Там был цвет. Глава 10. Наваждение Розочки.

Это было в конце весны или в самом начале июня — никто уже не помнил. Асфальт во дворе недавно высох полностью, и Розочка с Катей, не сговариваясь, а сами собой, вышли во двор в девять часов утра и до середины дня цветными мелками рисовали на асфальте железную дорогу с множеством разветвлений. Когда они устали играть, Катя сказала: «Наверное, это подземная железная дорога, если она разноцветная». К пяти часам вечера все жители их небольшой улицы — четыре двухэтажных дома — пришли к дикому яблоннику, где молодой учитель русского языка и литературы устраивал празднование второго дня свадьбы. Первый день свадьбы молодожены провели в городе со своими молодыми друзьями.

Розочка пришла с мамой в половине пятого. В большой сумке мама принесла детали стола и потом собирала его, присев на корточки. Молодожены и другие соседи принесли ещё пять столов, все разные. Когда их сдвигали в один длинный, мама попросила Розочку отойти в сторону. Розочка отошла к жениху, который жарил картошку, сосиски и грибы на самодельном мангале. «Можно повертеть?» - спросила она. «Можно, только не обожгись», - ответил он. Розочка повертела шампура, обмотав руку полотенцем, и вернулась к матери. Столы уже были сдвинуты. Линия единого стола получилась неровной, лестницей — ступень вниз, потом вверх, потом ещё вверх, затем вниз и вниз. Думали, подложить что-нибудь под ножки или сверху. Мама Розочки побежала в сарай за старыми журналами. «А я?» - спросила Роза. «А ты пока скатерти разверни, - сказала ей невеста. - Ты ведь маленькая помощница».

Розочка разворачивала слипшиеся одноразовые скатерти и думала о железной дороге. «А вот бы нарисовать по всему асфальту, который есть! - представляла она. - Надо попросить у мамы ещё несколько наборов цветных мелков. Найти тележку. Но кто нам её даст? Может, картонку сделать на колёсиках... Картонку скотчем много-много, чтобы не гнулась. И билеты нарисовать. И девочек по всему двору поставить — как билетные кассы. И тогда будет настоящая игра...» - но понимала, что так не получится. Она помнила, что все игры, отложенные на завтра, не получались, всем становилось скучно. Скучно, если не сразу. «Если бы мы с Катей не ушли готовиться к празднику, а рисовали дальше, то к вечеру с нами играли бы все». Подумав об этом, Розочка почувствовала себя так, будто загадала самой себе загадку, но такую, где сразу есть и разгадка, и чтобы найти её, следует сосредоточиться. «Разгадка яблонь — это, наверное, яблоки. А какая разгадка у яблок? Семечки? А у семечек? - Она очень любила есть яблочные семечки. - Неужели мои зубки? Молочные или коренные? Какая разгадка у молочных зубов? Семечки или то, что им придётся выпасть? Ах, как сложно, боже мой, - выдохнула Розочка, - нет уж, никаких боже», - не так давно она поняла, что разлюбила бабушку, и вместе с ней разлюбила бога. Теперь она смеялась над теми, кто ходил в церковь, и жалела свои пальчики, которые когда-то подставляла под стекающий со свечей воск.

Вернулась мама, принесла журналы. Розочка села на один из стульев. Розочкина мама и невеста, в этом году окончившая школу, расставляли по столу пластмассовые тарелки. Роза подошла к матери и сказала: «Я тоже хочу». Невеста ногтем отщепила ей часть тарелок, а потом дала вилки и пачку салфеток и сказала: «Вилки клади справа от тарелок, а салфетки — под тарелку слева, уголочком, по три штучки».

 

