Моя жизнь в качестве туалетной лягушки 2 страница

Надо сказать, что самки, которых я знал в Арнеме, до сих пор живы, в том числе и внушительная дама-хранительница колонии по имени Мама. Она никогда не была похожа на матриархов бонобо, имеющих в колонии вполне реальную власть, но все время, пока я общался с тамошними шимпанзе, среди самок прочно занимала верховную позицию. В период своего расцвета Мама принимала активное участие и в политических играх самцов — обеспечивала поддержку одному из претендентов, который в случае успеха у самок и обретения власти оказывался у нее в долгу. Такому самцу лучше было поддерживать с Мамой хорошие отношения, в противном случае — если бы Мама вдруг невзлюбила его — его «политическая карьера» могла бесславно закончиться. Доходило до того, что Мама наказывала самок, осмелившихся встать на сторону тех самцов, которые не пользовались ее благосклонностью. По существу, она играла роль авторитетного деятеля парламентской партии. У шимпанзе самцы физически доминируют над самками, но это не означает, что самки ничего не смыслят в отношениях в стае или находятся вне их. Вообще, в диких сообществах самки, как правило, держатся в стороне от борьбы за влияние, но на острове в Арнеме все по-другому. Там разница между влиятельностью самок и самцов заметно меньше. Поскольку все самки постоянно присутствуют на месте событий и активно поддерживают друг дружку, ни один самец не в состоянии преодолеть их общее сопротивление.

У меня всегда были прекрасные отношения с Мамой. При встрече она всякий раз тепло и уважительно приветствует меня. Началось это еще в прежние времена, но и сегодня она так же радостно находит мою физиономию в толпе посетителей зоопарка. Все это время, раз в два года, я посещал зоопарк и иногда даже устраивал с ней сеанс дружеского груминга, но на этот раз я привел с собой чуть ли не сотню человек — участников симпозиума, проходившего в конференц-центре зоопарка. Когда мы подошли к обезьяньему острову, и Мама, и другая старая самка Джимми поспешили мне навстречу. Они приветствовали меня низким урчанием, и Мама издалека протянула мне навстречу руку. Самки часто используют такой жест «иди сюда», когда собираются куда-то двинуться и хотят, чтобы отпрыск побыстрее запрыгнул к ним на спину. Я ответил ей тем же жестом, а чуть позже принял участие в кормлении шимпанзе — брал фрукты и бросал их на ту сторону рва, следя за тем, чтобы обязательно досталось и Маме, — а передвигается она медленно и уже не так ловко, как другие, ловит апельсины на лету.

Мы подали другим шимпанзе повод для ревности, и результаты не заставили себя долго ждать. Взрослая дочь Мамы по имени Моник подкралась к нам и с расстояния примерно метров двенадцать швырнула тяжелым камнем. Надо сказать, что метко брошенный камень угодил бы мне прямо в голову, если бы я заранее не приглядывал за дочуркой моей приятельницы. Я перехватил камень на лету. Моник родилась, когда я еще работал в зоопарке, и я не раз замечал, что она не выносит, когда Мама на меня отвлекается. Она, вероятно, меня не помнит, а потому понятия не имеет, почему мать приветствует этого чужака как старого друга. Лучше, пожалуй, кинуть в него чем-нибудь! Некоторые ученые считают, что бросание в цель — чисто человеческая способность, которая связана с развитием языка, поэтому я предложил сторонникам этой теории воочию убедиться, на что способны в этом отношении шимпанзе. Желающих не нашлось. Возможно, дело в том, что каждый из присутствующих понимал: камни в любой момент могут смениться пахучими телесными отправлениями.

