ОТ ВТОРЖЕНИЯ НАПОЛЕОНА ДО НАЧАЛА НАСТУПЛЕНИЯ ВЕЛИКОЙ АРМИИ НА СМОЛЕНСК 1 страница

ОГЛАВЛЕНИЕ

Глава I. Перед столкновением……………………………………………………..2

Глава II. От вторжения Наполеона до начала наступления Великой армии на Смоленск…………………………………………………………………………………21

Глава III. Бой под Смоленском……………………………………………………..48

Глава IV. От Смоленска до Бородина………………………………………………56

Глава V. Бородино…………………………………………………………………..66

Глава VI. Пожар Москвы……………………………………………………………73

Глава VII.Русский народ и нашествие……………………………………………..90

Глава VIII.Тарутино и уход Наполеона из Москвы……………………………...104

Глава IX. Отступление Великой армии. Малоярославец и начало партизанской войны……………………………………………………………………………………117

Глава X. Березина и гибель Великой армии……………………………………..128

Заключение……………………………………………………………………..147

 

Глава I

ПЕРЕД СТОЛКНОВЕНИЕМ

Гроза двенадцатого года еще спала... Еще Наполеон не испытал великого народа, еще грозил и колебался он, — так писал Пушкин о том времени, исчерпывающая характеристика которого очень трудна: столько разнообразнейших явлений одновременно осаждают память историка.

Из всех войн Наполеона война 1812 г. является наиболее откровенно империалистской войной, наиболее непосредственно продиктованной интересами захватнической политики Наполеона и крупной французской буржуазии. Еще война 1796 — 1797 гг., завоевание Египта в 1798 — 1799 гг., вторичный поход в Италию и новый разгром австрийцев как-то прикрывались словами о необходимости борьбы против интервентов. Даже Аустерлицкая кампания изображалась наполеоновской прессой как «самозащита» Франции от России, Австрии и Англии. Даже разгром и порабощение Пруссии в 1806 — 1807 гг. являлись для среднего французского обывателя справедливой карой прусскому двору за дерзкий ультиматум, посланный Фридрихом-Вильгельмом III «миролюбивому» императору Наполеону, которому жить не дают беспокойные соседи. О четвертом разгроме Австрии в 1809 г. Наполеон и подавно не переставал говорить как о войне «оборонительной», вызванной австрийскими угрозами. Только о вторжении в Испанию и Португалию принято было помалкивать.

Все эти фантазии и лживые выдумки в 1812 г. никого уже не обманывали во Франции, да и в ход почти вовсе не пускались.

Заставить Россию экономически подчиниться интересам французской крупной буржуазии и создать против России вечную угрозу в виде вассальной, всецело зависимой от французов Польши, к которой присоединить Литву и Белоруссию, — вот основная цель. А если дело пойдет совсем гладко, то добраться до Индии, взяв с собой уже и русскую армию в качестве «вспомогательного войска».

Для России борьба против этого нападения была единственным средством сохранить свою экономическую и политическую самостоятельность, спастись не только от разорения, которое несла с собой континентальная блокада, уничтожившая русскую торговлю с англичанами, но и от будущего расчленения: в Варшаве не скрывали, что одной Литвой и Белоруссией поляки не удовлетворятся и что надеются со временем добраться при помощи того же французского цезаря до Черного моря. Для России при этих условиях война 1812 г. явилась в полном смысле слова борьбой за существование, обороной от нападения империалистского хищника.

Отсюда и общенародный характер великой борьбы, которую так геройски выдержал русский народ против мирового завоевателя.

Чем была война 1812 г. в общей исторической системе, в последовательном видоизменении революционных и наполеоновских войн? Нельзя не вспомнить здесь ту отчетливую схему, прямо подводящую к ответу на поставленный вопрос, которую дает В. И. Ленин: войны Французской революции, которые велись против интервентов во имя защиты революционных завоеваний, обращаются с течением времени в завоевательные войны Наполеона, а эти завоевательные, грабительские, империалистские войны Наполеона в свою очередь порождают национально-освободительное движение в угнетенной Наполеоном Европе, и теперь уже войны европейских народов против Наполеона являются национально-освободительными войнами.