Во время застолья Розочка сидела на коленях у мамы. Обе потели, и потому девочке казалось, что колени мамы сырые оттого, что кто-то из них описался. В стакан со сладким сливовым компотом попала оса, и Роза попробовала достать её средним пальцем, потому что он был длиннее всех, а компота в стакане оставалось меньше половины. Она почувствовала боль, но не отпустила осу обратно в стакан, а показала палец матери. «Смотри, меня впервые укусила оса, и мне очень больно, - сказала девочка, - как теперь её снять, чтобы не убить?» Мама осторожно сняла осу с пальца дочери и выложила на скатерть. «Спасибо, мама», - поблагодарила Розочка и поцеловала маму в жирные от сосисок губы. «Покажи палец», - попросила мама. Роза показала маме палец. Мама вынула жало и прошептала: «К сожалению, оса всё равно умрёт, потому что оставила в тебе своё жало. Ты умная девочка и сама это знаешь. А нам нужно пойти домой и найти что-нибудь против аллергии. Ты не аллергик, но на всякий случай». Роза слезла с коленок матери и оправила платье. Ей вспомнилось, что когда-то она была королевой цветов, и оса не должна умереть, так как осы не умирают, поцеловав цветы. «Или покурив. Или просто стащив пыльцы», - размышляла Розочка. Когда мама встала со стула и стала объяснять остальным, почему они ненадолго уходят с праздника, Розочка забралась на стул и посмотрела на стол. Оса лежала на краешке салфетки рядом с рыбными костями и была мертва.

- Тебе ведь жалко меня? - спросила Розочка у мамы, когда их уже никто не мог слышать.

- Ещё как, - ответила она. - Мне тебя очень-очень жалко. И мне всегда страшно за тебя, даже когда ты рядом со мной.

- Почему?

- Потому что ты моя дочь. Потому что я твоя мать.

«Ну и что из этого?» - Подумала Роза. В словах, произнесенных матерью, ей опять померещилась загадка-с-разгадкой.

- Я всегда буду с тобой, - добавила мама. - Я всегда буду переживать о тебе.
Розочке захотелось плакать. Опустив глаза вниз, она увидела, что мама наступает на их с Катей железную дорогу. Ей захотелось ударить мать в живот, и сдерживать слёзы стало невозможно.
- Мне больно, больно! Палец, - соврала Розочка.
Мама опустилась перед ней на корточки и потрогала лоб. Розе показалось, что маме тоже больно смотреть на неё. Больно смотреть, как она плачет. Роза плакала всё сильнее, но бесшумно. Слёзы стекали на шею, когда она почувствовала плохой запах изо рта матери, и на грудь, когда девочка вспомнила мёртвую осу возле костей какой-то рыбы, тоже мёртвой.
- Скорее домой! - Сказала мама и подхватила Розочку на руки. - Не плачь, пожалуйста, котёнок мой, зайчик, птенчик. Всё пройдёт.
- Ничего не пройдет! - Кричала Роза, когда они были уже в подъезде. Она знала, что все на празднике, и кроме мамы её никто не услышит. - Зачем жить, если мы все умрём? И даже ты! - Она вспомнила свои тапочки в форме белочек. - Тапочки будут по мне скучать! И мои книжки, игрушки. Все мои вещи. Наш дом, - на этот раз Розочка не чувствовала в своих словах разгадки и задыхалась от рыданий. Мама плакала вместе с ней, но твёрдо шла в сторону их входной двери.

 

Они сидели за столом возле окна. Розочка рисовала платье для своей бумажной куклы, мама пила чай и поглядывала на дочь с тревогой. Час назад она дала ей Супрастин и две таблетки Валидола под язык, а лицо девочки до сих пор оставалось красным, но слёз больше не было. Розочка напевала что-то, вырезая готовое платье — розовое в пол, и темно-фиолетовое, почти что черное сердце посередине платья, на груди. И вдруг Розочка вскочила на стол, а затем на подоконник и закричала:
- Самолёт летит! Самолёт!!!
- Ну где же ты видишь самолёт? - спросила мама, попытавшись снять девочку с подоконника, безуспешно. Розочка отмахнулась рукой с безопасными ножницами, не отводя глаз от расширяющегося белого следа, который становился почти неразличимым на фоне перьевых облаков. - Может быть это ракета?
- Нет, это САМОЛЁТ, - настояла Розочка.
«Нет, умирать это нестрашно! - ликовала она про себя. - Как я могла забыть? Смерть очень далеко. Или её вообще нет. Я никогда не умру».

