал я, -- извините меня, я имею обыкновение сперва справляться, кто делает мне честь пригласить меня и какого свойства тот недуг, ради которого меня призывают.

На это отвечал второй из говоривших.

-- Доктор, -- сказал он, -- ваши клиенты принадлежат к дворянскому сословию. Что до свойства недуга, мы так доверяем вашему искусству, что, наверное, вы сами можете определить его на месте гораздо лучше, нежели мы в состоянии описать. Потрудитесь войти в карету.

Мне оставалось лишь повиноваться, что я и сделал молча. Они оба последовали за мной, причем последний сначала закинул подножки, а потом впрыгнул в карету.

Дверца захлопнулась, карета повернула назад и так же стремительно помчалась в обратном направлении.

Привожу разговор в точности. Не сомневаюсь, что запомнил каждое слово и описываю все совершенно так, как оно происходило, заставляя свой ум не уклоняться в сторону. Когда отмечаю в рукописи звездочками, это значит, что я на время прекращаю писание и прячу тетрадку в потаенное место.

* * *

Карета выехала за город через северную заставу и покатилась по мягкой дороге. Миновав около двух третей первой мили от заставы (я сообразил расстояние не в то время, а потом, когда опять проезжал туда), мы свернули из главной аллеи в сторону и остановились перед уединенным домом. Мы все трое вышли из кареты и пошли по влажной, мягкой тропинке через сад, где был заброшенный фонтан, к дому. У двери позвонили в колокольчик, но изнутри нам не вдруг отворили, и один из моих путеводителей с размаху ударил тяжелой дорожной перчаткой по лицу того слугу, который отпер нам двери.

В этом движении не было ничего чрезвычайного, потому что я не раз видел, как господа колотили простолюдинов более бесцеремонно, чем собак. Но дело в том, что и другой, также осердившись, мимоходом тоже ударил служителя рукой по лицу, и при этом сходство обоих было так поразительно, что я тотчас догадался, что они родные братья и близнецы.

С той минуты, как мы остановились у ворот внешней ограды, которая была заперта (один из братьев отпер ее и снова запер, когда мы проникли в сад), я слышал крики, исходившие из комнаты верхнего этажа. Меня тотчас повели в эту комнату, и, по мере того как мы поднимались по лестнице, крики становились явственнее; я застал в постели пациентку в жару и в сильнейшем возбуждении мозга.

Пациентка была женщина необыкновенной красоты и молодая, немногим более двадцати лет. Волосы ее были всклокочены, местами вырваны, а руки привязаны к бокам поясами, носовыми платками и обрывками мужской одежды. На одном из таких обрывков, который был первоначально шелковым шарфом с бахромой и составлял часть парадного костюма, я увидел вышитый дворянский герб и букву "Э".

Все это я заметил с первых минут осмотра пациентки: беспрерывно метаясь по постели, она сползла на край и, обернувшись ничком, забрала шарф себе в рот, так что рисковала задохнуться. Первым моим делом было перевернуть ее навзничь и, вытащив шарф, облегчить ее дыхание; вот тут-то мне и бросилась в глаза вышивка в одном из углов шарфа.

Я осторожно повернул ее на спину, положил ей руки на грудь, чтобы успокоить ее и придержать, и посмотрел ей в лицо. Ее глаза были расширены и дико блуждали, и она часто и пронзительно вскрикивала, повторяя все одни и те же слова: "Мой муж, мой отец, мой брат!" -- потом считала вслух до двенадцати, произносила "тсс!" и на несколько секунд замолкала, как бы прислушиваясь, после чего снова испускала пронзительные крики, бормотала: "Мой муж, мой отец, мой брат..." -- считала до двенадцати и опять произносила "тсс!". Ни в порядке этих слов, ни в способе их произнесения не было ни малейшей перемены; так же однообразны были и краткие перерывы криков в известном месте.

-- Как давно это продолжается? -- спросил я.

Для отличия одного от другого я буду называть их старшим и младшим. Старший брат -- тот, который на вид пользовался наибольшим авторитетом, -- ответил мне:

-- Со вчерашнего вечера, стало быть, около суток.

-- Есть у нее муж, отец и брат?

-- Есть брат.

-- Не с ее ли братом имею честь говорить?

Он с величайшим пренебрежением ответил:

-- Нет!

-- Не было ли в недавнее время случая, сопряженного в ее уме с цифрой двенадцать?

Младший брат отвечал с оттенком нетерпения:

-- Двенадцать часов.

-- Вот, видите ли, господа, -- сказал я, продолжая держать руки на ее груди, -- как мало я могу вам быть полезен в том состоянии, в каком вы меня привезли. Если бы я наперед знал, что увижу, я бы запасся тем, что нужно. А при настоящих обстоятельствах мы потеряем драгоценное время. В таком уединенном месте не найдешь никаких медикаментов.

Старший брат переглянулся с младшим, который сказал надменно: "Здесь есть ящик с лекарствами", пошел, достал его из шкафа и поставил на стол.

* * *

Я откупорил несколько пузырьков, понюхал их, прикладывал пробки к губам и убедился, что все это сонные зелья, сами по себе чрезвычайно ядовитые. Если бы не такой случай, ни одно из них не годилось бы в дело.

-- Вы сомневаетесь в их действенности? -- спросил меня младший брат.

-- Вы видите, сударь, что я намерен ими воспользоваться, -- отвечал я и больше ничего не сказал.

С большим трудом и после многократных усилий я заставил больную проглотить лекарство. Так как через некоторое время нужно было повторить прием и, кроме того, наблюдать за его действием, я сел у постели. В комнате прислуживала робкая и тихая женщина, жена того слуги, что отворял нам дверь; она незаметно удалилась и села в угол. Дом был сырой, обветшалый, скудно меблированный, -- очевидно, его заняли лишь недавно, и то на короткое время. Поверх окон приколотили гвоздями тяжелые старинные драпировки, чтобы заглушить крики. А они продолжались, все так же правильно чередуясь с возгласами: "Мой муж, мой отец, мой брат" -- и опять счет от одного до двенадцати, "тсс!.." -- и затишье. Металась она так отчаянно, что я не решился развязать ей руки; проверил только, так ли они связаны, чтобы не причинять ей лишнего страдания. Единственной искрой ободрения было для меня то обстоятельство, что, когда я держал руку на груди пациентки, она как будто стихала и по нескольку минут иногда лежала спокойно. На ее бред это не имело влияния: он продолжался все так же неизменно.

Видя, что мое прикосновение действует так успокоительно (так по крайней мере мне казалось), я уже с полчаса сидел у постели, а оба брата стояли возле и смотрели на меня, как вдруг старший сказал:

-- Есть и другой пациент.

Явстрепенулся и спросил: "И также требует безотлагательной помощи?"

-- Лучше сами посмотрите, -- отвечал он равнодушно и взял в руки свечу.

* * *

Другой пациент лежал в верхнем этаже отдаленной части дома, по другой лестнице, в просторной комнате вроде чердака, под самой крышей. Над некоторой частью этого помещения был низкий оштукатуренный потолок, остальная часть была открыта вплоть до черепиц, покрывавших крышу, с перекрещенными вверху бревнами. Тут были навалены запасы сена и соломы, связки прутьев для топлива и куча яблок, пересыпанных песком. Мне пришлось пройти мимо всего этого на пути к пациенту. Я все помню очень ясно и подробно; нарочно роюсь в своей памяти, чтобы испытать, насколько она уцелела к концу этого десятого года моего заключения в Бастилии, и, как сейчас, вижу перед собой все то, что видел тогда.

На полу на куче сена, с подвинутой под голову подушкой, лежал красивый крестьянский мальчик, подросток, никак не старше семнадцати лет. Он лежал на спине, стиснув зубы, держа сжатый кулак правой руки на своей груди и устремив горящие глаза вверх, над собой. Я не мог рассмотреть, где у него рана, и, припав на одно колено, нагнулся к нему, но тотчас понял, что он умирает от раны, нанесенной ему острым орудием.