Война 1812 г. была самой характерной из этих империалистских войн. Крупная французская буржуазия (особенно промышленная) нуждается в полном вытеснении Англии с европейских рынков; Россия плохо соблюдает блокаду, — нужно ее принудить. Наполеон делает это первой причиной ссоры. Той же французской буржуазии, на этот раз и промышленной и торговой, необходимо заставить Александра I изменить декабрьский таможенный тариф 1810 г., неблагоприятный для французского импорта в Россию. Наполеон делает это вторым предметом ссоры. Чтобы создать себе нужный политический и военный плацдарм против России, Наполеон стремится в том или ином виде создать для себя сильного, но покорного ему вассала на самой русской границе, организовать в тех или иных внешних формах польское государство, — третий повод к ссоре. В случае удачи затеваемого похода на Москву Наполеон говорит то об Индии, то о «возвращении через Константинополь», т. е. о завоевании Турции и уже заблаговременно посылает (в 1810, 1811, 1812 гг.) агентов и шпионов в Египет, в Сирию, в Персию.

Далее, сулила ли эта завоевательная империалистская война, хотя бы в виде побочного, второстепенного (с точки зрения Наполеона) результата, освобождение русских крестьян?

Ни в коем случае. Гадать тут не приходится. Наполеон сейчас же после похода — еще даже не успел кончиться кровавый год — категорически признавал, что никогда и не помышлял об освобождении крестьян в России. Он знал, что их положение хуже, чем положение крепостных в других европейских странах. Он даже говорил о русских крестьянах, пользуясь термином «рабы», а не «крепостные». Но он не только не пытался склонить в свою сторону симпатии русского крестьянства декретом об уничтожении крепостного права, но боялся, как бы ответом на его грабительское нашествие не явилась крестьянская революция в России. Он не хотел рыть пропасть между собой и помещичьим царем и помещичьей Россией, потому что он не нашел в России (так ему казалось и так он говорил) «среднего класса», т. е. той буржуазии, без которой он, буржуазный император, просто не мыслил перехода феодальной или полуфеодальной страны в колею нового строя, нужного для развития новых социально-экономических отношений. Ведь он вполне сознательно всюду искал этот «средний класс» и на нем стремился основать новую государственность. Русскую буржуазию он хотел найти и не успел, не сумел, все равно почему, но не нашел. А не найдя, отказался вообще от какого-либо активного вмешательства в русскую внутриполитическую жизнь, потому что из двух других сил, с которыми ему оставалось считаться, помещичья Россия была ему, несмотря ни на что, близка, а крестьянская революция страшна. Он застал русское крестьянство в цепях и ушел, даже и не попробовав к ним прикоснуться, напротив, например в Белоруссии и Литве, укреплял эти цепи.

Такое поведение Наполеона было вовсе не случайным. Мысли и настроения свои по этому поводу он ничуть не скрывал, хотя его ясные и точные высказывания относятся лишь к периоду, когда поход окончился. Но нам именно с этого и нужно начать, чтобы вполне уяснить его воззрения.