Розочка спрыгнула с подоконника прямо на пол — дальше, чем стояла мать. В явном нетерпении девочка позвала её на улицу. Там они сели на лавочку перед домом — мама закурила, а Розочка смотрела на дальний угол дома, на дорогу.
- Ну когда же, мама? - спросила она, не выдержав своего молчания.
- Я не знаю. Я не хочу тебя расстраивать. Я не хочу тебе врать и говорить, что поздно вечером, завтра или скоро. Мне кажется, что никогда. Или когда-нибудь, но не вечером, не завтра и не скоро. Я много раз тебе это говорила. Ты не слушаешь.
- Нет и нет и нет! Он приедет совсем сейчас. Ведь я так сильно этого хочу! И самолёт пролетел. Это значит, что он где-то близко, - как скороговорку произносила Розочка и прыгала на месте.
- Он старый, он давно не летает. И у него другая семья, - мама знала, что девочка может расплакаться снова, но не находила в себе силы подыгрывать. Она была уверена, что ложь навредит дочери сильнее, чем самая сильная истерика, грозящая эпилептическим припадком.
- Я так хочу, чтоб он приехал, прилетел, - говорила Роза, и глаза её сияли. - Чтобы его самолёт сел на поле перед яблонями. Все бросят стол, сбегутся, ведь его так сильно любят, а я, конечно, больше всех. И быстрее всех прибегу. Я всегда узнаю его самолет. Он вынесет мне из кабины коробку киндеров. Как раньше. Нет, не сразу отдаст. Спрячет на поле по штучке, в разных местах, и даст мне карту. Я буду искать, а он выгрузит из самолёта ящики с водкой и красную икру. Для застолья. Его так сильно любят! Потом кто-нибудь принесет магнитофон, и начнутся танцы. Прямо у самолёта. У Кати есть одна кассета с одной песней про тучи, тучи...

«Метро необходимо засыпать», - думала она и крепко сжимала дрожащие зубы. Бабушка подлила ей в компот водки. «Нет, лучше залить. Повернуть вентиль я и сама смогу, надоело, а то опять скажет, что занят», - она запила водку сладким сливовым компотом. «Все книги сжечь, все фотографии, - и надкусила солёный помидор. - Да нет же, зачем так радикально». Подошла Катя, сказала что-то. Чокнулись стаканами компота, затем побегали между яблонь — там, где было совсем темно. Сбрызнулись средством от комаров, вернулись к родителям. Ещё компота, до краёв, не видно, где край, скатерть мокрая. «Не могу понять, сколько на самом деле. Сколько уже?» - Жарко, задница потная, стул влажный. Мама разговаривает с кем-то у мангала, шарит палкой угли, слышен её голос и смешки, а человек с ней невнятен и не разборчив. Розочка прислушивалась, щурилась, но разобрать не могла. «Впрочем, без разницы. Всё равно кто-нибудь из своих». Появилось ощущение, что сейчас из-за ветвей диких яблонь должен появиться кто-то, - не с тёмной стороны, где они с Катей бегали, а со светлой, где поле, фонари и дома. «Да, вот сейчас, совсем скоро». Стало радостно. Опять подошла Катя, дала откусить от бутерброда с колбасой и сыром, они сидели на одном стуле. «Катя, сейчас кто-то придёт», - волнуясь и обняв Катю за шею, сказала Роза. «Твой жених? - Прошептала Катя. - Я буду рада, если кто-нибудь придёт», - и доела бутерброд. «Не знаю, - пожала плечами Роза, - я сейчас приду», - и соскользнула со стула, после чего повторила эти слова матери: «Я сейчас приду», - и ушла в поле перед самым низким домом, к фонарям.
В поле пахло цветами и дымом — в лесу за рекой горели торфяники. Они горели каждое лето. Спотыкаясь, Розочка обошла поле по кругу. «Блять, как же тошнит, - вслух пожаловалась она самой себе. - Поблевать, может? А то не досижу до конца банкета». Она ушла в часть поля, не захваченную светом фонарей, и вставила два пальца глубоко в рот. Вкус рвоты был сладким. «Ну наварили, твою мать, компота, выходные данные подсластить, - сказала Розочка, вытирая рот ладонью, и мрачно хмыкнула. - К чему вся эта театральность?».
Она возвращалась к яблоням и снова почувствовала себя пьяной. И что-то произошло. Розочка остановилась. «Очень ведь простая разгадка, - сказала она. – Из одного-единственного слова».
Когда Розочка вернулась к столу, играла музыка. Мама танцевала, поводя плечами. Катя бросилась к Розе и крепко обняла, увлекая в танец. «А вот и ты!»
Раздетый по пояс дед Миша, сосед по дому, сидя на раскладном стуле и широко расставив ноги, закидывал в мангал бумагу и дрова. В свете разгоравшегося костра над его голым животом мелькала толстая цепочка с полумесяцем. Его жена, совсем ещё молодая, инвалид третьей группы по причине, не известной никому, разговаривала с другом детства — бывшим преподавателем русского языка и литературы, который сегодня праздновал пятнадцатую годовщину свадьбы.

