ПРАВИЛА, ОТНОСЯЩИЕСЯ К РАЗЛИЧЕНИЮ НОРМАЛЬНОГО И ПАТОЛОГИЧЕСКОГО

Наблюдение, осуществляемое согласно упомянутым правилам, охватывает два разряда фактов, весьма раз­личных по некоторым своим признакам: факты, кото­рые именно таковы, какими они должны быть, и фак­ты, которые должны бы были быть другими,— явления нормальные и патологические. Мы уже видели, что их необходимо одинаково включать в определение, кото­рым должно начинаться всякое исследование. Но если в некоторых отношениях они и одной и той же приро­ды, то все-таки они составляют две разновидности, которые важно различать. Но располагает ли наука средствами, позволяющими провести это различие?

Этот вопрос в высшей степени важен, так как от ре­шения его зависит представление о роли науки, особен­но науки о человеке. По одной теории, сторонники ко­торой принадлежат к самым различным школам, наука ничего не может сообщить нам о том, чего мы должны хотеть. Ей известны, говорят, лишь факты, которые все имеют одинаковую ценность и одинаковый интерес; она их наблюдает, объясняет, но не судит. Для нее нет та­ких фактов, которые были бы достойны порицания. Добро и зло не существуют в ее глазах. Она может сооб­щить нам, каким образом причины вызывают следст­вия, но не какие цели нужно преследовать. Для того чтобы знать не то, что есть, а то, что желательно, нуж­но прибегнуть к внушениям бессознательного, каким бы именем его ни называли: инстинктом, чувством, жизненной силой и пр. Наука, говорит один уже упомя­нутый автор, может осветить мир, но она оставляет тьму в сердцах; и само сердце должно нести себе свой соб­ственный свет. Наука, таким образом, оказывается ли­шенной, или почти лишенной, всякой практической силы и вследствие этого не имеющей большого права на существование, так как зачем трудиться над познанием реального, если это познание не может служить нам в

[69]

жизни? Быть может, скажут, что, открывая нам причи­ны явлений, она доставляет нам средство вызывать их по нашему желанию и вследствие этого осуществлять цели, преследуемые нашей волей по сверхнаучным осно­ваниям. Но всякое средство в известном отношении само является целью, так как, для того чтобы пустить его в ход, его надо желать так же, как и цель, им пре­следуемую. Всегда существуют разные пути, ведущие к данной цели, и надо, следовательно, выбирать между ними. Если же наука не может помочь нам в выборе лучшей цели, то как же может она указать нам лучший путь для ее достижения? Почему станет она нам реко­мендовать наиболее быстрый путь предпочесть наибо­лее экономичному, наиболее верный — наиболее про­стому, или наоборот? Если она не может руководить нами в определении высших целей, то она так же бес­сильна, когда дело касается этих второстепенных и под­чиненных целей, называемых средствами.

Идеологический метод позволяет, правда, избежать этого мистицизма, и желание избежать последнего и было отчасти причиной устойчивости этого метода. Дей­ствительно, лица, применявшие его, были слишком рационалистичны, чтобы допустить, что человеческое поведение не нуждается в руководстве посредством ре­флексии, и тем не менее они не видели в явлениях, взятых самих по себе, независимо от всяких субъектив­ных данных, ничего, что позволило бы классифициро­вать их по их практической ценности. Казалось, следо­вательно, что единственное средство судить о них — это подвести их под какое-нибудь понятие, которое господ­ствовало бы над ними. Поэтому использование поня­тий, которые управляли бы сличением фактов, вместо того чтобы вытекать из них, становилось необходимо­стью всякой рациональной социологии. Но мы знаем, что если в этих условиях практика и опирается на рефлексию, то последняя, будучи использована таким образом, все-таки ненаучна.

Решение задачи, поставленной нами, позволит нам отстоять права разума, не впадая в идеологию. Дейст­вительно, для обществ, как и для индивидов, здоровье хорошо и желательно, болезнь же, наоборот, плоха, и ее следует избегать. Если, стало быть, мы найдем объ-

[70]

ективный критерий, внутренне присущий самим фак­там и позволяющий нам научно отличать здоровье от болезни в разных категориях социальных явлений, то наука будет в состоянии прояснить практику, оставаясь в то же время верной своему методу. Конечно, так как теперь она не достигла еще глубокого познания индиви­да, то она может дать нам лишь общие указания, которые могут быть конкретизированы надлежащим образом лишь при непосредственном восприятии от­дельной личности. Состояние здоровья, как оно может быть определено наукой, не подойдет вполне ни к одно­му индивиду, так как тут приняты в расчет лишь наиболее общие условия, от которых все более или менее уклоняются; тем не менее это драгоценный ори­ентир для поведения. Из того, что этот ориентир нужно прилаживать затем к каждому отдельному случаю, не следует, что он лишен всякого интереса для познания. Наоборот, он представляет собою норму, которая долж­на служить основанием для всех наших практических рассуждений. В таких условиях нельзя утверждать, что мысль бесполезна для действия. Между наукой и искус­ством нет более бездны, одно является непосредствен­ным продолжением другой. Наука, правда, может дой­ти до фактов лишь при посредничестве искусства, но искусство является лишь продолжением науки. И мож­но также спросить себя, не должна ли уменьшаться практическая немощь последней, по мере того как уста­навливаемые ею законы будут все полнее и полнее выражать индивидуальную реальность.

Обыкновенно на боль смотрят как на показатель болез­ни, и несомненно, что вообще между этими двумя фак­тами существует связь, не лишенная постоянства и точности. Существуют заболевания тяжелые, но безбо­лезненные; с другой стороны, незначительные расстрой­ства могут причинять настоящее мучение, как, напри­мер, засорение глаза кусочком угля. В некоторых слу­чаях отсутствие боли или же удовольствия являются симптомами болезни. Существует неуязвимость, кото­рая носит патологический характер. В таких обстоя-

[71]

тельствах, в которых здоровый человек страдал бы, неврастеник может испытывать чувство наслаждения, болезненный характер которого неоспорим. И наобо­рот, боль сопровождает ряд состояний, таких, как го­лод, усталость, роды, которые суть явления чисто фи­зиологические.