В тронном зале Тюильрийского дворца, на заседании сената 20 декабря 1812 г., говоря о только что кончившемся походе на Россию, Наполеон сказал: «Война, которую я веду против России, есть война политическая: я ее вел без враждебного чувства. Я хотел бы Россию избавить от бедствий, которые она сама на себя навлекла. Я мог бы вооружить наибольшую часть ее населения против ее же самой (против России. — Е. Т.), провозгласив свободу рабов. Большое количество деревень меня об этом просило. Но когда я узнал грубость нравов этого многочисленного класса русского народа, я отказался от этой меры, которая предала бы смерти, разграблению и самым страшным мукам много семейств». Эти слова Наполеона не нуждаются в пояснениях. Мы не находим ничего похожего на «многочисленные» прошения деревень ни в одном исходящем за время русского похода от французов и от самого Наполеона свидетельстве, ни в одном письме, ни в одном даже беглом указании. Ясно, что это один из тех политически выгодных вымыслов, перед которыми Наполеон никогда не останавливался. Но ясно и другое: он отлично понимал, что, освобождая крестьян, он мог бы вооружить их этим против крепостнического русского правительства. Знал, но не хотел, боялся к этому оружию прибегнуть. Не душителю революции, не императору божьей милостью Наполеону I, которому Александр еще перед самым нашествием писал: «государь, брат мой», не «брату» Александра I, не зятю Франца Австрийского было освобождать русских крестьян.

Да и что другое мог он сказать, будучи тем, кем он в это время был? Ведь в тот же день, в том же тронном зале, принимая вслед за сенатом Государственный совет, Наполеон хвалил это учреждение за монархические чувства, говорил «о благодеяниях монархии», громил «идеологию», «принцип восстания», «народное верховенство» и с целомудренным порицанием поминал якобинцев, «режим людей крови».

Эту новую выдумку о русских крестьянах, просивших его об освобождении, он повторяет и в письме к брату, вестфальскому королю Жерому, от 18 января 1813 г.: «Большое количество обитателей деревень просили у меня декрета, который дал бы им свободу, и обещали взяться за оружие в помощь мне. Но в стране, где средний класс малочислен, и когда, испуганные разрушением Москвы, удалились люди этого класса (без которых было невозможно направлять и удерживать в должных границах движение, раз уже сообщенное большим массам), я почувствовал, что вооружить население рабов — это значило обречь страну на страшные бедствия; у меня и мысли о том не было».

Завоевателем, а не освободителем вступил Наполеон в Россию. Не об уничтожении крепостного права думал он, а о том, чтобы погнать потом в случае удачи эту крепостную массу в качестве «вспомогательных войск» (его собственное выражение) на Гималаи и за Гималаи, в Индию. Но относительно русского народа он так же жестоко заблуждался, как и относительно испанского.

Когда впервые стал сколько-нибудь явственно вырисовываться на европейском горизонте призрак войны обеих империй? Говорить об этой войне, задумываться о ней дипломаты стали впервые с начала 1810 г., а большинство лишь с конца того же года.

Но подспудные течения подмывали франко-русский союз уже давно. Напомним в нескольких словах о предшествующих столкновениях России с Наполеоном.

Под Аустерлицем 2 декабря 1805 г. Наполеон нанес страшное поражение австрийским и русским войскам, — но уже и там французы очень хорошо видели разницу между поведением русских солдат и несравненно менее стойким и мужественным поведением австрийцев. В 1807 г. русские войска, посланные царем спасать Пруссию от окончательного покорения, сразились с Наполеоном сначала в кровавой битве под Эйлау (8 февраля 1807 г.), где исход сражения остался нерешенным, а затем в битве под Фридландом (14 июня 1807 г.), где Наполеон остался победителем. Александр I тогда же заключил с Наполеоном не только мир, но и союз. Это произошло уже в ближайшие дни после Фридланда, во время личного свидания Наполеона с Александром в г. Тильзите. Этих тяжелых уроков Александр не забывал. Он знал, что в России (и особенно в русской армии) широко распространено недовольство «позорным Тильзитским миром». Дело было не только в позоре. Наполеон заставил Александра примкнуть к так называемой «континентальной блокаде», т. е., другими словами, Россия обязывалась ничего у англичан не покупать, ничего англичанам не продавать, не допускать англичан в Россию и объявить Англии войну. От этой меры, придуманной Наполеоном для удушения и разорения Англии, русские землевладельцы и купцы тяжело страдали, русская торговля совсем упала, государственные финансы России оказались в самом тяжелом положении. Франко-русский союз, оформленный в Тильзите в 1807 г., дал первую трещину уже в 1808 г., во время сентябрьского свидания обоих императоров в Эрфурте, и эта трещина очень серьезно расширилась в 1809 г., во время войны Наполеона с Австрией. Остановимся пока на этих двух годах: 1807 — 1809.