Участники симпозиума, тронутые нашей радостной встречей с Мамой, заинтересовались тем, насколько хорошо шимпанзе узнают нас, а мы — их. Лично я различаю морды человекообразных обезьян нисколько не хуже, чем человеческие лица, хотя, конечно, каждый вид лучше опознает сородичей. Еще совсем недавно ученые относились к этому предвзято; считалось, что только человек хорошо распознает лица. Человекообразные обезьяны справлялись с задачей гораздо хуже, хотя испытывали их на тех же тестах, с теми же стимулами — а значит, человекообразных обезьян испытывали на распознавание человеческих лиц! Я называю такой подход к изучению приматов антропоцентрическим искажением, он породил множество заблуждений. Когда моя коллега в Атланте Лайза Парр, воспользовавшись бесчисленными фотографиями шимпанзе, сделанными мною в Арнеме, исследовала, как шимпанзе узнают лица своего вида, то оказалось, что они отлично справляются. Разглядывая на экране компьютера портреты сородичей, испытуемые определяли даже, кто из молодых шимпанзе является отпрыском той или иной самки — и при этом никто из них не был лично знаком с шимпанзе на фотографиях! Точно так же мы с вами, листая семейный фотоальбом, отмечаем признаки кровного родства на незнакомых лицах.

Мы живем в период, когда наше родство с человекообразными обезьянами находит все большее понимание и все серьезнее принимается обществом. Правда, человечество не устает выискивать различия между нами и утверждать собственное превосходство, но немногие из заявленных отличий остаются в силе больше 10 лет. Если объективно, не увлекаясь техническими достижениями нескольких последних тысячелетий, взглянуть на собственный биологический вид, то мы увидим существо из плоти и крови с мозгом, который, хотя и превосходит мозг шимпанзе втрое, не содержит никаких новых частей. Даже размер хваленой префронтальной коры головного мозга оказывается достаточно типичным для приматов. Никто не сомневается в превосходстве человеческого интеллекта, но у нас нет никаких основопологающих желаний или потребностей, которых не нашлось бы у наших ближайших родичей. Обезьяны, в точности как люди, стремятся к власти, наслаждаются сексом, жаждут безопасности и симпатии, убивают за землю, ценят доверие и сотрудничество. Да, у нас есть компьютеры и самолеты, но психологически мы по-прежнему устроены так же, как общественные приматы.

Вот почему мы организовали в зоопарке целый симпозиум, в ходе которого специалисты в области здравоохранения и социологии могли поучиться у приматологов. Я, будучи приматологом, тоже узнал из кулуарных бесед кое-что новое для себя. Мы говорили о морали и нравственности и о том, откуда они берутся и на чем основаны. Если мораль не дана нам свыше, то кто или что порождает ее? Кто-то из коллег заметил, что в последние десятилетия голландцы охладели к религии и общество стало в значительной степени светским; в связи с этим обостряется проблема правомочности морали. Никто сегодня не имеет права публично одернуть собрата и наставить его на путь истинный — а в результате общество стало менее цивилизованным. При этих словах многие слушатели закивали в знак согласия. Что это, просто разочарованное брюзжание стариков, всегда готовых жаловаться на молодое поколение? Или здесь есть какая-то закономерность? Секуляризация наблюдается по всей Европе, но морально-этические следствия этого процесса пока поняты плохо. Даже немецкий политический философ Юрген Хабермас[10], атеист и марксист до мозга костей, пришел к выводу, что утрата религии, возможно, не совсем выигрышна. Он заявил: «Когда грех стал виной, мы что-то утратили».

 

Атеистическая дилемма

 

Я, однако, не убежден, что мораль непременно должна даваться свыше. Неужели она не может быть делом внутренним? Так наверняка и есть в отношении чувства сострадания, а может быть, и в отношении чувства справедливости. Несколько лет назад мы провели эксперимент: приматы с удовольствием выполняли задания ученых за кусочки огурца, пока не увидели, что другие получают виноград, который гораздо вкуснее. Обезьяны, получавшие в награду огурцы, пришли в возбуждение, побросали свои овощи и устроили забастовку. Очень приличная еда стала для них негодной только потому, что кто-то из собратьев получал кое-что получше. Мы назвали это качество «неприятием неравенства»; позже данную тему исследовали на других животных, включая собак. Так, собака готова повторять одно и то же действие без всякого вознаграждения, но отказывается делать это, как только увидит, что другая собака получает за то же действие кусочек колбаски.