Можем ли мы сказать, что здоровье, заключаясь в счастливом развитии жизненных сил, узнается по пол­ной адаптации организма к своей среде, и можем ли мы, наоборот, назвать болезнью все, что нарушает эту адаптацию? Но, во-первых (нам придется впоследствии вернуться к этому вопросу), вовсе не доказано, чтобы всякое внутреннее состояние организма находилось в соответствии с каким-либо внешним условием. Кроме того, если бы даже этот критерий мог действительно служить отличительным признаком здоровья, то сам он нуждался бы еще в другом, дополнительном критерии, так как, во всяком случае, нам надо было бы указать, с помощью какого принципа можно решить, что такой-то способ адаптации совершеннее другого.

Нельзя ли разграничить их по их отношению к нашим шансам на долгую жизнь? Здоровье было бы тогда таким состоянием организма, при котором эти шансы максимальны, болезнь же была бы, наоборот, тем, что их уменьшает. Действительно, можно не со­мневаться в том, что вообще следствием болезни явля­ется ослабление организма. Но не одна болезнь вызыва­ет этот результат. Репродуктивные функции у некото­рых низших видов неизбежно влекут за собой смерть и даже у наивысших видов бывают связаны с риском. Между тем они нормальны. Старость и детство имеют те же следствия, так как старик и ребенок наиболее подвержены влиянию разрушительных факторов. Но разве они больны и разве нужно признавать здоровье только за зрелым человеком? Странным было бы такое суждение в области физиологии и здоровья! Если же старость уже сама по себе болезнь, то как отличить здорового старика от болезненного? С такой точки зре­ния нужно будет и менструацию отнести к числу болез­ненных явлений, так как, вызывая известные расстрой­ства, она увеличивает восприимчивость женщины к заболеванию. Но как же назвать болезненным такое

[72]

состояние, отсутствие или преждевременное исчезнове­ние которого бесспорно составляет патологическое яв­ление? В этом случае рассуждают так, как будто бы в здоровом организме всякая мелочь должна играть по­лезную роль, как будто всякое внутреннее состояние точно отвечает какому-то внешнему условию и вследст­вие этого способствует обеспечению жизненного равно­весия и уменьшению шансов смерти. Наоборот, есть основание предполагать, что некоторые анатомические или функциональные элементы не служат прямо ниче­му, а существуют просто потому, что они не могут не существовать ввиду общих условий жизни. Их тем не менее нельзя назвать болезненными, так как болезнь есть прежде всего нечто такое, чего можно избежать и что не содержится в нормальном устройстве живого существа. Но вместо укрепления организма они могут иногда уменьшать силу его сопротивления и вследствие этого увеличивают риск смерти.

С другой стороны, болезнь не всегда имеет резуль­тат, в функции которого ее хотят определить. Нет ли массы повреждений, слишком легких для того, чтобы им можно было приписать ощутимое влияние на жиз­ненные основы организма? Даже среди наиболее серьез­ных некоторые не имеют никаких вредных последст­вий, если мы умеем бороться с ними тем оружием, которым располагаем. Человек, страдающий гастри­том, может прожить так же долго, как и здоровый, если он соблюдает известную гигиену. Конечно, он вынужден заботиться о себе, но не вынуждены ли мы все делать это и может ли иначе поддерживаться жизнь? У каждого из нас своя гигиена; гигиена больного не похожа на гигиену современного ему среднего человека его среды, но это единственная разница между ними в этом отношении. Болезнь не делает нас совсем особыми существами, не приводит нас в состояние непоправи­мой дезадаптации, она принуждает нас лишь адаптиро­ваться иначе, чем большинство окружающих. Кто нам оказал, что не существует болезней, которые в конце концов оказываются даже полезными? Оспа, прививае­мая нам вакциной, является настоящей болезнью, ко­торую мы вызываем у себя добровольно, и тем не менее она увеличивает наши шансы на выживание. Существу-

[73]

ет, может быть, много других случаев, в которых рас­стройство, причиненное болезнью, незначительно по сравнению с создаваемым ею иммунитетом.

Наконец, и это самое важное, данный критерий чаще всего неприменим. В крайнем случае можно устано­вить, что смертность, самая низкая, какая только из­вестна, встречается в такой-то определенной группе индивидов, но нельзя доказать, что не может быть смертности еще меньшей. Кто сказал нам, что не может быть другого устройства, которое еще более уменьшило бы ее? Следовательно, данный фактический минимум случаев смерти не является ни доказательством полной адаптации, ни надежным признаком здоровья, если иметь в виду предыдущее определение. Кроме того, очень трудно установить подобную группу и изолиро­вать ее от всех других групп, как это нужно было бы для того, чтобы наблюдать органическое устройство, присущее только ей и служащее предполагаемой при­чиной ее превосходства. Если дело касается болезни, исход которой обыкновенно смертелен, то очевидно, что шансы существа на выживание незначительны. Но доказательство особенно трудно, когда болезнь не тако­ва, чтобы прямо повлечь за собой смерть. На самом деле существует лишь один объективный способ доказать, что существа, поставленные в определенные условия, имеют меньше шансов выжить, чем другие; это — показать, что в действительности большинство из них живет менее долго. Но если в случаях чисто индивиду­альных болезней это доказательство часто возможно, то оно совершенно неосуществимо в социологии, потому что у нас нет той точки опоры, которой располагает биолог, а именно цифры средней смертности. Мы не можем даже с приблизительной точностью определить, в какой момент рождается общество и в какой оно умирает. Все эти проблемы, которые далеко не решены даже в биологии, для социолога еще окутаны тайной. Кроме того, события, происходящие в процессе соци­альной жизни и повторяющиеся почти идентично во всех обществах того же типа, слишком разнообразны, для того чтобы можно было определить, в какой мере одно из них могло способствовать ускорению оконча­тельной развязки. Когда дело касается индивидов, то

[74]

ввиду их многочисленности можно выбрать такие, ко­торые сходны лишь в том, что все имеют одну и ту же аномалию; последняя, таким образом, изолируется от всех сопровождающих явлений, и потому становится возможным изучать ее влияние на организм. Если, например, у тысячи взятых наугад ревматиков смерт­ность значительно выше средней, то существуют веские основания приписать этот результат ревматическому диатезу. Но поскольку в социологии каждый социаль­ный вид имеет лишь небольшое число представителей, то поле сравнения слишком ограниченно, чтобы подоб­ного рода группировки могли иметь доказательную силу.