-- Я доктор, мой бедняжка, -- сказал я. -- Дай мне осмотреть твою рану.

-- Нечего ее осматривать, -- отвечал он, -- и так ладно.

Рана была у него под рукой, и я, понемногу смягчив его, уговорил отнять руку от груди. Он был проколот шпагой часов за двадцать или за сутки назад, но, если бы и тотчас была подана ему медицинская помощь, не было возможности его спасти. Он быстро подвигался к смерти. Я обернулся к старшему брату и увидел, что он смотрит на этого прелестного умирающего мальчика, точно это не человек, а какая-нибудь раненая птица, заяц или кролик.

-- Каким образом это случилось, сударь?

-- Это простой взбесившийся щенок! Крепостной! Вынудил моего брата обнажить шпагу и пал от его руки, точно дворянин!

В этом ответе не было ни тени жалости, печали или человечного отношения. Говоривший как будто признавал, что считает неприличным, чтобы это создание чуждой ему породы умирало тут, под его кровом, вместо того чтобы издыхать на обычный лад своего темного и нечистого племени. Ему и в голову не приходило пожалеть этого мальчика или потужить о его судьбе.

Пока он говорил, глаза мальчика медленно обратились на него, потом так же медленно он перевел их на меня.

-- Доктор, они ужасные гордецы, эти дворяне, но и мы, простые щенки, иногда бываем горды. Они нас грабят, оскорбляют, колотят, убивают, а все-таки и у нас иногда бывает немножко гордости. Она... вы ее видели, доктор?

Ее крики и возгласы даже отсюда были слышны, хотя расстояние смягчало их. Но он говорил о ней, как будто оно была тут же.

Яотвечал: "Да, я ее видел".

-- Это моя сестра, доктор. Многие годы эти дворяне пользовались своим гнусным правом ругаться над скромностью наших сестер, однако же были между ними хорошие девушки. Я сам про то знаю, мой отец мой говорил то же. Она была хорошая девушка и была помолвлена за хорошего парня из его же крепостных. Мы все были крестьяне одного помещика... вот этого, что стоит здесь. А тот, другой, брат его -- худшее отродье проклятого племени!

Мальчик говорил с величайшим усилием, собирая для этого свои последние физические силы, но его дух проявлялся с ужасающей энергией.

-- Этот человек, что стоит здесь, так грабил нас, как вообще такие высокие особы грабят нас, простых собак; облагал нас пошлинами и оброками, заставлял даром работать на себя, приказывал молоть наш хлеб не иначе как на его мельнице, велел пасти его домашнюю птицу на наших тощих нивах, а нам под страхом смерти запрещал держать хоть одну такую птицу; и вообще так грабил и обирал нас, что, когда, бывало, случалось в семье добыть кусок мяса на обед, мы съедали его со страхом и трепетом, при запертых дверях, за закрытыми ставнями, чтобы его люди как-нибудь не увидели и не отняли у нас этого куска... Словом, так он нас теснил, гак разорял, что наш отец говаривал: "Страшное дело -- произвести на свет ребенка, и, когда молишься Богу, пуще всего надо просить Его, чтобы наши женщины были бесплодны и чтобы наше несчастное племя вымерло окончательно!"

До сих пор я никогда не видел, чтобы сознание переносимых притеснений вырывалось с такой силой. Ядумал, что народ сознает это, но как-нибудь тупо, неясно; этот умирающий мальчик впервые показал мне, что подобное сознание может прорваться как пламя.

-- Однако же, доктор, сестра моя вышла замуж. Он, бедняга, в то время был уже хворый, и она с тем и вышла за него, чтобы ухаживать за милым и поселить его в нашем домишке, который этот человек назвал бы собачьей конурой. Через несколько недель после ее свадьбы брат этого человека увидел ее, и она ему так понравилась, что он стал просить этого человека отдать ее ему... потому что стоило ли обращать внимание на то, что у нее был муж!.. Тот был не прочь удружить своему брату, но моя сестра хорошая женщина и возненавидела его брата так же сильно, как и я. И вот эти двое стали выдумывать средство так повлиять на ее мужа, чтобы тот сам уговорил ее отдаться этому человеку.

Глаза мальчика, пристально устремленные на меня, медленно обратились тут на хладнокровного зрителя, и по лицу обоих я увидел, что все сказанное мальчиком было чистой правдой. Как теперь, вижу эти два противоположных типа гордости, взиравшие друг на друга: в глазах родовитого барина стояло одно презрительное равнодушие, в глазах плебея -- целая буря попранных чувств и жажда мести.

-- Вам известно, доктор, что эти дворяне, между прочим, имеют право запрягать нас, простых собак, в телеги и ездить на нас, как на скотах; и они запрягали его и ездили на нем. И еще они имеют право выгонять нас по ночам на поля своей усадьбы унимать лягушек, нарушающих их благородный сон. Они и это делали: ночью, когда встают по болотам вредные туманы, они его держали в поле, а на день опять запрягали в тележку. Но он не сдавался. Нет! Один раз, около полудня, его выпрягли и пустили поесть... коли найдет еды... а он всхлипнул двенадцать раз, ровно по одному разочку на каждый час, пока били часы, да и умер у нее на груди.

Только тем и держалась жизнь в этом мальчике, что ему так страстно захотелось высказать все свои обиды. Смерть надвигалась, но он ее отталкивал и, все так же крепко сжимая свой правый кулак, зажимал им рану.

-- Тогда, с дозволения вот этого брата и даже с его помощью, тот увез ее к себе. Да, несмотря на то что она наверное ему сказала и что вам известно, доктор, или скоро будет известно, тот брат увез ее к себе ради забавы, для развлечения, на короткое время. Я видел, как ее провезли мимо меня по дороге. Когда я пришел домой и рассказал это своим домашним, у моего отца сердце лопнуло; он не произнес ни одного слова... а их много накопилось у него в сердце. Тогда я взял младшую сестру (у меня есть еще одна) и спрятал ее так, что он ее не достанет... или по крайности не будет она его рабой. Потом я выследил его брата до этого дома и вчера вечером забрался сюда... да, я простая собака, а все-таки забрался со шпагой в руках... вот сюда... Где тут окно? Слуховое окно... оно тут было?

У него уже темнело глазах и кругозор становился все теснее. Я оглянулся вокруг и тут только заметил, что сено и солома были разметаны и притоптаны по полу, как будто тут происходила борьба.

-- Она услышала мой голос и прибежала сюда. Я сказал ей, чтобы не подходила близко, пока я его не убью. Он вошел и сначала швырнул мне денег, а потом ударил меня хлыстом. Но я, хоть и простая собака, так напал на него, что заставил обнажить шпагу. Уж на сколько бы кусков ни переломил он теперь свою шпагу, а обагрил он ее моей недворянской кровью... И должен был обнажить ради самозащиты... И дрался со мной, пуская в ход все свое дворянское искусство, и убил меня, спасая свою жизнь!

За несколько минут перед тем мне бросились в глаза куски переломленной шпаги, валявшиеся среди сена. Эта шпага была дворянская. В другом углу лежала старая шпага грубой работы, очевидно, солдатская.

-- Теперь поднимите меня, доктор, приподнимите... Где он?

-- Его здесь нет, -- отвечал я, приподнимая мальчика и думая, что он спрашивает о другом брате.

-- Он горд... все эти дворяне гордые... однако ж он боится меня! Где тот, что был здесь? Поверните меня лицом к нему.

Я повернул, прислонив мальчика головой к своему колену. Но он вдруг сделал чрезвычайное усилие и встал во весь рост. Тогда и я встал, опасаясь иначе уронить его.