Эти открытия приложимы и к человеческой нравственности. По мнению большинства философов, человек сам убеждает себя в моральных истинах. Даже если философ при этом не ссылается на Бога, он все же предполагает, что процесс этот идет «сверху вниз»: сначала мы формулируем принципы нравственности, а затем применяем их в отношениях с ближними. Но действительно ли моральные намерения формируются на таком высоком уровне? Разве не должны они корениться в нашей глубинной сути, в том, что мы и кто мы? Разве реально было бы убедить человека заботиться о других, если бы ему не была изначально присуща естественная склонность к этому? Какой был бы смысл апеллировать к честности и справедливости, если бы у нас не было мощной инстинктивной реакции на их отсутствие? Представьте, какую когнитивную нагрузку нам бы приходилось нести, если бы каждое принимаемое решение нужно было проверять при помощи «спущенной сверху» логики. Я твердо верю в утверждение Дэвида Юма[11]о том, что разум — раб страстей. Начинали мы с нравственных ощущений и интуиции, и именно в этом мы ближе всего к другим приматам. Человек не откапывал мораль, извлекая ее из рациональных рефлексий; напротив, он получил мощный толчок снизу, из своего неизбывного социально-животного прошлого.

В то же время я бы поостерегся называть шимпанзе «моральным существом». Дело в том, что одних чувств недостаточно. Мы стремимся к логически цельной и непротиворечивой системе и спорим о том, как смертная казнь согласуется с утверждениями о священности жизни, и может ли сексуальная ориентация, которую человек не выбирает, быть морально ущербной. Эти разногласия свойственны только человеку. Слишком мало свидетельств того, что другие животные хоть как-то оценивают действия, которые их непосредственно не затрагивают. Великий пионер исследований морали финский антрополог Эдвард Вестермарк объяснил это тем, что связанные с моралью человеческие эмоции не определяются сиюминутной ситуацией. Скорее они имеют дело с понятиями добра и зла на более абстрактном, беспристрастном уровне. Именно это отличает человеческую мораль от всех прочих: стремление к универсальным правилам и одновременно сложная система оправдания, наблюдения и наказания.

В этот момент, кстати говоря, в дело вступает и религия. Вспомните призывы к состраданию и милосердию: притчу о добром самаритянине или притчу о работниках в винограднике, которая представляет собой вызов нашему чувству справедливости и завершается знаменитым «Последние будут первыми, а первые последними». Добавьте к этому почти скиннеровскую тягу к поощрению и наказанию[12]— от девственниц, которым уготован рай, до адского пламени, ожидающего грешников, — и наше желание быть «достойными похвалы», как говорил Адам Смит. В самом деле, человек настолько чувствителен к общественному мнению, что иногда достаточно приклеить на стену картинку с изображением двух глаз, чтобы добиться от него хорошего поведения. Религия давно осознала это и вовсю пользуется образом всевидящего ока как символом всеведущего Бога.

Однако даже и с такой скромной ролью религия предается анафеме некоторыми людьми. За последние несколько лет мы успели уже привыкнуть к рьяным атеистам, утверждающим, как Кристофер Хитченс, что Бог — не любовь, или, как Ричард Докинз[13], что он и вовсе сродни галлюцинации. Неоатеисты называют себя «умниками», подразумевая таким образом, что все верующие глупее них. Если апостол Павел считал, что неверующие живут во тьме, то современные атеисты поменяли эту максиму на противоположную: одни лишь неверующие способны видеть свет. Призывая доверять лишь науке, они хотят вывести этику из натуралистического мировоззрения. Я разделяю их скепсис по поводу религиозных учреждений и их иерархов — священников, епископов, телепроповедников, аятолл и раввинов, — но к чему хорошему могут привести оскорбления, адресованные огромному множеству людей, которые ценят религию? И, что еще более важно, какую, собственно, альтернативу может предложить наука? Не дело науки разъяснять смысл жизни и объяснять нам, как нужно жить, — тем более не ее задача. Британский философ Джон Грей[14]сформулировал это так: «…наука — не колдовство. Рост знаний расширяет человеческие возможности. Но человеческую природу знания не могут отменить». Мы, ученые, хорошо умеем разбираться в том, почему разные вещи в окружающем мире именно такие, какие они есть, или в том, как они работают. Я верю, что биология помогает нам понять, почему нравственность такова, какова она есть. Но от этого понимания до советов нравственного характера — дистанция огромного размера.