За отсутствием же такого фактического доказатель­ства остаются возможными лишь дедуктивные рассуж­дения, выводы которых имеют значение лишь субъек­тивных предположений. Таким путем докажут не то, что такое-то событие действительно ослабляет социаль­ный организм, а то, что оно должно его ослаблять. С этой целью укажут, что оно непременно повлечет за собой такое-то вредное для общества последствие, и на этом основании его объявят болезненным. Но даже если предположить, что оно действительно вызовет это по­следствие, может случиться, что отрицательные сторо­ны этого последствия будут вознаграждены, и с избыт­ком, преимуществами, которых не замечают. Кроме того, оно может быть названо гибельным лишь при условии, что оно расстраивает нормальное осуществле­ние функций. Но такое доказательство предполагает, что задача уже решена, так как оно возможно лишь при условии, что заранее определено, в чем заключается нормальное состояние, и, следовательно, уже известно, по какому признаку его можно узнать. Но можно ли его строить a priori из разных частей? Излишне говорить, чего может стоить подобная постройка. Вот почему в социологии, как и в истории, одни и те же события объявляются то благотворными, то пагубными в зави­симости от личных пристрастий ученого. Так, неверую­щий теоретик постоянно отмечает в остатках веры, сохраняющихся среди общего потрясения религиозных воззрений, болезненное явление, тогда как для верую­щего великой социальной болезнью нашего времени

[75]

является само неверие. Точно так же для социалиста нынешняя экономическая организация есть факт соци­альной тератологии, тогда как для ортодоксального экономиста патологическими по преимуществу являют­ся социалистические тенденции. И каждый для под­тверждения своего мнения находит силлогизмы, по его мнению правильно построенные.

Общий недостаток этих определений состоит в жела­нии преждевременно дойти до сущности явлений. Они предполагают доказанными такие положения, кото­рые — оставляя в стороне их истинность или лож­ность — могут быть доказаны лишь тогда, когда наука достаточно продвинулась вперед. Для нас, впрочем, это значит следовать установленному выше правилу. Вмес­то того чтобы стремиться сразу определить отношения нормального и ненормального состояний с жизненными силами, поищем вначале просто какой-нибудь внеш­ний, непосредственно воспринимаемый, но объектив­ный признак, который позволил бы нам отличать друг от друга эти два разряда фактов.

Всякое социологическое явление, как и всякое, впро­чем, биологическое явление, способно, оставаясь, в сущ­ности, тем же самым, принимать различные формы, смотря по обстоятельствам. Эти формы бывают двух родов. Одни распространены на всем пространстве вида; они встречаются если и не у всех его представителей, то, по крайней мере, у большинства. Если они и не тождественны во всех конкретных случаях, в которых наблюдаются, то все-таки их изменения от одного субъ­екта к другому весьма ограниченны. Другие формы, наоборот, носят исключительный характер; они не толь­ко встречаются у меньшинства, но и здесь чаще всего не продолжаются в течение всей жизни индивида. Они представляют собой исключение как в пространстве, так и во времени[33]. Перед нами, следовательно, две

[76]

особые разновидности явлений, которые должны обо­значаться различными терминами. Мы будем называть нормальны ми факты, обладающие формами наиболее распространенными; другие же назовем болезненными или патологическими. Если условиться называть сред­ним типом то абстрактное существо, которое мы полу­чим, соединив в одно целое, в нечто вроде абстрактной индивидуальности, свойства, чаще всего встречающие­ся в пределах вида и взятые в их наиболее распростра­ненных формах, то можно сказать, что нормальный тип совпадает с типом средним и что всякое уклонение от этого эталона здоровья есть болезненное явление. Прав­да, средний тип не может быть определен так же точно, как тип индивидуальный, так как его составные атри­буты не вполне устойчивы и способны изменяться. Но нельзя сомневаться, что он может быть установлен, так как он составляет непосредственный предмет науки, сливаясь с типом родовым. Физиолог изучает функции среднего организма, то же можно сказать и о социоло­ге. Когда мел умеем отличать друг от друга социальные виды (об этом см. ниже), тогда в любое время можно найти, какова наиболее распространенная форма явле­ния в определенном виде.

Мы видим, что факт может быть назван патологиче­ским только по отношению к данному виду. Условия здоровья и болезни не могут быть определены in ab-stracto и абсолютно. В биологии это правило признано всеми. Никогда никому не приходило в голову, чтобы нормальное для моллюска было также нормальным и для позвоночного. У каждого вида свое здоровье, пото­му что у него свой собственный тип, и здоровье самых низких видов не меньше, чем здоровье наиболее высо­ких. Тот же принцип применим и к социологии, хотя здесь он часто не признается. Нужно отказаться от весьма распространенной еще привычки судить об ин­ституте, обычае, нравственном правиле так, как будто бы они были дурны или хороши сами по себе и благода­ря самим себе для всех социальных типов без различия.