Все остальные тоже были здесь.

Глава 11

Мафусаил, конечно, не умер. Оказавшись на тверском железнодорожном вокзале, он, поддерживая в себе чувство решимости, отгоняя сомнения, связанные с тем, правильно он поступает или неправильно, умно или не умно, честно с собой или нет, хочет он этого на самом деле или не хочет, а если не хочет – то чего хочет, а если хочет – то чего именно хочет, сел в электричку до Москвы, дерзко поглядывая на попутчиков и попутчиц, особенно на попутчиков, которые, как ему казалось, смотрят на него с издевкой и всё понимают: намылился непонятно куда и непонятно зачем, небось из сентиментальных соображений. Почти убедив себя, что окружающим нет до него никакого дела, и прислонившись, с облегчением, виском к металлической раме вагонного окна, прикрыв глаза, он вдруг вздрогнул от внезапного холодка осознания, спустившегося от горла к животу, и там, где он прошел, сразу становилось тепло, необходимость поддерживать в себе решимость отпала: он не сможет уехать в Узбекистан, потому что у него нет загранпаспорта. Это осознание пришло к нему, как ни странно, на подъездах к станции Редкино, где он и вышел, расслабленно улыбаясь, и на ближайшем автобусе уехал в Городню, находящуюся в 7 км от станции. В Городне он прошелся по старой части села, то есть по улице, оставшейся Ленинградской, дублету трассы Москва-Санкт-Петербург, от ДРП, состоящего всего из трех двухэтажных домов, до церкви, посидев недолго на крошечной открытой террасе возле дома престарелых, бывшего путевого дворца екатерининских времен.

- Столько об этом месте вспоминал, а в жизнь бы не доехал, если бы не потянуло в неведомые дали старого дурачка… - сказал себе, переживая чувство радостной самоиронии, Мафусаил, подходя к остановке.

К вечеру, около девяти, он снова оказался в Твери. Маршрутки в его городок ходили до полуночи и несколько после, но Мафусаила потянуло домой, и он решил не задерживаться в Твери. Деньги за проезд он отдавал с ощущением правильности принятого им решения. Осталось лишь найти ему аргументы, с чем он справился без особенного труда – они были наготове еще с утра, но утром, когда он поддерживал в себе решимость, они выступали как элементы сомнения: надо сохранять спокойствие и не поддаваться порывам, тем более таких масштабов, ему не двадцать и даже не тридцать лет, когда подобные поступки допустимы («Кем?» - на секунду спросил он себя, но не стал вдумываться, потому что этот вопрос мог, он знал, увести его далеко – и снова заставить его пожалеть, снова зародить в нем сомнения). У него было еще множество таких «надо» и «не надо», но главным вопросом, по-настоящему пресекавшим его порывы и гасящим всю их эйфорию, был вопрос «Зачем». Зачем он захотел уехать? Отсутствие ответа было самым весомым из всех аргументов.
К моменту возвращения в город Мафусаил стал раздражен. Его раздражала тяжесть чемодана, неудобность узкой ручки, впивавшейся в ладонь, но настоящее раздражение, доходящее до озлобленности, вызывала спутанность его собственных мыслей, с которой он всякий раз сталкивался, когда начинал чего-нибудь хотеть и отдавался этому желанию. Город показался Мафусаилу и знакомым, и незнакомым одновременно. Детали города были знакомы, непривычен был его масштаб. «Какая узость города, меня, всего. Колба. Тюрьма», - думал Мафусаил с отвращением. Проходя по своему двору и приближаясь к подъездной двери, скрытой сумраком и превратившейся в темный провал, Мафусаил испытал к себе жалость, и тяжесть чемодана стала означать для него что-то другое, пока не названное и потому вызвавшее нежность.
Первая стопка коньяка была горькой, трудной и противной, а голоса и краски в телевизоре были слишком резкими. Мафусаил разделся до трусов и выключил звук. Вторая с обещанием занесла над травматичным рельефом окружавшей реальности руку, третья – стала обещанным жестом, расправила все углы и успокоила.