Даже самый стойкий атеист, воспитанный в западном обществе, не может не впитать базовые установки христианства. Жители все более светской Северной Европы, чью культуру я воспринял в первую очередь, считают свое мировоззрение в значительной мере христианским. Надо сказать, что достижения человечества в любой области — от архитектуры до музыки, от искусства до науки — всегда развивались рука об руку с религией и никогда по отдельности. Поэтому невозможно сказать, как выглядела бы человеческая этика без религии. Чтобы понять это, необходимо познакомиться с какой-нибудь человеческой культурой, которая не только нерелигиозна в настоящее время, но и никогда не была религиозной. Тот факт, что подобных культур не существует, заставляет задуматься.

Босх бился над той же проблемой. Речь шла, конечно, не об атеизме — в то время такой вариант был немыслим и попросту не существовал, — а скорее о месте науки в обществе. Маленькие фигурки с перевернутыми воронками на головах, здания вдалеке в форме перегонных кубов и печей — явная отсылка к какому-то химическому оборудованию. Как бы мы ни относились к науке сегодня, полезно помнить, что у истоков своих наука — не слишком рациональное предприятие. В эпоху Босха алхимия, делавшая немалые успехи, была неразрывно связана с оккультизмом, а среди алхимиков полно сумасшедших и шарлатанов, которых художник с большим юмором изобразил вместе с их легковерной аудиторией. Лишь позже, освободившись от подобных влияний и разработав механизмы самокоррекции, алхимия стала эмпирической наукой. Но какой вклад может наука внести в общественную нравственность, еще долго оставалось неясным.

У других приматов, разумеется, подобных проблем нет, но и они пытаются сформировать общество похожего типа. В их поведении несложно различить стремление к тем самым ценностям, которые свойственны и нам. К примеру, известны случаи, когда самки шимпанзе буквально тащили упирающихся самцов навстречу друг другу, чтобы примирить их после ожесточенной схватки, и одновременно вырывали оружие из их лап. Более того, высокоранговые самцы регулярно выступают в роли беспристрастных арбитров, разрешая споры в сообществе. Для меня эти намеки на заботу об общественных интересах служат знаком того, что строительные кирпичики нравственности старше человечества, и что необязательно привлекать Бога, чтобы объяснить, как человек оказался там, где оказался. С другой стороны, что произошло бы с обществом, если бы мы полностью исключили религию? Откровенно говоря, трудно представить, как наука и натуралистическое мировоззрение могли бы заполнить образовавшуюся пустоту и вдохновить человека на добро.

 

 

Картины Босха изобилуют ссылками на алхимию, мистическую предшественницу химии. Самая узнаваемая фигура «Сада земных наслаждений» — иногда ее называют «человек-дерево-яйцо» — несет на голове карусель с дымящимся сооружением, напоминающим волынку. Сосуды подобной формы часто использовались в алхимии.

 

Во время обратного перелета после недельной трансатлантической экскурсии я нашел наконец время прочитать накопившиеся в моем блоге «Мораль без Бога?» почти семь сотен комментариев. В большинстве своем записи оказались конструктивными и одобрительными; читатели соглашались со мной: там, где речь идет о происхождении морали, можно допустить, помимо черного и белого, еще и множество оттенков серого. Но атеисты не могли устоять перед соблазном и обойтись без нападок на религию, что противоречило моим намерениям. Для меня разобраться, в чем заключается насущность религии, гораздо важнее, чем критиковать нее. Центральный вопрос атеизма — а именно тезис о существовании или несуществовании Бога — представляется мне абсолютно неинтересным. Какой смысл вести горячие споры о существовании того, чего никто не может ни доказать, ни опровергнуть? В 2012 г. Алан де Боттон[15]заставил встать на дыбы обе дискутирующие стороны. Он начал свою книгу «Религия для атеистов» (Religion for Atheists) следующим посылом: «Самый скучный и неконструктивный вопрос, который можно задать относительно любой религии, это вопрос о том, верна ли она — в смысле, была ли она торжественно ниспослана человеку небесными силами под звуки фанфар». Тем не менее для некоторых этот вопрос остается самым главным и даже единственным. Как мы дошли до подобного скудоумия? Мы как будто вступили в дискуссионный клуб, где все, что можно сделать, — это только выиграть или проиграть.