[77]

Так как масштаб, с помощью которого можно судить о состоянии здоровья или болезни, изменяется вместе с видами, то он может изменяться и для одного и того же вида, если последний, в свою очередь, подвергся изме­нениям. Таким образом, с чисто биологической точки зрения нормальное для дикаря не всегда нормально для человека цивилизованного, и наоборот[34]. Существует разряд изменений, которые особенно важно принимать во внимание, потому что они происходят регулярно во всех видах: это изменения, связанные с возрастом. Здоровье старика не такое, как у зрелого человека, точно так же, как здоровье последнего отличается от здоровья ребенка. То же самое можно сказать и об обществах[35]. Следовательно, социальный факт можно назвать нормальным для определенного социального вида только относительно определенной фазы его раз­вития. Поэтому, для того чтобы узнать, имеет ли он право на это наименование, недостаточно наблюдать, в каких формах он встречается в большинстве принадле­жащих к данному виду обществ; нужно еще рассматри­вать последние в соответствующей фазе их эволюции.

По-видимому, мы ограничились лишь определением слов, так как только сгруппировали явления по их сходствам и различиям и дали название полученным группам. Но в действительности понятия, сформиро­ванные нами таким образом, хотя и имеют то преиму­щество, что узнаются по объективным и легко воспри­нимаемым признакам, однако не расходятся с обыден­ным понятием о здоровье и болезни. В самом деле, разве болезнь не представляется всем случайностью, хотя и допускаемой природой живого существа, однако для него необычной? Древние философы, выражая это представление, говорили, что болезнь не вытекает из природы вещей, что она есть продукт известного рода случайности, внутренне присущей организмам. Такой

[78]

взгляд, несомненно, есть отрицание всякой науки, так как в болезни так же мало чудесного, как и в здоровье; она в той же мере заложена в природе существ. Только она не заложена в их нормальной природе, не содер­жится в их обычной организации и не связана с услови­ями существования, от которых они обыкновенно зави­сят. Наоборот, типичным для вида является состояние здоровья. Невозможно даже представить себе вид, кото­рый сам по себе и в силу своей основной организации был бы неизлечимо болен. Вид есть норма по преиму­ществу и вследствие этого не может содержать в себе ничего ненормального.

Правда, в обыденной речи под здоровьем понимают также состояние, в целом предпочитаемое болезни. Но это определение содержится уже в предыдущем. В са­мом деле, свойства, совокупность которых образует нормальный тип, смогли сделаться общими для данно­го вида не без причины. Эта общность сама по себе является фактом, нуждающимся в объяснении и обна­ружении причины. Но она была бы необъяснима, если бы самые распространенные формы организации не были также, по крайней мере в целом, и самыми полез­ными. Как могли бы они сохраниться при столь боль­шом разнообразии обстоятельств, если бы они не позво­ляли индивидам лучше сопротивляться разрушитель­ным воздействиям? Наоборот, если другие формы более редки, то очевидно, что в среднем числе случаев пред­ставляющие их субъекты выживают с большим трудом. Наибольшая распространенность первых служит, стало быть, доказательством их превосходства[36].

[79]

II

Последнее соображение дает даже средство для осуще­ствления контроля над результатами изложенного ме­тода.

Так как распространенность, характеризующая с внешней стороны нормальные явления, сама есть явле­ние объяснимое, то, как только она прямо установлена наблюдением, следует попытаться объяснить ее. Конеч­но, можно быть уверенным заранее, что она имеет причину, но важно знать точно, какова эта причина. Действительно, нормальный характер явления будет более очевиден, если будет доказано, что внешний при­знак, его обнаруживший, не только нагляден, но и обусловлен природой вещей,— если, одним словом, можно будет возвести эту фактическую нормальность в правовую. Такое доказательство, впрочем, не всегда будет заключаться в демонстрации полезности явления для организма, хотя это будет встречаться чаще всего по упомянутым выше причинам. Но может также слу­читься, как мы отмечали выше, что явление будет нормально, не служа ничему, нормально просто пото­му, что оно неизбежно вытекает из природы данного существа. Так, может быть, было бы полезно, чтобы роды не вызывали столь сильных расстройств в жен­ском организме, но это невозможно. Следовательно, нормальность явления будет объясняться уже тем, что оно связано с условиями существования рассматривае­мого вида: или как механическое, неизбежное следст­вие этих условий, или как средство, позволяющее орга­низмам адаптироваться к ним[37].

Такое доказательство полезно не только в качестве проверки. Не надо забывать, что отличать нормальное от ненормального важно главным образом для проясне­ния практики. А для того чтобы действовать со знани­ем дела, недостаточно знать, чего мы должны желать, но и почему мы должны желать этого. Научные поло-

[80]

жения относительно нормального состояния будут бо­лее непосредственно применимы к частным случаям, когда они будут сопровождаться указанием на их осно­вания, потому что тогда легче будет узнать, в каких случаях и в каком направлении их нужно изменить при применении на практике.

Бывают даже обстоятельства, при которых указан­ная проверка совершенно необходима, так как приме­нение только первого метода может ввести в заблужде­ние. Она необходима для переходных периодов, когда весь вид находится в процессе изменения, еще не уста­новившись окончательно в новой форме. В этом случае единственный нормальный тип, уже воплотившийся и данный в фактах, есть тип прошлого, который, однако, уже не отвечает новым условиям существования. Та­ким образом, какой-нибудь факт может сохраняться на всем пространстве вида, уже не отвечая требованиям ситуации. Он обладает тогда лишь кажущейся нормаль­ностью: всеобщее распространение его есть только об­манчивый ярлык, потому что, поддерживаясь лишь слепой силой привычки, оно не является более призна­ком того, что наблюдаемое явление тесно связано с общими условиями коллективного существования. Эта трудность существует, впрочем, только для социоло­гии, с ней не сталкивается биолог. Действительно, очень редко бывает, чтобы животные виды были вы­нуждены принимать неожиданные формы. Естествен­ные нормальные изменения, переживаемые ими,— те, которые регулярно воспроизводятся у каждой особи, преимущественно под влиянием возраста. Они, следо­вательно, известны или могут быть известны, так как они уже реализовались в массе случаев; поэтому в каждый момент развития животного и даже в периоды кризисов можно знать, в чем заключается нормальное состояние. Так же обстоит дело и в социологии с обще­ствами, принадлежащими к низшим видам. Так как многие из них закончили уже круг своего развития, то закон их нормальной эволюции установлен или, по крайней мере, может быть установлен. Но когда дело касается наиболее развитых и поздних обществ, то этот закон не может быть известен, так как они не прошли еще своей истории. Социологу, таким образом, может

[81]

быть затруднительным решить, нормально такое-то яв­ление или нет, потому что у него нет никакого ориен­тира.