Александр, в панике после фридландского разгрома, решился не только на мир, но на самую крупную и решительную перемену, вернее, на полный переворот во всей своей политике.

Не наша задача давать тут полную характеристику Александру как человеку и правителю. Этот человек в своей жизни несколько раз менялся. Наследником он был одним, после убийства Павла — другим, перед Аустерлицем — третьим, после Аустерлица — четвертым, после Тильзита — пятым. А еще сколько предстояло изменений в 1814 г.! Сколько еще в годы Голицына и Аракчеева! И не просто менялись его настроения: менялись его отношение к людям, его воззрения на людей, его отношение к жизни, проявления его характера. Кто-то из его современников выразился так: Александр, как Будда по индийским сказаниям, проходит всю жизнь через разные «преображения», «становления», разные «аватары», поэтому у него и является всякий раз совсем новое лицо. Нас тут интересует его «преображение» перед войной 1812 г. и во время этой войны. Кем он был тогда? Каковы были его стремления? Александр умел держать себя в руках, как ни один из русских царей и как вообще очень редко какой-либо из самодержцев в любой стране.

В 1805 г., как известно, он потерпел позорнейший разгром под Ауетерлицем, и притом решительно ни на кого нельзя было свалить вину: все знали, что сам царь вопреки воле Кутузова повел армию на убой и, когда все провалилось, публично расплакался и убежал с кровавого поля. Но враг был так опасен, дворянство, окружавшее царя, настолько ненавидело и опасалось этого врага, что Александру, можно сказать, многое отпустили из его аустерлицкого греха, за то что он все-таки не заключил с Наполеоном мира, а через год после Аустерлица выступил снова против «врага рода человеческого». На этот раз война оказалась затяжной и еще более кровопролитной. Как будто улыбнулась надежда смыть аустерлицкий позор, который так болезненно переживался именно потому, что после суворовских и румянцевских побед Александр начал свое царствование с этого страшного поражения. Пултуск, Эйлау с очень большими натяжками все-таки могли, в особенности для помещичьей провинциальной публики, сойти за победы. Но вот наступает весна 1807 г.: Гейсберг и Фридланд. Новое поражение, да еще на этот раз такое, которое разразилось у самой русской границы. В русской главной квартире полная паника. И Александр просит перемирия, посылает князя Лобанова-Ростовского к Наполеону немедленно после страшного фридландского поражения.

Происходит свидание на неманском плоту. Оба императора обнимаются, целуются, мигом заключают не только мир, но и союз. Уже в самом Тильзите среди всех этих торжеств и братаний начались неприятности. Офицерство не очень скрывало, что ему стыдно за себя и за царя, что Тильзит хуже и позорнее Аустерлица. Затем нехорошо вышло и с королем и королевой прусскими. Александр их предал и продал, так говорила вся Европа, именно говорила, а не писала и не печатала: при Наполеоне Европа вообще не весьма много писала и совсем мало печатала. За прощальным обедом королева Луиза стала горько выговаривать Александру, так коварно поступившему, и вдруг разрыдалась, и это произвело тогда впечатление на общественное мнение. Конечно, дело было не в затемнении «рыцарского» образа царя, не в коварном нарушении «клятвы у гроба Фридриха II», когда меньше чем за два года до Тильзита Александр поклялся Фридриху-Вильгельму III и Луизе в вечном союзе и дружбе. Все эти сентиментальности были не так уж важны. Даже и не то было самое беспокойное и неприятное, что пришлось любезничать и целоваться с этим самым Бонапартом, который в 1804 г. так грубо и публично в своей ноте напомнил Александру I об убийстве Павла (когда Александр вздумал было протестовать против казни герцога Энгиенского). В политике цари и не то еще переносят. Важнее всего было то, что дворянская Россия, в представлении европейских правительств изображавшая «общественное мнение» России, решительно негодовала по поводу Тильзитского мира. Александр вернулся после Тильзита не только с израненным самолюбием, но и с ощущением незримой угрозы, над ним нависшей.