-- Маркиз, -- сказал мальчик, широко открыв на него глаза и подняв правую руку, -- в те дни, когда придется отвечать за все наши деяния, призываю к ответу вас и весь ваш злобный род до последнего потомка. Отмечаю вас вот этим кровавым крестом в знак того, что и вы за это ответите. В те дни, когда всех призовут к ответу, призываю еще отдельно вашего брата... худшее отродье вашей злой породы... И его отмечаю вот этим кровавым крестом в знак того, что он обязан будет отвечать!

Он дважды брался рукой за свою рану и указательным пальцем проводил по воздуху крестообразно, постоял еще несколько секунд с поднятой рукой... потом она повисла, он весь опустился, и, когда я положил его на пол, он был мертв.

* * *

Возвратясь к постели молодой женщины, я застал ее все в том же положении, и бредила она в том же порядке. Я знал, что это может продлиться еще многие часы, а кончится, вероятно, затишьем смерти.

Я дал ей еще прием того же лекарства и сидел у ее постели до поздней ночи. Крики были все так же громки и пронзительны, а возгласы она произносила с прежней отчетливостью и в той же последовательности:

-- Мой муж, мой отец, мой брат! Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать... Тсс!..

Это продолжалось в течение двадцати шести часов с той минуты, как я в первый раз ее увидел. Я за это время дважды уезжал домой и опять приезжал. И вот, сидя у ее постели, я заметил наконец, что она начинает сбиваться и затихать. Я сделал то немногое, что можно было сделать для ее облегчения, и мало-помалу она впала в летаргическое состояние и лежала как мертвая.

Впечатление было такое, как будто после долгой и сильнейшей бури ветер упал и дождь прекратился. Я развязал ей руки и позвал женщину, служившую в доме, помочь мне уложить больную и переменить на ней разодранную одежду. Только тут я увидел, что она находится в первом периоде беременности, и тогда же утратил последнюю надежду на спасение ее жизни.

-- Что, умерла? -- спросил маркиз, которого буду по-прежнему звать старшим братом.

Он только что приехал верхом и вошел как был в высоких сапогах.

-- Нет еще, но, вероятно, умирает, -- отвечал я.

-- Сколько, однако же, силы в телах этих простолюдинов! -- молвил он, глядя на нее с некоторым любопытством.

-- Горе и отчаяние придают изумительные силы, -- заметил я.

Он сперва рассмеялся моим словам, потом нахмурился. Толкнув ногой стул, чтобы придвинуть его ближе к моему, он приказал служанке уйти, подсел ко мне и сказал вполголоса: "Доктор, видя моего брата в столь затруднительных обстоятельствах по поводу этих холопов, я ему посоветовал обратиться к вашему искусству. Вы пользуетесь прекрасной репутацией, но вы еще молоды, вся ваша карьера впереди, и, по всей вероятности, вы умеете заботиться о своих выгодах. Все, что вы здесь видели, можно только видеть, а говорить об этом нельзя".

Яприслушивался вдыханию больной и не хотел отвечать ему.

-- Вы изволили слышать, что я вам сказал, доктор?

-- Милостивый государь, -- сказал я, -- в моей профессии принято считать секретом все то, что сообщают нам пациенты.

Я отвечал ему с осторожностью, потому что был очень смущен тем, что видел и слышал, но еще не решил, как поступить относительно этого.

Ее дыхание становилось так слабо, что пришлось щупать только пульс и выслушивать сердце: жизнь едва теплилась в ней. Возвращаясь на свое место, я оглянулся и увидел, что оба брата пристально смотрят на меня.

* * *

Писать становится так трудно, холод так ужасен и я так боюсь, чтобы меня не застали за писанием и не перевели в подземелье, в полную темноту, что постараюсь сократить свой рассказ. До сих пор память не изменяла мне: я не сбиваюсь и подробно помню каждое слово, сказанное между мной и обоими этими братьями.

Она прожила целую неделю. Под конец я мог разобрать несколько слов, которые она мне говорила, но для этого я должен был прикладывать ухо почти к ее губам. Она спросила: где она? И я сказал ей; потом спросила: кто я? И на это я ответил ей. Но тщетно я просил ее сказать свою фамилию: она слабым отрицательным движением покачала головой по подушке и сохранила свою тайну, так же как и брат ее.

Я не находил случая ни о чем расспросить ее до того дня, когда сказал братьям, что она быстро слабеет и не доживет до завтра. До тех пор, хотя она никого не видела у своей постели, кроме той женщины и меня, который-нибудь из братьев непременно сидел за занавеской у изголовья кровати во все время, пока я был при ней. Когда же дошло до этого, им как будто стало все равно, скажет она мне что-нибудь или нет; они как будто считали -- и это тогда же пришло мне в голову, -- что и я умру вместе с ней.

Я заметил, что для их гордости особенно обидно было сознавать, что меньшой брат был вынужден скрестить шпагу с простолюдином, да еще с подростком. Единственным соображением, серьезно тревожившим их по этому поводу, было то, что это обстоятельство унизительно для их фамильной чести и вдобавок может подать повод к насмешкам. Каждый раз, как я встречался глазами с младшим братом, выражение его лица напоминало мне, что он меня возненавидел за то, что я знаю о нем от умершего мальчика. Он был со мной мягче и любезнее старшего брата, но я все-таки не мог этого не видеть.

Впрочем, также заметно было, что и старший брат с трудом выносит мое присутствие.

Моя пациентка скончалась за два часа до полуночи, по моим часам -- почти минута в минуту в ту же пору, когда я увидел ее в первый раз. Я был один при ней в тот момент, когда ее юная беспомощная головка тихо склонилась к плечу и все земные печали и обиды для нее закончились.

Братья нетерпеливо ждали этого события в одной из комнат нижнего этажа. Я, сидя один у постели, слышал, как они там расхаживали взад и вперед, похлопывая хлыстами по своим высоким сапогам.

-- Наконец умерла? -- спросил старший, как только я вошел.

-- Умерла, -- отвечал я.

-- Поздравляю тебя, брат, -- сказал он, поворачиваясь к младшему.

Он и прежде предлагал мне денег, но я откладывал принятие платы. Теперь он подал мне сверток с золотом. Я взял его и тотчас положил на стол. Я заранее обдумал этот вопрос и порешил ничего не брать за труды.

-- Прошу извинить меня, -- сказал я, -- при настоящих обстоятельствах я не могу принять платы.

Они переглянулись между собой и молча наклонили головы в ответ на мой поклон. На этом мы расстались.

* * *

Я страшно устал... истомился вконец. Не могу даже прочесть того, что написала моя изможденная рука.

На другой день рано утром сверток с золотом был оставлен у моей двери в небольшом ящичке, на крышке которого было написано мое имя. Я с самого начала обсуждал сам с собой, что делать в этом случае, и в этот день окончательно решился частным образом написать министру письмо, вкратце изложив сущность дела, то есть к каким двум пациентам меня призывали и куда для этого возили, -- словом, все обстоятельства. Я знал, что значат придворные связи и до чего доходит безнаказанность проступков, совершаемых дворянами, поэтому не думал, чтобы настоящее дело получило огласку. Но мне просто хотелось очистить собственную совесть. Я держал всю эту историю в глубочайшей тайне, даже жене ничего не говорил, и об этом также счел за лучшее упомянуть в своем письме. Я совсем не думал, чтобы мне самому угрожала какая-либо опасность, но полагал, что для других могло быть рискованно узнать про то, чему я сам был свидетелем.

В тот день я был очень занят больными и потому не успел дописать своего письма. На другое утро я встал гораздо раньше обычного часа, нарочно, чтобы окончить письмо. То был канун Нового года. Я только что дописал письмо, когда мне доложили, что приехала дама и желает меня видеть...

* * *

Мне становится все труднее выполнить мою задачу. Страшный холод, темнота, все мои чувства окоченели и притупились, мрачная обстановка действует на меня подавляющим образом.