Он выйдет из затруднения, действуя так, как мы сказали. Установив посредством наблюдения, что факт распространен, он обратится к условиям, определив­шим это всеобщее распространение в прошлом, и затем исследует, существуют ли еще эти условия в настоящем или же, наоборот, они изменились. В первом случае он будет вправе считать явление нормальным, а во вто­ром — нет. Например, для того чтобы узнать, нормаль­но или нет современное экономическое состояние евро­пейских народов с характерным для него отсутствием организации[38], надо найти, что породило его в прошлом. Если эти условия те же, в которых находятся современ­ные общества, то указанное положение нормально, не­смотря на протесты, им вызываемые. Если же, наобо­рот, оно связано с той старой социальной структурой, которую мы назвали в другом месте сегментарной[39] и которая вначале составляла основной каркас обществ, а затем постепенно исчезала, то нужно заключить, что теперь оно — явление болезненное, как бы распростра­нено оно ни было. По этому же методу должны быть разрешены все спорные вопросы этого рода, такие, как, например, нормально или нет ослабление религиозных верований или развитие власти государства[40].

[82]

Тем не менее этот метод ни в коем случае не может ни заменить предшествующий, ни применяться пер­вым. Во-первых, он затрагивает вопросы, о которых нам придется говорить дальше и к которым можно приступить, лишь достаточно продвинувшись в науке; он заключает в себе, в общем, почти полное объяснение явлений, так как предполагает известными или их причины, или их функции. Однако за некоторыми ис­ключениями, для того чтобы размежевать области фи­зиологии и патологии, важно в самом начале исследо­вания иметь возможность разделить факты на нормаль­ные и ненормальные. Затем, для того чтобы считаться нормальным, факт должен быть признан полезным или необходимым по отношению к нормальному типу. Ина­че можно было бы доказать, что болезнь совпадает со здоровьем, потому что она неизбежно вытекает из пора­женного ею организма; лишь к среднему организму она стоит в ином отношении. Точно так же применение какого-нибудь лекарства, полезного для больного, мог­ло бы считаться нормальным явлением, тогда как оно очевидно ненормально, поскольку полезно лишь в не­нормальных обстоятельствах. Следовательно, этим ме­тодом можно пользоваться лишь при условии, что нор­мальный тип предварительно определен; определить же его можно лишь другим приемом. Наконец, если верно, что все нормальное полезно, раз оно необходимо, то неверно, что все полезное нормально. Мы можем быть уверены, что состояния, распространившиеся среди представителей данного вида, более полезны, чем состо­яния, оставшиеся исключениями; но мы не можем быть уверены в том, что они самые полезные из существую­щих или тех, которые могли бы существовать. У нас

[83]

нет никаких оснований думать, что в нашем опыте были испытаны все возможные комбинации; среди ком­бинаций, никогда не реализованных, хотя и возмож­ных, могут обнаружиться гораздо более полезные, чем те, которые нам известны. Понятие полезного шире понятия нормального; оно относится к последнему, как род к виду. Невозможно вывести большее из меньшего, род из вида, но вид можно найти в пределах рода, так как последний содержит его в себе. Поэтому, как толь­ко всеобщий характер явления установлен, можно, по­казав, в чем его полезность, подтвердить результаты первого метода. Итак, мы можем формулировать три следующих правила:

1) Социальный факт нормален для определенного социального типа, рассматриваемого в определенной фазе его развития, когда он имеет место в большинст­ве принадлежащих этому виду обществ, рассматрива­емых в соответствующей фазе их эволюции.

2) Можно проверить результаты применения пред­шествующего метода, показав, что распространен­ность явления зависит от общих условий коллектив­ной жизни рассматриваемого социального типа.

Но в таком случае, возразят нам, реализация нор­мального типа не самая возвышенная задача, которую можно поставить себе, и, чтобы пойти далее, надо превзойти науку. Нам не нужно обсуждать здесь этот вопрос ex professo*; ответим только: 1) что он носит чисто теоретический характер, так как в действитель­ности нормальный тип, состояние здоровья реализуют­ся довольно трудно и достигаются достаточно редко для того, чтобы мы не напрягали своего воображения с целью найти что-нибудь лучшее; 2) что эти улучшения, объективно более полезные, не становятся от этого объективно желательными, так как, если они не отве­чают никакому скрытому или явному стремлению, они не прибавят ничего к счастью; если же они отвечают какому-нибудь стремлению, то это значит, что нор­мальный тип еще не реализован; 3) наконец, для того чтобы улучшить нормальный тип, его нужно знать. Следовательно, превзойти науку можно, лишь опираясь на нее.

3) Эта проверка необходима, когда факт относится r социальному виду, еще не завершившему процесса своего полного развития.

[84]

 

III

В настоящее время мы настолько привыкли еще одним махом решать указанные трудные вопросы, настолько привыкли определять с помощью силлогизмов и по­верхностных наблюдений, нормален или нет данный социальный факт, что описанную процедуру сочтут, быть может, излишне сложной. Кажется, что, для того чтобы отличить болезнь от здоровья, нет надобности в столь сложных приемах. Разве мы не различаем их ежедневно? Верно, но надо еще посмотреть, насколько удачно мы это делаем. Трудность решения этих про­блем скрывается от нас тем обстоятельством, что, как мы видим, биолог решает их относительно легко. Но мы забываем, что ему гораздо легче, чем социологу, заметить, каким образом каждое явление затрагивает силу сопротивления организма, а отсюда определить его нормальный или ненормальный характер с точно­стью практически удовлетворительной. В социологии большая сложность и подвижность фактов обязывают и к большей осторожности, как это доказывают противо­речивые суждения различных партий об одном и том же явлении. Для того чтобы наглядно продемонстриро­вать, насколько необходима эта осмотрительность, по­кажем на нескольких примерах, к каким ошибкам может привести ее недостаток и как в новом свете выступают перед нами самые существенные явления, когда их обсуждают методически.