Наука не может ответить на все вопросы. Еще студентом я узнал о так называемом «натуралистическом заблуждении» и о том, что со стороны ученых верх высокомерия считать, что их труды могут определить разницу между «хорошо» и «плохо». Имейте в виду, что было это вскоре после Второй мировой войны, которая принесла всем нам громадное зло, оправдываемое научной теорией самоуправляемой эволюции. Ученые, проводившие чудовищные эксперименты, были не последними винтиками в страшном механизме геноцида. Детей сшивали, пытаясь искусственно получить сиамских близнецов; живых людей оперировали без анестезии; конечности и глаза хирургическим путем переносили в другие места человеческого тела. Мне никогда не забыть те темные послевоенные годы, когда всякий ученый, говоривший с немецким акцентом, вызывал подозрения. Однако британских и американских ученых тоже нельзя считать абсолютно непричастными к злодеяниям, ведь именно они в начале века познакомили нас с евгеникой. Они защищали расистские иммиграционные законы и насильственную стерилизацию глухих, слепых, душевнобольных, людей с физическими недостатками, а также преступников и представителей национальных меньшинств. Такие операции втайне проводились над людьми, попавшими в больницу по совершенно иным поводам. Тем, кто не хочет винить в этой омерзительной истории ученых и предпочитает говорить о псевдонауке, можно напомнить, что в то время евгеника считалась серьезной академической дисциплиной и изучалась во многих университетах. К 1930 г. институты евгеники существовали в Англии, Швеции, Швейцарии, России, Америке, Германии и Норвегии. Видные фигуры, включая и американских президентов, поддерживали эту теорию. Отец-основатель евгеники британский антрополог и всесторонне образованный человек сэр Фрэнсис Гальтон[16]стал членом Королевского общества и был удостоен рыцарского звания уже после того, как поддержал идею об искусственном улучшении человеческой расы. Заметим: Гальтон считал, что средний гражданин «слишком неразвит для каждодневной работы в условиях современной цивилизации».

Чтобы вскрыть и продемонстрировать всем моральную несостоятельность подобных идей, понадобился Адольф Гитлер со своими приспешниками. Неизбежным результатом всего этого стало резкое падение веры в науку, особенно в биологию. Даже в 1970-е гг. биологов нередко приравнивали к фашистам, например в период бурного общественного протеста против так называемой «социобиологии». Я сам биолог и потому очень рад тому, что дни враждебности миновали; в то же время меня поражает, что кто-то может так прочно забыть прошлое и объявить науку спасителем нравственности. Как сумели мы перейти от глубокого недоверия к наивному оптимизму? Я, конечно, приветствую появление науки о морали — моя собственная работа тоже относится к этой области, — но никак не могу понять людей, призывающих науку определить человеческие ценности, как это явствует из подзаголовка книги Сэма Харриса[17]«Нравственный пейзаж: Как наука определяет человеческие ценности» (The Moral Landscape: How Science Can Determine Human Values). Так ли далеко в прошлое ушла псевдонаука? Или современные ученые свободны от нравственных ошибок? Вспомните исследование сифилиса в городке Таскиги (штат Алабама) всего лишь несколько десятилетий назад[18]; или нынешнее участие врачей в пытках заключенных тюрьмы Гуантанамо. Я глубоко скептически отношусь к нравственной чистоте науки и считаю, что ее роль не должна выходить за рамки обязанностей служанки морали.

Мне кажется, путаница в этом вопросе уходит своими корнями в иллюзорное представление, что для построения хорошего общества человечество нуждается только в знаниях. Стоит нам только разобраться в главном алгоритме морали, считают приверженцы этой точки зрения, и мы сможем спокойно передать бразды правления науке. Наука в любых обстоятельствах гарантирует нам наилучший выбор. Все это немного напоминает мнения того рода, что знаменитый художественный критик обязательно и сам должен быть великим художником, а ценитель хорошей пищи — прекрасным поваром. Как же иначе — ведь критики высказывают глубокие суждения о творениях других людей! Они обладают нужными знаниями, так почему не позволить им самим взяться за дело? Однако задача критика — оценка и анализ уже готовых произведений задним числом, а не их создание. Творчество невозможно без интуиции, мастерства и образного мышления. Даже если наука сможет помочь нам разобраться в том, как функционирует мораль, это не означает, что она станет нравственным лидером; точно так же смешно было бы ожидать, чтобы тот, кто знает вкус яйца, сам такое яйцо снес.