Дама была молодая, красивая и любезная, но видно было, что она проживет недолго. Она была в сильном волнении и сказала, что она жена маркиза Сент-Эвремонда. Я вспомнил, что этим титулом умиравший мальчик называл старшего брата, потом вспомнил вензель, вышитый на шарфе, и без труда пришел к заключению, что очень недавно виделся с мужем этой дамы.

Память моя все так же свежа, но я не могу дословно привести здесь наш разговор. Подозреваю, что за мной следят внимательнее прежнего; не знаю, в какое время за мной подглядывают, и боюсь, как бы не застали врасплох.

Она частью угадывала, частью узнала главные события всей этой истории и роль, какую играл в этом ее муж, а также и то, что обращались к моему содействию. Она не знала только, что молодая женщина умерла; сильно огорченная этим обстоятельством, она сказала мне, что надеялась втайне выказать ей свое женское сочувствие; надеялась отвратить гнев Господень от дома, давно заслужившего ненависть многих пострадавших от него.

Она имела причины предполагать, что в этом семействе была меньшая сестра, оставшаяся в живых, и величайшим ее желанием было оказать помощь этой сестре. Яничего не мог ей сообщить на этот счет, кроме того, что такая сестра существует. Дальше этого мне ничего не было известно. Эта дама знала, что я что-то знаю, и приехала ко мне именно в надежде, что я могу ей назвать имя и местопребывание, тогда как я и до сего злополучного часа ничего о том не ведаю.

* * *

У меня недостает бумаги. Вчера отобрали у меня один листок и пригрозили. Сегодня необходимо окончить этот рассказ.

Эта дама была добра, сострадательна и несчастлива в супружестве. И как могло быть иначе! Деверь относился к ней враждебно, недоверчиво и во всем противоречил ее влиянию; она боялась его, так же как боялась и своего мужа. Когда я провожал ее, я увидел в ее карете дитя -- хорошенького мальчика лет двух или трех от роду.

-- Ради него, доктор, -- сказала она, со слезами указывая на ребенка, -- ради него я готова сделать все на свете, чтобы хоть сколько-нибудь искупить прошлое. Иначе наследие предков не принесет ему счастья. У меня есть предчувствие, что, если теперь не загладить хоть как-нибудь этого дела, со временем вся ответственность за это падет на него. Все, что я вправе на этом свете считать своим личным имуществом, а это не более как несколько драгоценных безделушек, я оставлю ему с непременным условием, чтобы он разыскал эту пропавшую сестру и отдал ей все, что я ему оставила, и вместе с тем передал бы ей сожаления и сочувствие своей умершей матери. Она поцеловала мальчика и, лаская его, сказала:

-- Все ради тебя, мое сокровище! Ведь ты все верно исполнишь, мой маленький Шарль?

И ребенок бодро ответил: "Да!"

Япоцеловал ее руку, она взяла на руки мальчика и, лаская его, уехала. Я никогда болвше не видел ее.

Так как она не назвала мне имя своего мужа, очевидно, думая, что оно и без того мне известно, я не упоминал этого имени в своем письме. Закончив, я запечатал его в конверт и, не доверяя ни почте, ни посыльным, в тот же день отнес его и отдал собственноручно.

В этот вечер, накануне Нового года, около девяти часов, у ворот моего жилища позвонил человек в черном плаще, сказал, что ему нужно меня видеть, и тихонько последовал наверх за моим слугой -- молодым парнем, которого звали Эрнест Дефарж. Когда слуга вошел в комнату, где я сидел с женой (о моя жена, моя возлюбленная! Молоденькая, прелестная англичанка, на которой я женился...), мы увидели этого человека, безмолвно стоявшего в глубине, тогда как предполагалось, что он дожидается у ворот.

Он сказал, что меня просят по безотлагательному случаю на улицу Сент-Оноре. И не задержат, потому что внизу меня дожидается карета...

И привезли меня сюда, привезли в эту могилу. Как только мы выехали из дому, кто-то схватил меня сзади, крепко завязал мне рот черным платком и скрутил мне руки назад. Оба брата вышли из-за угла и одним движением дали понять, что я и есть тот, кто нужен. Потом маркиз вынул из кармана письмо, написанное мною к министру, показал мне его, сжег на свечке поданного ему фонаря и затоптал пепел в землю. Никто не произнес ни одного слова. Меня увезли и доставили сюда, в эту живую могилу.

Если бы в течение этих ужасных десяти лет Богу угодно было вложить в жестокое сердце одного из братьев благую мысль подать мне весть о возлюбленной жене моей, хотя бы уведомить меня о том, жива ли она или умерла, я бы мог подумать, что Господь еще не совсем отвернулся от них. Но теперь я думаю, что они действительно отмечены кровавым крестом и нет им доли в милосердии Божием. И я, Александр Манетт, злополучный узник, в этот последний вечер накануне 1767 года, в невыносимой муке моей обличаю их и потомков их до последнего колена и отдаю их на суд тех времен, когда за все дела спросится ответ. Предаю их суду Неба и земли".

* * *

По окончании чтения в зале поднялся страшный рев. Это был алчный вопль, в котором слышались не слова, а только жажда крови. Чтение этого документа пробудило все мстительные страсти того времени, и перед таким обвинением никому бы не сносить головы среди французского населения.

Всего хуже для обреченного на погибель было то, что обвинителем оказался всеми уважаемый гражданин, его личный друг и отец его жены. В ту пору одним из фанатических стремлений народной толпы было слепое подражание сомнительным гражданским доблестям древности, и все более или менее благоговели перед жертвами и самозакланиями на алтаре отечества. Поэтому, когда председатель (натурально озабоченный ограждением собственной головы) объявил, что добрый врач республики станет еще угоднее для нее, содействуя окончательному искоренению ненавистной фамилии аристократов, и, без сомнения, ощутит священную радость оттого, что сделает дочь свою вдовой, а ее дитя сиротой, в зале последовал взрыв патриотического восторга без малейшей примеси человеческого сострадания.

-- Ну-ка, посмотрим, велико ли будет влияние доктора на окружающих? -- прошептала мадам Дефарж, с улыбкой обратясь к Мести. -- Спасай же его теперь, доктор, спасай!

По мере того как присяжные подавали голоса, публика отзывалась на каждый из них неистовым ревом. Решили единогласно: в душе и по происхождению чистейший аристократ, враг республики и заведомый угнетатель народа. Отвести его назад в Консьержери и казнить через двадцать четыре часа!

 

Глава XI СУМЕРКИ

Несчастная жена невинного человека, обреченного на смерть, услышав приговор, упала, как бы получив смертельный удар, но она не проронила ни звука. В ней так сильно было сознание, что в такую минуту ее прямая обязанность всячески поддержать и ободрить его, а не усиливать его отчаяние, что это помогло ей оправиться и прийти в себя.

Членам трибунала предстояло в этот день принять участие в какой-то уличной процессии, и потому заседание было отложено. Суд поднялся с мест и вместе с публикой шумно и поспешно устремился вон из зала, и в коридорах все еще не умолкли топот и возня, когда Люси уже стояла на ногах, простирая руки к своему мужу, и на лице ее выражались только любовь и утешение.

-- Если бы мне позволили побыть с ним! Если бы хоть раз обнять его! О добрые граждане, не будете ли вы хоть настолько жалостливы к нам!

С арестантом оставались только один тюремный сторож, двое понятых (из числа тех четверых, что арестовали его накануне) и Барсед. Публика тем временем успела выбраться на улицу. Барсед обратился к своим сотоварищам и сказал:

-- Пускай обнимаются, ведь это займет всего минуту времени.

Остальные молча согласились, перетащили Люси через скамейки и подняли на эстраду, а он перегнулся через перила и таким образом мог заключить ее в свои объятия.

-- Прощай, сокровище души моей. Благословляю тебя на прощание. Мы свидимся там, где для усталых есть вечный покой!

Так говорил муж, прижимая ее к своему сердцу.