Дворянство ни за что не хотело ни континентальной блокады, приносившей землевладению и экспортной торговле России громадные убытки, ни дружбы с ненавистным Наполеоном, в чьем образе оно продолжало видеть порождение Французской буржуазной революции и угрозу своему владычеству. Дворянство было недовольно. А Александр знал из истории русских царей XVIII в. и из истории своего отца, что бывало с российскими самодержцами, когда дворянство начинало очень на них сердиться. И все-таки царь крепился, таил в себе раздражение, таил беспокойство, таил все те чувства, которые потом получил возможность высказывать. Он вовсе не был безвольным. У него был характер, и в иных случаях очень твердый. Он умел долго и упорно желать и ждать. Широкого, зрелого государственного ума у него никогда не было, и, например, чудовищную, злодейскую бессмыслицу военных поселений выдумал он сам, а вовсе не Аракчеев. И уже выдумав что-нибудь, царь ни перед чем не останавливался, чтобы провести в жизнь свою выдумку, — ни перед гнусностью, ни перед жестокостью. Чтобы отстоять, например, те же свои военные поселения, он готов был, как известно, «уставить виселицами» всю дорогу от Петербурга до Чудова.

Из Тильзита он вернулся с одним определенным планом, осуществление которого должно было, по его мнению, не только загладить все поражения и весь позор двух проигранных войн, но и покрыть его славой, не меньшей, а большей, чем слава Екатерины. В осуществимость этого плана, по-видимому, никто, кроме него, не верил, но тем упорнее он за это держался. Это была мысль о широких территориальных приобретениях в Турецкой империи: Молдавия, Валахия, может быть, Константинополь. Наполеон поманил его этим во время тильзитских переговоров, когда оба императора совещались вдвоем целыми ночами, когда Наполеон «отдавал» Александру Турцию, а Александр обязывался «отдать» Наполеону Европу. Наполеон уже тогда, конечно, думал обмануть Александра и дать ему несравненно меньше, чем обещал, и уже во всяком случае ни минуты не думал об уступке Константинополя.

Но Александр был не из тех, кого легко обмануть. Во всяком случае не из тех, кого долго можно обманывать. «Александр слишком слаб, чтобы управлять, и слишком силен, чтобы быть управляемым», — сказал о нем хорошо его знавший Сперанский. Можно сказать о нем и так: он был недостаточно глубок и гибок, чтобы обмануть Наполеона, но и слишком хитер и тонок, чтобы Наполеон мог его надолго обмануть.

Финляндию, на завоевание которой (с целью покарать англофильскую Швецию) указал ему Наполеон, царь в 1808 г. в самом деле заполучил. Но этого ему было мало. А больше Наполеон не давал.

Александр уже давно, уже с Аустерлица, никому не доверял и знал, что его не уважают («считают дурачком», как он выразился сам впоследствии). Ожидая нападения со стороны Наполеона, он не мог не знать одного: нового Тильзита ему не простят. И далекая Сибирь, куда он собирался «отступать», была для него в самом деле более приемлема и безопасна, чем Зимний дворец, в случае если бы он опять смалодушествовал, как там, на тильзитском плоту. И он сообразил, что настоящий личный для него риск — это преждевременное прекращение войны. Во всяком случае страшнее самой тяжелой войны был бы лично для него мир, заключенный с победившим неприятелем.