Взгляд на мораль как на набор незыблемых принципов или законов, которые нам надлежит открыть, берет начало в религии. На самом деле совершенно не важно, кто именно формулирует эти законы: Бог, человеческий разум или наука. Все подобные подходы ориентированы одинаково — «сверху вниз»; их главная посылка состоит в том, что человек не знает, как нужно себя вести, и кто-то непременно должен ему об этом сказать. Но что если мораль создается в ходе повседневных социальных взаимодействий, а не на каком-то абстрактном ментальном уровне? Что если она коренится в эмоциях, которые в большинстве случаев не поддаются аккуратной классификации, столь любимой наукой? Поскольку основной посыл моей книги — защита подхода «снизу вверх», то я, очевидно, еще не раз вернусь к этому вопросу. Моя точка зрения хорошо согласуется с тем, что нам известно о работе человеческого сознания, где интуитивные реакции возникают раньше осознанных рассуждений, и о том, как эволюция формирует поведение. Хорошей исходной точкой для изложения моих идей станет признание, что в основе мы все — общественные животные, и рассуждения о том, как эта основа преформирует наши поступки. Такой подход, безусловно, заслуживает внимания, особенно в наше время, когда даже откровенные атеисты не могут, как теленок от материнского вымени, оторваться от полурелигиозной морали и считают, что мир стал бы лучше, если бы место священника в рясе занял точно такой же «священник» в лабораторном халате.

 

Глава 2

Как объяснить доброту

 

Общественный инстинкт заставляет животное получать удовольствие в обществе себе подобных, чувствовать к ним определенную симпатию и оказывать им различные услуги.

Чарльз Дарвин

 

Амос был одним из самых симпатичных самцов, которых мне довелось знать. За исключением, может быть, того случая, когда он умудрился засунуть в рот два яблока целиком, и тогда я лишний раз напомнил себе, что шимпанзе способны на нечеловеческие вещи. У Амоса были большие глаза на дружелюбной симметричной морде, густая блестящая черная шерсть и хорошо развитые мускулы на руках и ногах. Он никогда не был излишне агрессивным, как случается с некоторыми самцами; просто в лучшие свои времена он был в высшей степени уверен в себе. Его обожали. Некоторые из нас плакали, когда он умер, а его сородичи несколько дней хранили испуганное молчание. У них даже пропал аппетит.

В то время мы не знали, отчего он умер, но вскрытие показало, что помимо невероятно увеличенной печени, занимавшей большую часть брюшной полости, у Амоса было несколько выраженных раковых образований. За последний год он потерял 15 % своего веса. Его состояние, должно быть, постепенно ухудшалось в течение нескольких лет, но он вел себя нормально до самого конца, пока тело попросту не отказалось ему служить. Амос, должно быть, уже несколько месяцев чувствовал себя ужасно, но любое проявление слабости означало бы для него потерю статуса. Судя по всему, шимпанзе это понимают. Однажды ученым довелось наблюдать в дикой природе, как один охромевший самец несколько недель держался отдельно от остальных, стараясь залечить свои раны; время от времени, однако, он показывался в стае и устраивал перед всеми желающими убедительную демонстрацию силы и энергии — а затем вновь исчезал. Таким образом, никто в стае ни о чем не догадывался.

Амос ничем не выдавал своего состояния до кануна своей смерти. В тот день мы обнаружили его сидящим на джутовом мешке в одной из ночных клеток, в то время как остальные шимпанзе резвились на открытом воздухе; он, как загнанный, глотал воздух с частотой 60 вздохов в минуту, по морде его катился пот. Амос отказался выходить из клетки, поэтому мы изолировали его от сородичей вплоть до осмотра ветеринара. Остальные шимпанзе, однако, то и дело заглядывали внутрь, чтобы проведать его, и мы оставили дверь, за которой сидел Амос, приоткрытой, чтобы не прерывать контакт. Амос уселся прямо за приоткрытой дверью, а одна из самок по имени Дейзи осторожно взяла его голову и стала почесывать чувствительные места за ушами. Затем она принялась таскать ему целыми охапками мягкую древесную стружку, из которой шимпанзе обожают строить гнезда. Они аккуратно раскладывают ее вокруг себя и спят на ней. После того как Дейзи принесла свой дар, мы видели, как еще один самец сделал то же самое. Поскольку Амос сидел спиной к стене и стружкой почти не занимался, Дейзи несколько раз залезала поглубже и сама напихивала стружки между его спиной и стенкой.