- Я – одно сплошное повторение, - сказал Мафусаил вслух, - всё это знакомо. Я живу скудно и глупо.
Он прошелся по комнате, принимая самые разные позы, произнося дикие сочетания из слов, приходящих ему на ум, подпрыгивал, ложился на пол, щипал себя, кусал, гладил, целовал свои руки и колени, прислонялся лицом к экрану телевизора, выпучивая глаза на разноцветное движущееся зерно – и всё это, казалось ему, он уже делал. И еще хуже – делал не раз, именно в этой последовательности и с той же самой целью – найти что-то новое и еще не известное – и ничего не получалось.
Только в собственном громком и ужасном шепоте, сказавшем не что иное, как «КОЛБА!», он почувствовал если не новое, то легкую надежду на него – там, где шепот вдруг отделился от него в акте небывалого своеволия. Впрочем, это переживание не смогло захватить его надолго, - когда он, пытаясь отдышаться, перевел взгляд на часики в нижнем левом углу телеэкрана, там высвечивалось 02:02. Темное, непроницаемое нечто, множащее само себя бесперебойно, могущее поглощать всё, делая своей деталью, стиснуло Мафусаила. Он замер, не желая добавлять к этому чертовому спектаклю ни одной мысли, ни одного жеста. Но это решение не было решением, способным прервать или остановить разворачивающийся спектакль, всю эту невозможность и схлопнутость, которую он вынужден выносить – он продолжал не просто быть его участником, но главным героем и сценаристом. «Да, - подумал Мафусаил, - лучше всего мне удавались сценарии».
Он встал и вынул из ящика стола большую пачку писем Нади, сел перечитывать их. Ему стало чуть легче – в них было что-то, даже не в самих словах, а в том, что означали эти слова – ее присутствие в его жизни, ее заинтересованность в нем, хотя общение с ней, он знал, тоже походило на монолог с его стороны, который она внимательно слушала. Он тоже спрашивал ее о чем-то – это было заметно по письмам, где новый абзац мог начинаться как ответ на его вопрос, но в глубине души он знал, что его это не сильно интересует, он создает иллюзию диалога, чтобы сохранить за собой право на монолог. Не потому даже, что отсутствие вопросов с его стороны стало бы причиной обрыва переписки – нет, он знал, что Надя никак не выразила бы недовольство – и он делал это не из вежливости – в близких отношениях как будто не остается места вежливости, этому приему сокрытия, который часто путают с истинной расположенностью, функционирующей совсем по другим законам, хоть и похожей формально для неискушенных реальной близостью. Они оба понимали, что происходит. И ее место в его жизни, исходя из всех его особенностей, было привилегированным – она была его слушателем и знала это и делала это не из жалости и одолжения, а по каким-то совсем иным мотивам, из какого-то личного интереса. Мафусаилу же, несмотря на то, что он отдавал себе отчет в наличии у нее какого-то собственного интереса, по причине которого эти отношения продолжаются, они казались несколько насильственными – и это тоже была иллюзия – оба делали то, что делали, по собственной воле – и чтобы отогнать от себя эту иллюзию, он показывал ей, что тоже слушает ее. Это была теплая зависимость, где оба раскрывались и оба могли говорить – просто один мог говорить больше – тем более, ее мнение на счет его слов действительно было ему интересно, в отличие от обстоятельств ее жизни, каких-то бытовых мелочей, которыми она иногда делилась. Наверное, им просто повезло завязать очень хорошие отношения, но Мафусаил всё равно опасался, что мучает Надю. Ему было страшно обнаружить себя тираном в отношениях с ней – что, должно быть, было бы на ее счет самым оскорбительным подозрением. Мафусаилу вообще было свойственно думать, что все люди, окружающие его, либо выступают его жертвами, либо он сам выступает чьей-то жертвой. Поэтому пост директора и руководителя труппы ДК когда-то стал для него выходом – он мог не думать о том, что снова кого-то мучает, быть ведущим и вести просто предписывала должность. Он прекрасно понимал, что некоторым людям свойственно идти за кем-то и они хотят этого и не являются поэтому жертвами, но его сила и умение вести за собой мучили его всю жизнь. Поэтому он сделал меньше, чем мог бы, если бы не думал об этом и просто использовал свою силу. Он стыдился ее, потому что знал – она есть не у всех. Но и он сам мучился, не пользуясь ей – она не действовала, исчезала, если за ним никто не шел. Он не мог пользоваться ей один – он пытался – и это была его беда.