-- Я и это перенесу, дорогой Чарльз; свыше даются мне силы. Обо мне не тужи. Благослови заочно нашу девочку.

-- Благословляю ее через тебя. Передай ей от меня этот поцелуй... Передай и мое последнее прощание.

-- Мой муж!.. Нет! Еще минуту! -- (Он хотел оторваться от нее.) -- Мы расстаемся ненадолго. Я чувствую, что это постепенно разобьет мое сердце. Но пока в силах, буду исполнять свой долг... А когда я ее покину, Бог дарует ей друзей, как даровал мне.

Ее отец подошел вслед за ней и хотел упасть на колени перед ними обоими, но Дарней протянул руку и, удержав его за плечо, воскликнул:

-- Нет, нет! Вы ничего такого не сделали, чтобы падать ниц перед нами. Мы теперь узнали, сколько вы настрадались в старые годы. Узнали, какие чувства испытывали вы, когда догадывались о моем происхождении, и потом, когда убедились в своей догадке. Знаем, как вы боролись с естественной антипатией, которую я вам внушал, и как мужественно вы победили ее ради любви к бесценной дочери. Мы вам благодарны от всего сердца, со всей нашей привязанностью и почтением к вам. Благослови вас Бог!

Вместо ответа, отец схватился руками за свои седые волосы и с воплем отчаяния теребил их.

-- Иначе быть не могло, -- сказал Дарней. -- Все обстоятельства вели к тому, что случилось. Виной моей роковой встречи с вами было все то же мое всегда тщетное старание исполнить последнюю волю моей бедной матери. От такого зла и нельзя было ожидать ничего доброго; каково было начало, таков должен быть и конец. Все это в натуре вещей. Утешьтесь и простите меня. Да благословит вас Бог!

Его увели. Выпустив его из своих объятий, жена стояла и смотрела ему вслед, сложив руки как на молитву и с таким ясным выражением лица, что на нем была даже утешительная улыбка. Когда он исчез за дверью, через которую выводили арестантов, она обернулась, ласково прижалась головой к груди отца, хотела что-то сказать ему и без чувств упала к его ногам.

Тогда Сидни Картон, до сих пор не трогавшийся из своего темного угла, вышел оттуда и поднял ее на руки. При ней никого больше не было, кроме ее отца и мистера Лорри. Рука его дрогнула, когда он ее поднимал, подпирая ее голову плечом. Однако лицо его в эту минуту выражало не одно сострадание, а также гордость.

-- Донести ее до кареты? Я и не почувствую ее тяжести.

Он легко вынес ее на улицу и положил в карету. Ее отец и их старый друг сели вместе с ней, а Картон влез на козлы рядом с кучером.

Подъехав к воротам, где он стоял за несколько часов перед тем и в темноте ночной старался дознаться, на который из грубых камней этой мостовой ступала ее нога, он снова взял ее на руки, вынул из кареты и отнес наверх, в их квартиру. Там он бережно положил ее на кровать, а ее дочка и мисс Просс стали ее оплакивать.

-- Не приводите ее в чувство, мисс Просс, -- сказал он тихо, -- оставьте лучше так. Зачем ей возвращаться к сознанию? Ведь это только обморок.

-- О Картон! Милый Картон! -- восклицала маленькая Люси, обвив его руками за шею в порыве страстного горя. -- Раз ты к нам пришел, я знаю, ты что-нибудь сделаешь, чтобы помочь маме и спасти папу. Взгляни на нее, милый Картон! Ты так ее любишь, как же ты можешь переносить, чтобы она была такая бедная!

Он нагнулся к девочке и прижал ее свежую щечку к своему лицу. Потом тихонько поставил ее на пол и взглянул на ее мать, лежащую без сознания.

-- На прощание... -- сказал он и запнулся, -- можно мне ее поцеловать?

Впоследствии бывшие при этом вспоминали, что, когда он наклонился и прикоснулся к ней губами, он что-то прошептал. А девочка, бывшая от него всех ближе, расслышала и рассказала потом своим, а гораздо позднее, когда она сама была уже красивой старушкой, говорила своим внукам, что он прошептал только: "Жизнь за тебя".

Выйдя в другую комнату, он вдруг обернулся к провожавшим его мистеру Лорри и доктору Манетту и сказал, обращаясь к последнему:

-- Вы еще вчера пользовались значительным влиянием, доктор Манетт; попробуйте, нельзя ли еще что-нибудь предпринять. Эти судьи и прочие власть имущие относятся к вам дружелюбно и очень высоко ставят ваши заслуги. Разве это не важно?

-- От меня не скрывали ничего, что касалось Чарльза. Меня положительнейшим образом обнадежили, что я его спасу; и ведь я уж спас его?

Он произносил свой ответ крайне медленно и с видимым усилием.

-- Попробуйте сызнова. Не много остается часов от настоящей минуты до завтрашнего полудня, но все-таки вы попытайтесь.

-- Я и хочу попытаться. Ни минуты не буду медлить.

-- И отлично. При вашей энергии мало ли каких великих дел можно наделать. Я видел такие случаи... хотя, впрочем, -- прибавил он со вздохом и улыбнулся, -- не такие уж важные случаи, как настоящий. Однако ж попробуйте! Хоть жизнь и недорого стоит, если прожить ее без толку, но для такой жизни стоит потрудиться. Иначе и жить не стоило бы.

-- Я пойду, -- сказал доктор Манетт, -- сначала прямо к обвинителю и к председателю, а потом отправлюсь к другим, которых лучше не назову... И, кроме того, напишу... Однако постойте, ведь теперь на улицах справляют какое-то торжество, стало быть, до вечера никого не застанешь и ничего не добьешься.

-- Это правда. Во всяком случае, надежды на успех довольно мало, так что едва ли вы что-нибудь потеряете, подождав до вечера. А я все-таки желал бы узнать, как идет дело, хотя я лично ничего хорошего не жду... Когда примерно будете вы иметь возможность повидаться с этими грозными властями, доктор Манетт?

-- Как только стемнеет. Надеюсь, что часа через два это случится.

-- Нынче темнеет уже в пятом часу. Растянув немного положенный вами срок, если я приду к мистеру Лорри, например, часов в девять, могу ли я надеяться узнать о вашей деятельности через нашего друга или от вас самих?

-- Можете!

-- Ну, желаю вам успеха!

Мистер Лорри пошел провожать Картона до наружной двери и, тронув его за плечо, заставил обернуться.

-- Я потерял всякую надежду, -- сказал старик тихим и скорбным голосом.

-- И я также.

-- Если бы кто-нибудь из этих власть имущих или хотя бы все они вместе были расположены пощадить его... а это так маловероятно, потому что для них его жизнь и вообще человеческая жизнь ничего не значит! И то я сомневаюсь, чтобы возможно было его спасти после того документа, который мы прослушали на суде.

-- И я того же мнения. В этом реве толпы мне послышался лязг гильотины.

Мистер Лорри оперся рукой о косяк и припал лицом на руку.

-- Не печальтесь так, -- сказал Картон очень ласково, -- не горюйте. Я подал эту мысль доктору Манетту, чтобы ободрить его, и потом, я думаю, что когда-нибудь ей от этого будет легче. Иначе она может подумать, что "о его жизни не довольно позаботились и допустили его погибнуть по нерадению", и такие мысли могут ее тревожить.

-- Да, да, да! -- отвечал мистер Лорри, осушая глаза. -- Вы правы. Но он все-таки погибнет. По-настоящему нет никакой надежды.

-- Да, он погибнет, и надежды нет никакой! -- ответил Картон и твердой поступью стал спускаться с лестницы.

 

Глава XII ТЬМА

Сидни Картон остановился на улице, не сразу решив, куда идти. "В банкирской конторе Тельсона надо быть к девяти часам, -- сказал он себе в раздумье. -- Тем временем не будет ли полезно кое-где показаться? Сдается мне, что это будет кстати. Пускай здешние обыватели знают, что в Париже есть такой человек, как я. Такая предосторожность нелишняя и даже может послужить необходимой подготовкой. Но, чур, не спешить и ничего не делать наобум. Сперва хорошенько обдумаю, как поступить".