Это замечательный случай! Похоже, Дейзи понимала, что Амос чувствует себя нехорошо и что ему удобнее было бы опираться спиной на что-нибудь мягкое, — точно так же мы поправляем подушки в постели больного. Вероятно, Дейзи представила, как сама чувствовала бы себя в подобной ситуации, со стружкой и без, и экстраполировала свои ощущения на Амоса. Вообще, Дейзи была известна у нас как «маньячка по части стружки» (вместо того чтобы делиться стружкой, она обычно заграбастывала себе всю кучу). Я убежден, что человекообразные обезьяны воспринимают и учитывают состояние окружающих, особенно когда речь идет о друзьях в беде. Правда, когда такие способности проверяют в лаборатории, этот тезис подтверждается не всегда. Однако следует учесть, что в подобных исследованиях приматов, как правило, просят отреагировать на поведение людей в какой-то искусственной ситуации. Я уже упоминал об антропоцентризме нашей науки. В таких же опытах с участием приматов шимпанзе справляются с заданием значительно лучше, а в дикой природе их всегда заботит, о чем думают их сородичи. Поэтому не стоит удивляться поведению Дейзи, она, судя по всему, поняла состояние Амоса.

На следующий день Амоса усыпили. У него не было никаких шансов на выживание, впереди его ждала только боль. Этот инцидент проиллюстрировал две противоположные особенности общественной жизни приматов. С одной стороны, приматы живут в жестоком мире, где самец вынужден как можно дольше скрывать свое физическое недомогание и «сохранять лицо» перед сородичами. Но, с другой стороны, все они — часть тесного сообщества, в котором всегда можно рассчитывать на сочувствие и помощь ближних, в том числе и неродственников. Подобную неоднозначность, даже двойственность, трудно понять до конца. Популяризаторы науки, как правило, предпочитают упрощать ситуацию и описывать жизнь шимпанзе либо в гоббсовском ключе[19], как мерзкую и грубую, либо идеализируя их дружелюбие. На самом же деле жизнь шимпанзе — не то и не другое, это всегда и то и другое вместе. Меня нередко спрашивают, как можно приписывать шимпанзе способность к эмпатии, если известно, что иногда они убивают сородичей. Я отвечаю вопросом на вопрос: не следует ли нам из тех же соображений отказаться от человеческой эмпатии?

Эта двойственность имеет принципиальное значение. Мораль была бы излишней, если бы мы все как один были добродетельными. Совершенно не о чем было бы беспокоиться, если бы люди только и делали, что сочувствовали друг другу и никогда не крали, не вонзали друг другу нож в спину, не домогались чужих жен! Очевидно, мы не всегда ведем себя должным образом, и именно этим объясняется наша нужда в моральных правилах. С другой стороны, можно придумать множество правил, предписывающих уважение и заботу о ближнем, но все не стоили бы ломаного гроша, если бы человек изначально не был предрасположен к этому. Эти правила были бы подобны семенам, брошенным на стекло: у них не было бы ни единого шанса прорасти. Именно способность быть как хорошими, так и дурными позволяет нам отличать добро от зла.

Помощь Амосу со стороны Дейзи формально оценивается как «альтруизм», по определению представляющий собой поведение, за которое вам приходится чем-то расплачиваться (к примеру, риском или дополнительными затратами энергии), но которое приносит пользу кому-то другому. Однако биологические споры об альтруизме чаще всего почти не затрагивают вопрос о мотивации; речь в них, как правило, идет только о том, как подобное поведение действует на других и почему эволюция создала такие схемы поведения. Начались эти дебаты более 150 лет назад, но в последние десятилетия они вновь вышли на первый план.