Мафусаил чувствовал, что не совпадает со временем. Так называемое зеркальное время, с которым он постоянно сталкивался, было вычурным и симптоматичным знаком этого убеждения. Он хотел жить в настоящем, но какая-то сила оттягивала его к точкам, оставленным в прошлом, и эти точки прошлого были незалеченными язвами на теле настоящего, мешая ему быть изменчивым. Мафусаил полагал, что жить настоящим означает вообще не думать о времени.
Мафусаил посмотрел на стопку писем Нади еще раз, крепко сжал их. Он сложил их в железное ведро, вынес на лестничную клетку и поджег, распахнув все окна. Характерный запах города – надломленная зелень, присыпанная пылью, сенокос возле оживленной, незамирающей трассы – смешался с запахом горящей бумаги. Она сгорела быстро. Мафусаилу не было жаль писем, хотя мысль, что улики потраченного времени и труда, его и чужого, могут быть уничтожены за такой короткий период, заставила его пережить какое-то не облекаемое в слова понимание чего-то важного, фундаментального. И это понимание окончательно убедило его в правильности поступка. Они отнимали друг у друга время, не зная, для чего это делают. Ими двигал страх, у каждого свой собственный, и Мафусаил предпочел с ним встретиться.
Иногда ему удавалось «обогнать» зеркальное время – он застигал часы в те моменты, когда они готовы были дать ему роковое совпадение собственных половин – 22:21, 23:59… Несмотря на то, что иногда ему удавалось побеждать его по-мелкому, он знал, что расхождение между ним и временем сохраняется – и выражается это в самой простой формуле: он не то. Не то видит, потому что не туда смотрит, не то думает, не то представляет… Не то – своеобразная форма невежества, но и борьба с невежеством не дает никаких гарантий попадания.
Мафусаил вышел на улицу. Фары проезжавшей невдалеке машины кончали на забор стекающим фейерверком. Нет времени думать и всматриваться, нет времени на детали, на аккуратную точность, думал Мафусаил. Небрежность и вся эта похабщина позволят мне не отставать от времени. Придавая чему-либо важность, я увязаю («А Лерочка по этому поводу сказала бы по-другому – я залипаю»). У меня нет сил тащить этот груз внимательности, я взвалил на себя слишком тяжелую ношу, это не нужно ни за чем, и сама моя жизнь, сопротивляясь и сдавливая, превращая все окружающие вещи, видимые и невидимые, в склеенные между собой кости, лишенные промежутков, прямо говорит мне об этом. Я должен скорее это закончить. Я позволяю себе закончить – и сделаю для этого что-нибудь, пока верю в это право. Пока некто, у кого я вырвал билетик подлинной небрежности, не отнял его снова.
В середине ночи Мафусаил звонил в дверь Всеобщности Квантора Андреевича – патологоанатома, который вскрывал мертвое тело Клары много лет назад.
- Это ты что ли опять? – оттянувший входную дверь на длину цепи и выглянувший в щель, приоткрывший Мафусаилу краешек другого мира, невиданную флору и фауну своего жилья, К.А. был заметно бодр, он явно не спал.
- Ты не видишь что ли? К чему эта церемония выспрашивания об очевидном? Открывай и пусти меня.
- Я ничего не понимаю, тебе-то в башке всё ясно, а объяснить толком не можешь, выпадают аргументы, да и, честно говоря, ты хуй знает что несешь, и каждый раз разное, я устал во всё это вникать. Слушая тебя, я сам забываю, кто я, - сказал К.А. в продолжении разговора, прислонившись к мерно дрожащему крупному бело-желтому трехфазному зверю в своем коридоре.
- Мне нужны подробности.
- Какие, блять, тебе ещё нужны подробности? Она не мучилась, спокойно умерла, умерла как заснула, я тебе уже говорил.
- Да, и я поставил домашний спектакль… «Смерть Клары», я сам был в главной роли, надел женское платье в первый раз за всю свою карьеру…
- И?..
- Я не буду ничего объяснять. Мне нужны другие подробности. Телесные. Те самые.