Преступление есть факт, патологический характер которого считается неоспоримым. Все криминологи со­гласны в этом. Если они объясняют этот болезненный характер различным образом, то признают его едино­душно. Между тем данная проблема требует менее по­спешного рассмотрения.

Действительно, применим предшествующие прави­ла. Преступление наблюдается не только в большинстве обществ того или иного вида, но во всех обществах всех типов. Нет такого общества, в котором не существовала бы преступность. Правда, она изменяет форму; деист-

[85]

вия, квалифицируемые как преступные, не везде одни и те же, но всегда и везде существовали люди, которые поступали таким образом, что навлекали на себя уго­ловное наказание. Если бы, по крайней мере, с перехо­дом обществ от низших к более высоким типам процент преступности (т. е. отношение между годичной цифрой преступлений и цифрой народонаселения) снижался, то можно было бы думать, что, не переставая быть нор­мальным явлением, преступление все-таки стремится утратить этот характер. Но у нас нет никакого основа­ния верить в существование подобного регресса. Мно­гие факты указывают, по-видимому, скорее на движе­ние в противоположном направлении. С начала столе­тия статистика дает нам возможность следить за дви­жением преступности; последняя повсюду увеличилась. Во Франции увеличение достигает почти 300%. Нет, следовательно, явления с более несомненными симпто­мами нормальности, поскольку оно тесно связано с условиями всякой коллективной жизни. Делать из пре­ступления социальную болезнь значило бы допускать, что болезнь не есть нечто случайное, а, наоборот, выте­кает в некоторых случаях из основного устройства жи­вого существа; это значило бы уничтожить всякое раз­личие между физиологическим и патологическим. Ко­нечно, может случиться, что сама преступность примет ненормальную форму; это имеет место, когда, напри­мер, она достигает чрезмерного роста. Действительно, не подлежит сомнению, что эта избыточность носит патологический характер. Существование преступно­сти само по себе нормально, но лишь тогда, когда оно достигает, а не превосходит определенного для каждого социального типа уровня, который может быть, пожа­луй, установлен при помощи предшествующих правил[41]. Мы приходим к выводу, по-видимому, достаточно парадоксальному. Не следует обманывать себя; отно­сить преступление к числу явлений нормальной социо­логии — значит не только признавать его явлением

[86]

неизбежным, хотя и прискорбным, вызываемым неис­правимой испорченностью людей; это значит одновре­менно утверждать, что оно есть фактор общественного здоровья, составная часть всякого здорового общества. Этот вывод на первый взгляд настолько удивителен, что он довольно долго смущал нас самих. Но, преодолев это первоначальное удивление, нетрудно найти причи­ны, объясняющие и в то же время подтверждающие эту нормальность.

Прежде всего, преступление нормально, так как об­щество, лишенное его, было бы совершенно невозможно.

Преступление, как мы показали в другом месте, представляет собой действие, оскорбляющее известные коллективные чувства, наделенные особой энергией и отчетливостью. Для того чтобы в данном обществе пере­стали совершаться действия, признаваемые преступны­ми, нужно было бы, чтобы оскорбляемые ими чувства встречались во всех индивидуальных сознаниях без исключения и с той степенью силы, какая необходима для того, чтобы сдержать противоположные чувства. Предположим даже, что это условие могло бы быть выполнено, но преступление все-таки не исчезнет, а лишь изменит свою форму, потому что та же самая причина, которая осушила бы таким образом источни­ки преступности, немедленно открыла бы новые.

Действительно, для того чтобы коллективные чувст­ва, которые защищает уголовное право данного народа в данный момент его истории, проникли в сознания, до тех пор для них закрытые, или получили бы большую власть там, где до той поры у них ее было недостаточно, нужно, чтобы они приобрели большую интенсивность, чем та, которая у них была раньше. Нужно, чтобы для общества в целом эти чувства обрели большую энергию, так как из другого источника они не могут почерпнуть силу, необходимую для проникновения в индивидов, дотоле к ним особенно невосприимчивых. Для того чтобы исчезли убийцы, нужно, чтобы увеличилось от­вращение к пролитой крови в тех социальных слоях, из которых формируются ряды убийц, а для этого нужно, чтобы оно увеличилось во всем обществе. Притом само отсутствие преступления прямо способствовало бы до­стижению этого результата, так как чувство кажется

[87]

гораздо более достойным уважения, когда его всегда и неизменно уважают. Но следует обратить внимание, что эти сильные состояния общего сознания не могут усилиться таким образом без того, чтобы не усилились одновременно и некоторые более слабые состояния, нарушение которых ранее вызывало лишь чисто нрав­ственные проступки; потому что последние являются лишь продолжением, лишь смягченной формой пер­вых. Так, воровство и просто нечестность оскорбляют одно и то же альтруистическое чувство — уважение к чужой собственности. Но одно из этих действий оскорб­ляет данное чувство -слабее, чем другое, а так как, с другой стороны, это чувство в среднем в сознаниях не достигает такой интенсивности, чтобы живо ощуща­лось и более легкое из этих оскорблений, то к последне­му относятся терпимее. Вот почему нечестного только порицают, тогда как вора наказывают. Но если это же чувство станет настолько сильным, что совершенно уничтожит склонность к воровству, то оно сделается более чутким к обидам, до тех пор затрагивавшим его лишь слегка. Оно будет, стало быть, реагировать на них с большей живостью; эти нарушения подвергнутся бо­лее энергичному осуждению, и некоторые из них перей­дут из списка простых нравственных проступков в раз­ряд преступлений. Так, например, нечестные и нечест­но выполненные договоры, влекущие за собой лишь общественное осуждение или гражданское взыскание, станут преступлениями. Представьте себе общество свя­тых, идеальный, образцовый монастырь. Преступления в собственном смысле будут там неизвестны, но про­ступки, кажущиеся извинительными толпе, вызовут там то же негодование, какое вызывает обыкновенное преступление у обыкновенных людей. Если же у этого общества будет власть судить и карать, то оно сочтет эти действия преступными и будет обращаться с ними как с таковыми. На том же основании человек совер­шенно честный судит свои малейшие нравственные сла­бости с той же строгостью, с какой толпа судит лишь действительно преступные действия. В былые времена насилие над личностью было более частым, чем теперь, потому что уважение к достоинству индивида было слабее. Так как это уважение выросло, то такие пре-