Задержав шаг, увлекавший его к намеченной цели, он раза два тихо прошелся взад и вперед по улице в наступавших сумерках и сообразил, какие последствия могут иметь задуманные им действия. Результат оказался удовлетворительным.

-- Да, -- молвил он в конце концов, -- надо, чтобы они знали, что в Париже существует такой человек, как я. -- И пошел прямо в квартал Сент-Антуан.

Поутру он слышал, как Дефарж говорил, что он виноторговец в предместье Сент-Антуан. Для человека, давно знакомого с городом, нетрудно было отыскать лавку Дефаржа, не прибегая к расспросам. Найдя этот дом и запомнив его положение,

Картон ушел из тесных переулков этого квартала, пообедал в ресторане и после обеда лег спать. В первый раз с очень давнего времени он обошелся без крепких напитков. Со вчерашнего вечера он пил лишь немного легкого вина, а водку накануне медленно вылил на очаг камина у мистера Лорри в знак того, что навсегда покончил с этой забавой.

Было уже семь часов вечера, когда он проснулся со свежими силами и снова вышел на улицу. На пути в предместье Сент-Антуан он остановился у окна магазина, где было зеркало, и слегка поправил на себе бант широкого галстука, воротник и растрепанную прическу, после чего отправился прямо к Дефаржу и вошел в его лавку.

Случилось так, что из посетителей никого не было, исключая Жака Третьего, с вечно шевелившимися пальцами и скрипучим, каркающим голосом. Этот человек, бывший поутру в числе присяжных, стоял у прилавка, пил вино и беседовал с супругами Дефарж. Месть также участвовала в разговоре в качестве непременного члена совещаний. Картон вошел, уселся и на очень ломаном французском языке спросил себе небольшую порцию вина. Мадам Дефарж беспечно оглянулась на него, потом посмотрела внимательнее, потом еще внимательнее, наконец, подошла к нему в упор и осведомилась, что бишь он заказал.

Он повторил свое требование в тех же выражениях.

-- Англичанин? -- молвила мадам Дефарж, вопросительно подняв свои черные брови.

Он посмотрел на нее озабоченным взглядом, как будто с большим трудом вникал в каждый звук французской речи, потом, притворившись, что насилу понял ее вопрос, отвечал с сильным британским акцентом:

-- Да, сударыня, да, я англичанин.

Мадам Дефарж вернулась к своей конторке и стала доставать вино, а он взял со стола якобинскую газету и, водя по ней пальцем, сделал вид, что нелегко ему разбирать, что тут напечатано, и явственно расслышал, как она сказала своим собеседникам:

-- Клянусь вам, ни дать ни взять Эвремонд!

Дефарж подал ему вино и пожелал доброго вечера.

-- Что?

-- Добрый вечер, я говорю.

-- О-о! Добрый вечер, гражданин, -- отозвался Картон, наполняя себе стакан. -- А-а! Доброе вино. За здоровье республики!

Дефарж отошел обратно к конторке и сказал:

-- Да, пожалуй, есть сходство.

Жена сурово возразила на это:

-- Я тебе говорю, очень даже похож.

Жак Третий примирительно заметил:

-- Вам оттого так показалось, что вы уж больно много о нем думаете.

А бойкая Месть прибавила со смехом:

-- Вот правда! И с каким же удовольствием ты думаешь о том, что завтра поутру еще разок увидишь его!

Картон продолжал медленно водить пальцем по газете, и по лицу его было видно, что он совершенно поглощен этим мудрым занятием. Собеседники, все четверо облокотясь о прилавок и близко наклонясь друг к другу головами, разговаривали очень тихо. Потом они помолчали некоторое время, пристально глядя на незнакомого посетителя, но, видя, что он не отрывается от газеты и сильно заинтересовался рассуждениями якобинского редактора, они успокоились и возобновили свою беседу.

-- Твоя жена правду говорит, -- заметил Жак Третий, -- к чему останавливаться на полдороге? Это очень сильно сказано. В самом деле, к чему останавливаться?

-- Ну хорошо, -- рассуждал Дефарж, -- где-нибудь надо же будет остановиться? Стало быть, весь вопрос в том, где и на чем?

-- На поголовном истреблении, -- сказала мадам Дефарж.

-- Великолепно! -- прокаркал Жак Третий.

Месть также выразила горячее одобрение.

-- Истребление -- вещь хорошая, что и говорить, -- сказал Дефарж не без смущения, -- вообще я против этого ничего не имею. Но этот доктор столько уж пострадал, ты сама видела сегодня -- ведь ты наблюдала за ним, пока читали его показание.

-- Видела, как же! -- отвечала она гневно и презрительно. -- И лицо его наблюдала очень хорошо. И заметила по лицу, что он не искренний друг республики. Пусть-ка он сам получше наблюдает за своим лицом.

-- И дочь его ты также видела, -- сказал Дефарж умоляющим тоном. -- Ты заметила, в каком мучительном волнении была его дочь? Каково же ему было смотреть на это!

-- И за дочерью тоже наблюдала! -- сказала мадам Дефарж. -- Да и не раз я наблюдала за его дочерью: видела я ее и сегодня, и в другое время. Смотрела на нее и в суде, и на улице, у тюрьмы. Стоит мне только пальцем шевельнуть...

Картон не отрывал глаз от газеты, но ему показалось, что она подняла палец и потом с треском ударила им по прилавку, подражая падению секиры.

-- Прелесть что за гражданка! -- прокаркал присяжный.

-- Она ангел, вот что! -- сказала Месть и заключила ее в объятия.

-- Что до тебя, -- продолжала мадам Дефарж, с неумолимой суровостью обращаясь к мужу, -- если бы дело от тебя зависело -- чего, по счастью, нет, -- ты бы и теперь отпустил этого человека на свободу.

-- Нет! -- возразил Дефарж. -- Хотя бы стоило дня этого только поднять вот эту рюмку, я быее не поднял. Но зато я бы на этом и остановился. Я говорю, пора остановиться.

-- Так слушайте же, -- сказала мадам Дефарж гневно, -- слушай, ты, Жак, и ты, Месть. Эта самая порода за многие свои преступления, тиранства и злодейства давным-давно обречена по моим спискам на полное исчезновение и истребление. Спросите у моего мужа, так ли это?

-- Это так, -- подтвердил Дефарж, прежде чем его спросили.

-- В самом начале великих дней, когда пала Бастилия, он нашел там документ, прочитанный сегодня на суде, и принес его с собой домой. Когда все разошлись, среди ночи, при запертых дверях, мы с ним прочли эту тетрадь вот тут, на этом самом месте, под этой лампой. Спросите его, так ли это?

-- Так, -- подтвердил Дефарж.

-- Когда все было прочитано от доски до доски и лампа вся выгорела, а сквозь ставни проглянул дневной свет, тогда я сказала мужу, что имею сообщить ему секрет. Спросите его, правду ли я говорю?

-- Правду, -- сказал Дефарж.

-- И вот я ему сказала этот секрет. Ударив себя в грудь руками, вот как теперь ударяю, я ему говорю: "Дефарж, я выросла в семье рыбаков, на морском берегу, но та крестьянская семья, которой братья Эвремонд нанесли столько кровных обид, как сказано в этой бумаге, найденной в Бастилии, -- это и была моя настоящая семья. Дефарж, сестра того смертельно раненного мальчика, что валялся на полу, была и моей сестрой; ее муж был мне зятем, ее брат приходился и мне братом, тот отец был и моим отцом; все эти умершие -- мои покойники, и мне по наследству приходится требовать ответа за такие дела!" Спросите, так ли я ему говорила?

-- Так, -- еще раз подтвердил Дефарж.