Русский царизм был, по определению классиков марксизма, жандармом Европы. После 1812 г. Александр сделал Россию общепризнанным руководителем сил мировой реакции, когда русская дипломатия деятельно старалась подавить революцию на всем земном шаре до Перу, Боливии и Мексики включительно. Но даже если мы коснемся первого времени царствования Александра, которое потом по сравнению с последним периодом стало называться «дней Александровых прекрасное начало», то и в эти годы, кончившиеся нашествием Наполеона, Александр очень охотно выступал «рыцарем без страха и упрека», борющимся за троны и алтари против дерзновенной революции. В 1805 г., летом и ранней осенью, перед началом кампании, именно Александр стремился дать войне характер всеевропейской интервенции во французские дела и окончить ее восстановлением династии Бурбонов. Так понимала вся Европа это стремление царя придать начинавшейся кампании 1805 г. огромные общеевропейские размеры. В Тильзите скрепя сердце ему пришлось от этой роли отказаться. Но когда с 1810 г. его беспокойному и порой довольно проницательному уму начало представляться, что есть возможность сбросить тильзитское иго и во всяком случае примириться с дворянской оппозицией, снова повернув руль политики в противоположную от Тильзита сторону, то Александр не мог долго колебаться. Все его прошлое, все его интимные настроения и убеждения толкали его на этот путь.

Но почему в 1810 г. стала намечаться политическая возможность такого нового поворота руля?

Когда в начале 1810 г. Наполеон выбирал себе невесту (из двух кандидаток), в дипломатических кругах говорили: он будет вскоре воевать с той державой, которая не даст ему своей принцессы. Анну Павловну ему не дали, Марию-Луизу Австрийскую он получил в тот же час, как ее потребовал. Но торговая буржуазия, например, гамбургское купечество, судила более оптимистично и менее проницательно: «Теперь, наконец, он прекратит свои войны, Европа обретет мир». Так толковали в Гамбурге. Представлялось, что после нового разгрома, который претерпела Австрия от Наполеона в 1809 г., и после женитьбы его на дочери австрийского императора власть французского императора на континенте Европы так укрепилась, что Англия долго не продержится и пойдет на любой мир, чтобы избавиться от ожидающего ее банкротства, которое неминуемо при дальнейшем проведении континентальной блокады. Но не так судил сам Наполеон. Для него «австрийский брак» был крупнейшим обеспечением тыла, в случае если придется снова воевать с Россией. Как и всем политическим комбинациям в этот период своего царствования, сближению с Австрией Наполеон придавал прежде всего стратегическое значение. Он ясно сознавал, что главное оставшееся дело — сокрушение Англии — немыслимо, пока балтийское, беломорское, черноморское побережья не заперты для английских товаров по крайней мере так же прочно, как береговые части Французской империи, и еще яснее он видел, что без нового и решительного разгрома русских военных сил эта цель абсолютно недостижима. Мало того, недостижима и полная обеспеченность его бесконтрольной власти над северным европейским побережьем, недостижимо покорение Испании, нельзя ждать полного отказа от всех надежд на национальное освобождение в германских странах.

И вот с 1810 г. начинается эта знаменитая политика «движущейся границы», собственно не начинается, а лишь усиливается: Наполеон простыми декретами присоединяет к своей империи новые и новые земли, наводняет прусские крепости войсками, и острие его могущества все ближе и ближе продвигается на восток, к России. В то же время усиливаются жестокие преследования против нарушителей континентальной блокады.

Безмолвие царило в устрашенной Европе.

Современники утверждали, что позднейшим поколениям очень трудно понять политическую атмосферу тогдашней Европы. Князь П. А. Вяземский, друг Пушкина, писал впоследствии: «Наполеон... был равно страшен и царям, и народам. Кто не жил в эту эпоху, тот знать не может, догадаться не может, как душно было жить в это время. Судьба каждого государства, почти каждого лица более или менее, так или иначе, не сегодня, так завтра зависела от прихотей тюильрийского кабинета, или от боевых распоряжений наполеоновской главной квартиры. Все были как под страхом землетрясения или извержения огнедышащей горы... Никто не мог ни действовать, ни дышать свободно».