[88]

ступления стали более редкими, но в то же время многие действия, оскорблявшие это чувство, попали в уголовное право, к которому первоначально они не относились[42].

Чтобы исчерпать все логически возможные гипоте­зы, можно спросить себя, почему бы такому единоду­шию не распространиться на все коллективные чувства без исключения; почему бы даже наиболее слабым из них не сделаться достаточно энергичными для того, чтобы предупредить всякое инакомыслие. Нравствен­ное сознание общества воспроизводилось бы у всех индивидов целиком с энергией, достаточной для того, чтобы помешать всякому оскорбляющему его дейст­вию, как преступлениям, так и чисто нравственным проступкам. Но такое абсолютное и универсальное од­нообразие совершенно невозможно, так как окружаю­щая нас физическая среда, наследственные предраспо­ложения, социальные влияния, от которых мы зави­сим, изменяются от одного индивида к другому и, следовательно, вносят разнообразие в нравственное со­знание каждого. Невозможно, чтобы все походили друг на друга в такой степени, невозможно уже потому, что у каждого свой собственный организм, который зани­мает особое место в пространстве. Вот почему даже у низших народов, у которых индивидуальность развита очень мало, она все-таки существует. Следовательно, так как не может быть общества, в котором индивиды более или менее не отличались бы от коллективного типа, то некоторые из этих отличий неизбежно будут носить преступный характер. Этот характер сообщается им не внутренне присущим им значением, а тем значе­нием, которое придает им общее сознание. Если, следо­вательно, последнее обладает значительной силой и властью, для того чтобы сделать эти отличия весьма слабыми в их абсолютной ценности, то оно будет также более чувствительным и требовательным; реагируя на малейшие отклонения с энергией, проявляемой им в других условиях лишь против более значительных рас­хождений, оно припишет им ту же важность, т. е. обозначит их как преступные.

[89]

Преступление, стало быть, необходимо, оно связано с основными условиями всякой социальной жизни и уже потому полезно, так как условия, с которыми оно связано, в свою очередь необходимы для нормальной эволюции морали и права.

Действительно, теперь невозможно оспаривать того, что право и нравственность изменяются не только от одного социального типа к другому, но и для одного и того же типа при изменении условий коллективного существования. Но, для того чтобы эти преобразования были возможны, необходимо, чтобы коллективные чув­ства, лежащие в основе нравственности, не сопротивля­лись изменениям, т. е. обладали умеренной энергией. Если бы они были слишком сильны, они не были бы пластичны. Действительно, всякое устройство служит препятствием к переустройству, и тем сильнее, чем прочнее первоначальное устройство. Чем отчетливее проявляется известная структура, тем большее сопро­тивление оказывает она всякому изменению, что одина­ково справедливо как для функционального, так и для анатомического строения. Если бы не было преступле­ния, то данное условие не было бы реализовано, так как подобная гипотеза предполагает, что коллективные чув­ства достигли беспримерной в истории степени интен­сивности. Все хорошо в меру и при известных услови­ях; нужно, чтобы авторитет нравственного сознания не был чрезмерен, иначе никто не осмелится поднять на него руку и оно очень легко застынет в неизменной форме. Для его развития необходимо, чтобы оригиналь­ность индивидов могла пробиться наружу. Ведь для того, чтобы могла проявиться оригинальность идеали­ста, мечтающего возвыситься над своим веком, нужно, чтобы была возможна и оригинальность преступника, стоящая ниже своего времени. Одна не существует без другой.

Это еще не все. Случается, что кроме этой косвенной пользы преступление само играет полезную роль в этой эволюции. Оно не только требует, чтобы был открыт путь для необходимых изменений, но в известных слу­чаях прямо подготавливает эти изменения. Там, где оно существует, коллективные чувства обладают необходи­мой для восприятия новых форм гибкостью, а, кроме

[90]

того, преступление иной раз даже в какой-то мере предопределяет ту форму, которую они примут. Дейст­вительно, как часто оно является провозвестником бу­дущей нравственности, продвижением к будущему! Со­гласно афинскому праву, Сократ был преступником, и его осуждение было вполне справедливым. Между тем его преступление, а именно самостоятельность его мыс­ли, было полезно не только для человечества, но и для его родины. Оно служило подготовке новой нравствен­ности и новой веры, в которых нуждались тогда Афи­ны, потому что традиции, которыми они жили до тех пор, не отвечали более условиям их существования.

Пример Сократа не единственный, он периодически повторяется в истории. Свобода мысли, которой мы теперь пользуемся, никогда не могла бы быть провоз­глашена, если бы запрещавшие ее правила не наруша­лись, прежде чем были торжественно отменены. Между тем в то время это нарушение было преступлением, так как оно оскорбляло еще очень энергичные чувства, свойственные большинству сознаний. И все-таки это преступление было полезно, поскольку оно служило прелюдией для преобразований, становившихся день ото дня все более необходимыми. Свободная философия имела своими предшественниками еретиков всякого рода, которые справедливо преследовались светской властью в течение всех средних веков и почти до наше­го времени.