-- Так что ж ты толкуешь об остановке? -- сказала жена. -- Вели ветру стихнуть, огню погаснуть, а ко мне с этим не приставай.

Оба собеседника алчно наслаждались ее смертельной ненавистью и принялись усердно ее расхваливать. Картон не смотрел, на них, но был уверен, что мадам Дефарж страшно побледнела. Сам Дефарж, очутившийся в жалком меньшинстве, попробовал замолвить несколько слов в память сострадательной жены маркиза, но его собственная жена, вместо ответа, еще раз указала:

-- Ну и вели ветру не дуть и огню не гореть, а меня оставь в покое.

Вошло несколько гостей, и совещание было прервано. Неизвестный англичанин заплатил за свою порцию, долго и усиленно пересчитывал полученную сдачу, потом, в качестве иностранца, спросил, как пройти к Национальному дворцу. Мадам Дефарж подвела его к двери и, указывая дорогу, положила руку на его плечо. Англичанин подумал, как бы хорошо было схватить эту руку, приподнять ее и всадить под мышку острый нож, да поглубже. Если хорошенько рассудить, ведь это было бы доброе дело.

Он пошел своей дорогой, и вскоре его поглотила густая тень тюремной стены. В назначенный час он ушел оттуда и появился опять в комнате мистера Лорри, которого застал в большом беспокойстве: старику не сиделось на месте и он тревожно бродил взад и вперед по комнате. Он только что был у Люси и вернулся домой единственно потому, что обещал быть дома в эту пору. Ее отец ушел из банкирской конторы в четыре часа, и с тех пор его все нет. У нее есть еще слабая надежда, что его вмешательство может спасти Чарльза, но это маловероятно. Однако же вот уже пять часов, как он ушел. Куда же он девался?

Мистер Лорри подождал до десяти часов, но так как доктора все не было, а ему не хотелось оставлять Люси одну, то они уговорились, что он теперь пойдет к ней, а в полночь вернется в контору. Тем временем Картон один посидит у огня в ожидании доктора.

Он сидел и ждал; пробило полночь, но доктор Манетт не возвращался. Мистер Лорри пришел, но никаких известий о нем не принес. Куда мог деваться доктор?

Они обсуждали этот вопрос и начинали даже строить некоторые фантастические надежды по поводу столь продолжительного его отсутствия, как вдруг услышали на лестнице его шаги. Как только он вошел в комнату, для них стало ясно, что все пропало.

Ходил ли он к кому-нибудь или все это время только бесцельно странствовал по улицам, так и осталось неизвестным. Он стоял, пристально глядя на них, но они даже не задали ему ни одного вопроса, потому что по его лицу увидели, что случилось.

-- Никак не могу найти, -- сказал он, -- а надо же найти. Где она?

Он был без шляпы, с расстегнутым воротом и обнаженной шеей; растерянными глазами он оглядывался вокруг, вдруг скинул сюртук и бросил его на пол.

-- Где моя скамейка? Везде ищу свою скамейку... так и не нашел. Куда они убрали мою работу? Надо скорее... скорее кончать эти башмаки.

Они переглянулись, и сердца их замерли.

-- Что же вы? -- сказал он, начиная жалобно хныкать. -- Зачем взяли мою работу? Отдайте мне мою работу.

Не получая ответа, он начал рвать на себе волосы и топать ногами, как капризное дитя.

-- Не мучьте меня, бедного пропащего человека! -- умолял он с раздирающими воплями. -- Отдайте мне мою работу! Что с нами будет, если я не окончу этих башмаков сегодня!

Пропал, окончательно погиб!

Было так ясно, что нет ни малейшей надежды урезонить его, привести в себя, что оба свидетеля этого зрелища как бы по взаимному уговору одновременно взяли его под руки, стали утешать, посадили у огня и обещали непременно найти его работу. Он опустился в кресло, сгорбился над тлеющими угольями и проливал слезы, точно будто все, что было после пребывания на чердаке у Дефаржа, прошло бесследно. И мистер Лорри увидел его снова в той самой позе и в том виде, как застал тогда у Дефаржа.

Невзирая на ужас и глубокую жалость, возбуждаемые в них этим новым несчастьем, оба понимали, что теперь не время предаваться чувствительности. Надо было подумать о дочери осужденного, лишившейся своего последнего покровителя, последней надежды. И они опять, точно сговорившись, взглянули друг на друга с одной и той же мыслью в глазах. Картон заговорил первым:

-- Последняя надежда пропала, -- впрочем, она была невелика. Да, лучше отвести его к ней. Но перед уходом можете ли вы внимательно выслушать то, что я вам скажу? Я вам поставлю несколько условий и попрошу обещания, а вы не расспрашивайте, зачем все это; знайте только, что у меня есть на все веские причины.

-- В этом я не сомневаюсь, -- отвечал мистер Лорри. -- Говорите, в чем дело.

Жалкая фигура у огня между тем, сидя в кресле, раскачивалась из стороны в сторону и тихо стонала. Они стояли за ней и говорили вполголоса, как говорят по ночам дежурные у постели больного.

Картон наклонился поднять с полу валявшийся сюртук, который путался у него в ногах. Пока он его поднимал, из кармана вывалился небольшой бумажник, в котором доктор носил обыкновенно список своих дневных занятий. Картон подобрал бумажник и увидел торчавшую оттуда сложенную бумагу.

-- Не заглянуть ли, что это за бумага? -- сказал он. Мистер Лорри кивнул. Картон развернул лист и воскликнул:

-- Слава богу!

-- Что такое? -- живо спросил мистер Лорри.

-- Погодите. Я и об этом упомяну в свое время. Во-первых (тут он сунул руки в свой карман и вынул точно такую же бумагу), вот удостоверение, в силу которого я имею право выехать из Парижа. Посмотрите на него: видите, Сидни Картон, англичанин?

Мистер Лорри держал в руке открытую бумагу и смотрел в его оживленные глаза.

-- Приберегите этот мой паспорт до завтра. Вы не забыли, что завтра мне дадут свидание с ним? А мне не хочется таскать этого с собой в тюрьму.

-- Почему?

-- Сам не знаю; ну, одним словом, предпочитаю сделать так. Теперь вот вам та бумага, которую принес с собой доктор Манетт. Это точно такое же удостоверение, дозволяющее ему, его дочери и внучке во всякое время выехать из Парижа и за границу Франции. Видите?

-- Вижу.

-- Может быть, он выправил его вчера, как последнее и крайнее средство спастись от беды. От которого числа?.. Впрочем, это все равно, не стоит справляться. Сложите его бережно вместе с моим и с вашим собственным паспортом. Теперь слушайте. До сих пор, то есть еще два часа тому назад, я не сомневался, что у него есть или всегда может быть такая бумага. Она очень полезна и действительна, пока не отменена. Но ее могут очень скоро отменить, и я имею причины думать, что так и сделают... очень скоро.

-- И они тоже в опасности?

-- В большой опасности. На них намерена донести мадам Дефарж. Я сам слышал, как она это говорила сегодня вечером, и совершенно случайно узнал, как велика угрожающая им опасность. Не теряя времени я тотчас после этого повидался со шпионом. Он подтвердил мои предположения. Ему известно, что под стенами тюрьмы живет некий пильщик, преданный Дефаржам. Мадам Дефарж подучила этого пильщика дать показание, будто он видел, как она (он никогда не называл имени Люси) подавала какие-то сигналы арестантам. Легко предвидеть, что они состряпают из этого обычный предлог к обвинению -- тюремный заговор -- и таким образом запутают в смертельную опасность и ее, и ребенка, и даже, может быть, ее отца, так как их всех троих видели там. Но вы напрасно так пугаетесь: вы-то и спасете их всех.

-- Дай Бог, чтобы я мог это сделать, Картон! Но как?