- Блять… Я ведь завязал.
- По старой дружбе, Квантор.
- Хуй с тобой, проходи… Но в последний раз, - К.А. махнул рукой, взмахнул ногой, что-то задел.
Пара мелких коричневых зверьков, связанных между собой передними хвостиками, повалилась на бок. Мафусаил прошёл следом за К.А. в джунгли.
К утру он стал владельцем Карты Внутреннего Клары, нарисованной им со слов К.А. на куске кальки. К.А., рассказывая подробности вскрытий, впадал в длительный экстаз – это была его необъяснимая и страшная особенность, которую он старался избегать молчанием – уходя, Мафусаил оставил К.А. лежащим на полу, накинув на него какого-то пыльного, плоского и теплого хамелеона.
Светало. Мафусаил бродил по району, дожидаясь открытия газетного ларька. Он думал о своей жизни, ее истории – она никак не складывалась, не склеивалась, потому распадалась, представляя ее деревом, Мафусаил видел это дерево лишенным стержня, ветвей было очень много, Мафусаил продвигался по многим из них, каждая из них могла бы стать стволом и маняще, по мере продвижения, выпускала ростки и цветы, путая Мафусаила. Яркая, богатая и спутанная крона, в которой он потерялся. Перемещаясь на другую ветку, он видел предыдущую иначе, чем казалась ему во время присутствия на ней, и сейчас Мафусаил хотел занять единственную точку обзора, создать Карту Своей Реальности. Он выпросил в долг карту своего города у сонной, не совсем понимавшей, чего от нее хотят, только что пришедшей на работу продавщицы газетного ларька. Придя домой, он наложил Карту Клары на карту города и решил дать себе выспаться, а затем начать путешествие снизу-вверх.
И тут он сказал себе:
- Стоп, Мафусаил. Стоп.
Как будто что-то сломалось, и я уже не могу комментировать собственные действия: «Мафусаил пошел», «Мафусаил подумал», «Мафусаил отбивался, как мог, от сомнений по поводу принятого им решения». Мафусаил взял и выдохся
И Лерочку встретить не успел, что режет руки, пытаясь отрезать ненавистный город, собственную мать и покойницу-сестру, и не успел извлечь из шкафа фотографии Клары и быть осененным ее поразительным сходством с его матерью, заставшим его закатать рукав рубашки, рассчитывая увидеть там те самые следы от порезов и сказать вслух: «Я так и думал, что я и есть Лерочка», - и Лерочку пожалеть, и попросить у Кристины развода, узнав, что никакого брака и не было – сертификат есть, а штампов в паспорте нет, какая-то разводка его странного – спутанного, как она должна была сказать – дружка, которого она видела второй раз в жизни, и никакого разговора о квартире не было, что за фантазии, как ты мог всё это придумать, приписать ей таких людей, таких успешных, ушлых, о нем говорят, что женился на дочке мэра, на этой наркоманке, мазохистке, на всю страну весь город опозорила своей черной кожаной фатой, стыдоба, пусть дома этим занимаются и на люди не выносят свои извраты, тем более власть, как наверное им стыдно было за дочь, младшая похоже тоже какое-то ку-ку, ну так им и надо жиробесам, и открыл известный во всем мире подземный клуб Мэтро, уж знаем мы этот клуб, «все мы спутанные» - ответил бы ей Мафусаил, если бы не выдоооооохсяяяяяяяяяяяяя на чьих-то Больших и Безразличных Глазах Так Внимательно и Просто Следящих

Что же на самом деле произошло у вас тут?
А у вас?
Карта реальности Мафусаила, стоило только выдернуть из нее горшок, оказалась лишенной каких бы то ни было ориентиров. Он, в общем-то, догадывался, что их и не было, но не понял и не мог понять, какая злая воля привела его к этому знанию – ничьей иной воли, кроме собственной, он не находил.
«Я не вынес бремя собственной жизни, - думал Мафусаил, засыпая за письменным столом. – Я обломок собственной воли. Сколько лет прошло? Кто сможет собрать и склеить стекла этой падали? Я прощаюсь».
Кто выбьет калейдоскоп из рук смотрящего?
Чем сердце успокоится?