Присоединение Голландии к Французской империи в июне 1810 г., перевод трех французских дивизий с юга Германии на север ее, к Балтийскому морю, в августе 1810 г., посылка из Французской империи 50 тысяч ружей в герцогство Варшавское и артиллерийского полка в занятый французами Магдебург — все эти грозные признаки приближающейся новой бури русская дипломатия ставила в прямую связь с «австрийским браком» и австрийским союзом Наполеона. Россия становилась Наполеону не нужна, его власть над Европой получала новую точку опоры в Вене.

Во второй половине 1810 г. началось уже, как выражается Нессельроде, «проведение трианонского тарифа вооруженной рукой», — и всюду в Европе запылали костры, на которых сжигались английские товары. России было предложено принять такие же меры, но русское правительство это отвергло, так как этим нарушались «независимость и интересы» России. В декабре 1810 г. Наполеон присоединил к своей империи ганзейские города — Гамбург, Бремен, Любек — и уж, кстати, всю территорию между Голландией и Гамбургом, в том числе герцогство Ольденбургское. Сестра Александра Екатерина была женой сына и наследника герцога Ольденбургского. Александр протестовал. Но Наполеон «прибавил новое оскорбление», приказав своему министру герцогу де Кадору даже не принять русской ноты протеста. Наконец, в декабре 1810 г. последовало издание нового русского тарифа, в котором повышались пошлины на предметы роскоши и на вина, т. е. как раз на товары, ввозимые в Россию из Франции.

Отношения между обоими императорами с тех пор не переставали резко ухудшаться.

Чем больше Наполеон наводнял войсками Польшу и Пруссию вопреки условиям Тильзитского мира об эвакуации их из Пруссии, чем более придирчиво и зорко наблюдал он за исполнением правил блокады, тем теснее тайные упования русского правительства связывались с Англией.

В докладе, представленном Наполеону 7 апреля 1810 г. Министром иностранных дел герцогом де Кадором, император прочел: «Британский кабинет не потерял надежды сблизиться с Россией, а также с турками, и таким путем обеспечить себе на Балтийском море, в Архипелаге и на Черном море более полезные для своих мануфактур ресурсы, чем те, которые дало бы переходящее перемирие, даже если бы оно открыло порты Франции, Германии, Голландии и Италии».

Герцог де Кадор опасается, что это может удаться англичанам: вокруг Александра происходит борьба «интересов»; и Англия «обещаниями, посулами выгод, соблазнительными гарантиями» может много сделать. «Продажность петербургского двора никогда не подвергалась сомнениям. Эта продажность была открытой в царствования Елизаветы, Екатерины, Павла. Если же в нынешнее царствование она не так публична, если у нас есть в России несколько друзей, недоступных английским предложениям, как, например, граф Румянцев, князья Куракины и очень небольшое число других, то не менее справедливо и то, что большинство царедворцев отчасти по привычке, отчасти из привязанности к императрице-матери, отчасти из досады на уменьшение своих доходов вследствие изменившегося денежного курса, отчасти под влиянием подкупа являются тайными сторонниками Англии».