-- А вот я вас научу, как это сделать. Все зависит от вас, и, конечно, лучше вас никто этого не выполнит. Этот новый донос будет сделан не прежде как послезавтра, вероятно, даже дня через три, а вернее, что через неделю. Вам известно, что считается уголовным преступлением горевать или носить траур по жертве гильотины. Нет сомнения, что и она, и отец ее провинятся в этом, а та женщина -- вы себе представить не можете, до чего она ожесточена против них, -- она подождет, чтобы эти факты хорошенько выяснились, и тогда воспользуется ими, чтобы вернее погубить всех... Вы вникли в мои слова?

-- Так внимательно вас слушаю и так верю вам, что в настоящую минуту теряю из виду вот это новое горе, -- отвечал старик, прикасаясь к спинке кресла, где сидел доктор.

-- У вас довольно денег, вы имеете средства нанять почтовый экипаж и уехать на берег моря как можно скорее. Вы говорили, что у вас уже несколько дней тому назад все было готово к отъезду в Англию. Завтра пораньше утром озаботьтесь приготовить лошадей, с тем чтобы ровно в два часа пополудни выехать в путь.

-- Будет сделано!

Картон говорил таким оживленным и вдохновенным тоном, что мистер Лорри заразился этим и совсем помолодел.

-- Благородная душа! Недаром я говорил, что никто лучше вас не выполнит этого предприятия. Сообщите ей сегодня же о той опасности, которая грозит ее дочери и отцу. Настаивайте именно на этом обстоятельстве, потому что сама-то она, пожалуй, была бы рада сложить свою милую голову рядом с мужем... -- Он на несколько секунд замолк, потом продолжал с прежним оживлением: -- Ради ребенка и ради старого отца докажите ей необходимость покинуть Париж вместе с ними и с вами в назначенное мной время. Скажите ей, что такова последняя воля ее мужа. Скажите ей, что от этого зависит очень многое... даже гораздо больше, чем она может думать и надеяться. Вы, кажется, говорили мне, что даже в таком жалком состоянии ее отец всегда ее слушается, повинуется ей?

-- О да, наверное!

-- Я так и думал. Стало быть, потихоньку, аккуратно приготовьте все, распорядитесь всем, что нужно, чтобы карета стояла у вас здесь, на дворе, и чтобы до малейших мелочей все было готово к двум часам. Между прочим, надо, чтобы все уже сидели по местам в карете, и, как только я приду, захватите меня с собой и уезжайте.

-- Следовательно, что бы ни случилось, я должен вас подождать?

-- Да ведь паспорт мой в ваших руках вместе с остальными; вы только оставьте мне место в карете и ждите только, пока мое место не будет занято. А там -- с Богом, в Англию!

-- Ну, -- воскликнул мистер Лорри, схватив его горячую, но твердую руку, -- стало быть, не все будет на одних моих стариковских плечах, а будет мне в помощь еще и другой мужчина, молодой и сильный!

-- Бог даст, будет! Только обещайте мне теперь же, и серьезно обещайте, что ничто не собьет вас с пути и вы поступите точно так, как мы с вами сейчас условились.

-- Ничто не собьет, Картон.

-- Помните же мои слова и назавтра: если вы что-либо измените или замешкаетесь по какой бы то ни было причине, знайте, что ни одной жизни нельзя будет спасти и все эти жизни даром погибнут.

-- Буду помнить каждое слово. Надеюсь в точности исполнить то, что на меня возложено.

-- А я надеюсь исправно исполнить свою роль. Ну, прощайте!

Он сказал это с тихой и серьезной улыбкой и даже поднес к своим губам руку мистера Лорри, но не ушел тотчас. Он сначала помог ему расшевелить бедняка, безучастно качавшегося перед камином, надеть на него плащ и шляпу, а потом выманить его из дому обещанием, что они пойдут поискать скамейку и его башмачную работу, которую он продолжал все так же жалобно просить. Картон пошел рядом с доктором и проводил его до двора того дома, где в эту страшную ночь сидела в слезах несчастная женщина, которая была так счастлива в тот памятный вечер, когда он открывал ей свое собственное горемычное сердце!

Он вошел во двор и несколько минут постоял там один, глядя на освещенное окно ее комнаты. Перед уходом он мысленно послал ей благословение и прощальный привет.

 

Глава XIII ПЯТЬДЕСЯТ ДВА

В почерневших стенах Консьержери обреченные на смерть в этот день ожидали своей участи. Их было ровно столько, сколько недель в году. Пятьдесят два человека должны были сегодня проехать несколько городских улиц, и волна городской жизни унесет их в беспредельное море вечности. Еще кельи их не опустели, а на их место уже назначены были другие жильцы; еще кровь их не пролилась и не смешалась с кровью, пролитой накануне, а уж приготовлена была та кровь, что смешается с их кровью.

Отсчитали пять десятков и накинули еще двух. Тут были люди разного возраста: от семидесятилетнего откупщика, все богатства которого не могли купить ему жизни, до двадцатилетней швеи, которую не спасли ни бедность ее, ни безвестность. Как телесная зараза, порождаемая пороками и нерадением людей, поражает направо и налево, не разбирая своих жертв, так и страшные душевные недуги, коренящиеся в неизреченных страданиях, невыносимых притеснениях и бессердечном равнодушии, одинаково распространяются на правых и виноватых.

Чарльз Дарней, сидя один в своей келье, с той минуты, как его привели из суда, не льстил себя обманчивыми надеждами. В каждой строке слышанного рассказа он прочел свое осуждение. Он в полной мере понял, что ничье личное влияние не в силах его спасти, что его приговор подписан миллионами людей -- всем народом, -- и, следовательно, единицы ничего не могут сделать в его пользу.

Тем не менее нелегко ему было мириться со своим уделом, так живо имея в памяти образ любимой жены. Крепкие узы привязывали его к жизни, и трудно было их порвать. Едва он успевал постепенными усилиями ослабить одну из них, как другая захватывала его еще сильнее, а когда он пробовал освободиться от этой, первая снова давала себя чувствовать с прежней силой. Мысли его стремительно следовали одна за другой, сердце билось учащенно, сопротивляясь всякой тени покорности судьбе. Минутами ему как будто удавалось покориться, но образ жены и ребенка, обреченных жить без него, вставал перед ним живым укором в эгоизме.

Но так было лишь вначале. Через несколько часов в душе его возникли соображения, что в предстоявшей казни ничего не было для него позорного, что многие претерпевали ее также несправедливо и каждый день шли на смерть твердой стопой; и эти мысли подкрепили его. Вслед за тем мелькнула мысль, что от того мужественного спокойствия, с каким он пойдет на казнь, в значительной степени зависит будущее душевное спокойствие тех, кто так дорог его сердцу. Итак, он постепенно довел себя до такого умиротворенного состояния, что мог вознестись духом к небу и оттуда почерпнуть утешение.

Таков был путь, пройденный им в тюрьме накануне казни. Еще засветло ему дозволили купить письменный материал и свечу; он сел и писал до тех пор, пока по тюремным правилам дозволялось не тушить огней.

Он написал длинное письмо к жене, в котором говорилось, что он ничего не знал о тюремном заключении ее отца, пока она сама не рассказала ему об этом, что он не менее ее самой был в полном неведении относительно участия своего отца и дяди в этом несчастье и только из прочитанного на суде документа он впервые услышал об этом. Он уже прежде объяснял жене, что скрывал от нее свое настоящее имя, от которого добровольно отказался, только потому, что таково было непременное желание ее отца (ныне для него вполне понятное) и что даже в утро их свадьбы отец потребовал, чтобы Чарльз все-таки не открывал ей своего имени. Далее муж умолял ее из сострадания к отцу не расспрашивать его, позабыл ли он вовсе о существовании своих тюремных записок или случайно вспомнил о них в тот воскресный вечер в саду, под милым чинаровым деревом, когда услышал анекдот о находке в Лондонской башне. Если отец все время помнил об этом, нет сомнения, что он считал свою рукопись погибшей вместе с