С этой точки зрения основные факты криминологии предстают перед нами в совершенно новом виде. Вопре­ки ходячим воззрениям, преступник вовсе не существо, отделенное от общества, вроде паразитического элемен­та, не чуждое и не поддающееся ассимиляции тело внутри общества[43]; это регулярно действующий фактор социальной жизни. Преступность, со своей стороны, не должна рассматриваться как зло, для которого не мо­жет быть слишком тесных границ; не только не нужно радоваться, когда она опускается ниже обыкновенного уровня, но можно быть уверенным, что этот кажущий­ся прогресс связан с каким-нибудь социальным рас-

[91]

стройством. Так, число случаев нанесения телесных повреждений никогда не бывает столь незначительным, как во время голода[44]. В то же время обновляется, или, скорее, должна обновиться теория наказания. Действи­тельно, если преступление есть болезнь, то наказание является лекарством и не может рассматриваться ина­че; поэтому все дискуссии вокруг него сводятся к во­просу о том, каким ему быть, чтобы выполнять функ­цию лекарства. Если же в преступлении нет ничего болезненного, то наказание не должно иметь целью исцелить от него, и его истинную функцию следует искать в другом.

Следовательно, было бы ошибочно считать, что вы­шеизложенные правила служат просто малополезному стремлению к соответствию логическим формальностям; наоборот, в результате их применения самые существен­ные социальные факты полностью изменяют свой ха­рактер. Хотя приведенный пример особенно нагляден, и потому мы сочли нужным остановиться на нем, суще­ствуют и многие другие примеры, которые небесполез­но было бы привести. Нет общества, в котором не счи­талось бы за правило, что наказание должно быть про­порционально преступлению; между тем для итальян­ской школы этот принцип является лишь ни на чем не основанной выдумкой юристов[45]. Для этих криминоло­гов институт уголовного права в целом, в том виде, как он функционировал до сих пор у всех известных наро­дов, есть явление противоестественное. Мы уже виде­ли, что для Гарофало преступность, свойственная низ­шим обществам, не содержит в себе ничего естественно­го. Для социалистов капиталистическая организация, несмотря на свою распространенность, составляет укло-

[92]

нение от нормального состояния, вызванное насилием и хитростью. Наоборот, для Спенсера наша администра­тивная централизация, расширение правительственной власти являются главным пороком наших обществ, хотя и то и другое прогрессирует самым регулярным и уни­версальным образом, по мере того как мы продвигаемся в истории. Мы не думаем, что когда-нибудь давали себе труд определить систематически нормальный или не­нормальный характер социальных фактов по степени их распространения. Эти вопросы всегда смело реша­лись с помощью диалектики.

Между тем если отказаться от указанного критерия, то мы не только подвергаемся отдельным заблуждениям и путанице, вроде только что приведенных, но сама на­ука становится невозможной. Действительно, ее непо­средственным предметом является изучение нормально­го типа; если же самые распространенные факты могут быть патологическими, то может оказаться, что нор­мальный тип никогда и не проявлялся в фактах. Но зачем тогда изучать их? Они могут лишь подтверждать наши предрассудки и укреплять наши заблуждения, поскольку вытекают из них. Если наказание, если от­ветственность в том виде, как они существуют в исто­рии, являются продуктом невежества и варварства, то зачем пытаться узнать их, чтобы определить их нор­мальные формы? Таким образом, разум вынужден от­вернуться от безынтересной для него отныне реально­сти, углубиться в себя и в самом себе искать материалы, необходимые для ее реконструкции. Для того чтобы со­циология рассматривала факты как вещи, нужно, что­бы социолог чувствовал необходимость приняться за их изучение. А так как главным предметом всякой науки о жизни, будь она индивидуальной или социальной, яв­ляется в общем определение нормального состояния, его объяснение и выявление отличия от состояния противо­положного, то если нормальность не дана в самих ве­щах, если она является, наоборот, свойством, которое мы вносим извне в вещи или в котором мы им почему-либо отказываем, то эта благотворная зависимость от фактов прервана. Разум чувствует себя свободным перед лицом реальности, которая мало чему может научить его. Он не сдерживается более предметом, к которому

[93]

прилагается, так как в известной мере он сам определя­ет этот предмет. Следовательно, различные правила, установленные нами до сих пор, тесно между собой свя­заны. Для того чтобы социология была действительно наукой о вещах, нужно, чтобы всеобщий характер явле­ний был принят за критерий их нормальности.

Наш метод, кроме того, имеет еще то преимущество, что регулирует одновременно действие и мысль. Если желательное не является объектом наблюдения, а мо­жет и должно быть определено своего рода умственным вычислением, то в поисках лучшего нет, так сказать, предела для свободной игры воображения, потому что как же установить для совершенствования такой пре­дел, которого оно не могло бы превзойти? Оно ускольза­ет от всякого ограничения. Цель человечества отодви­гается, таким образом, в бесконечность, своей отдален­ностью приводя в отчаяние одних и, наоборот, возбуж­дая и воспламеняя других, тех, кто, чтобы приблизиться к ней немного, ускоряет шаг и устремляется в револю­ции. Этой практической дилеммы можно избежать, если знать, что желательное — это здоровье, а здоровье есть нечто определенное и данное в самих вещах, так как тогда предел усилий одновременно и дан и определен. Речь пойдет уже не о том, чтобы безнадежно преследо­вать цель, убегающую по мере приближения к ней, а о том, чтобы работать с неослабевающей настойчивостью над поддержанием нормального состояния, восстановле­нием его в случае его расстройства и обнаружением его условий, если они изменились. Долг государственного человека не в том, чтобы насильно толкать общества к идеалу, кажущемуся ему соблазнительным; его роль — это роль врача: он предупреждает возникновение болез­ней хорошей гигиеной, а когда они обнаружены, стара­ется вылечить их[46].

 


Глава IV