Герцог де Кадор в этом секретном своем докладе откровенно сознается, что трудно воспрепятствовать возможному сближению Англии с Россией: «Как достигнуть перерыва на всех пунктах тайных сношений Англии и России, когда взаимные интересы, более или менее насущные, заставят оба двора возобновить эти сношения?» Нужно сказать, что этот министр Наполеона — Шампаньи, получивший титул герцога де Кадора, — был только послушнейшим орудием воли своего повелителя и свою миссию видел в том, чтобы подыгрываться и повторять все, что соответствовало страстям и мыслям императора. Так, он ставит себе в заслугу, что его предшественники стремились заключить мир с Англией, а он, герцог де Кадор, стоит за продолжение войны. А для этого нужно закончить завоевание Испании, и тогда, заперты все порты Европы. «В Кадисе, ваше величество, будете в состоянии порвать или укрепить связи с Россией». От Кадиса до Петербурга английские суда и товары никуда не должны быть допущены.

В декабре 1810 г., после опубликования нового русского тарифа, о войне между обеими империями заговорили в самых разнообразных слоях европейских народов.

В первый раз в переписке с любимой сестрой Екатериной Павловной Александр 26 декабря 1810 г. пишет: «По-видимому, кровь еще должна будет проливаться; по крайней мере я сделал все, что было человечески возможно, чтобы этого избежать». Дело идет о лишении Петра Ольденбургского (а следовательно, и сына его Георга, мужа Екатерины Павловны) его герцогства, захваченного Наполеоном. Больше он ничего не говорит в письме, но очень многозначительно прибавляет список вопросов, о которых он намерен беседовать с сестрой лично. Он собирался тогда в Тверь, где она жила, и действительно явился туда в марте 1811 г. В этом списке вопросов почетное место занимают именно военные вопросы: устройство армии, увеличение ее численности, резервы и т. д. Если в грубом по существу и грубо обставленном захвате Ольденбурга со стороны Наполеона можно было предполагать, кроме желания обеспечить надзор за морскими берегами северной Германии, еще желание лично задеть Александра, то Александр это именно так и понял. А главное, он стал понимать, что эта провокация не обойдется без продолжения, если Наполеон уже нашел необходимым его оскорблять.

Очень многозначительный разговор имел Александр с наполеоновским послом Коленкуром в мае 1811 г. Наполеон как раз тогда сменил Коленкура именно за то, что Коленкур всецело стоял за сохранение мира с Россией и считал, что Наполеон умышленно и неосновательно придирается к царю.

Прощаясь с Коленкуром в середине мая 1811 г. (Коленкур выехал из Петербурга 15 мая), Александр сказал ему между прочим: «Если император Наполеон начнет войну, то возможно и даже вероятно, что он нас побьет, но это ему не даст мира. Испанцы часто бывали разбиты, но от этого они не побеждены, не покорены, а ведь от Парижа до нас дальше, чем до них, и у них нет ни нашего климата, ни наших средств. Мы не скомпрометируем своего положения, у нас в тылу есть пространство, и мы сохраним хорошо организованную армию. Имея все это, никогда нельзя быть принужденным заключить мир, какие бы поражения мы ни испытали. Но можно принудить победителя к миру. Император Наполеон после Ваграма поделился этой мыслью с Чернышевым; он сам признал, что он ни за что не согласился бы вести переговоры с Австрией, если бы она не сумела сохранить армию, и при большем упорстве австрийцы добились бы лучших условий. Императору Наполеону нужны такие же быстрые результаты, как быстра его мысль; от нас он их не добьется. Я воспользуюсь его уроками. Это уроки мастера. Мы предоставим нашему климату, нашей зиме вести за нас войну. Французские солдаты храбры, но менее выносливы, чем наши: они легче падают духом. Чудеса происходят только там, где находится сам император, но он не может находиться повсюду. Кроме того, он по необходимости будет спешить возвратиться в свое государство. Я первым не обнажу меча, но я вложу его в ножны последним. Я скорее удалюсь на Камчатку, чем уступлю провинции или подпишу в моей завоеванной столице мир, который был бы только перемирием». Коленкур, правда, слишком иногда идеализирует Александра. Но в данном случае его показание весьма правдоподобно. Вообще надо иметь в виду, что мемуары Коленкура были написаны уже позже и ряд моментов мог получить ретроспективно иное освещение.