Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

C. Кьеркегор Страх и трепет

ПРЕДВАРИТЕЛЬНОЕ ОБЪЯСНЕНИЕ

Повесть об Аврааме имеет ту удивительную особенность, что вечно остается чудесной, как бы узко ее не понимали, но и тут необходимо дать себе труд вникнуть в нее.

Авраама прославляют, но как? Событию придается вполне обыкновенное толкование: " Авраам велик тем, что любил Бога, что готов был пожертвовать для него наилучшим своим достоянием " . Это вполне верно, но " наилучшее " - довольно неопределенное понятие. Наскоро отождествляют Исаака с наилучшим, и это не мешает рассуждающему преспокойно продолжать курить свою трубку, а собеседнику - поудобнее вытянуться в кресле. Если бы евангельский богатый юноша после встречи с Христом продал бы все свое имущество и раздал деньги бедным, мы стали бы прославлять и его, как всякого, совершившего великий поступок, но он не стал бы похож на Авраама, хотя тоже пожертвовал бы своим наилучшим достоянием. Из истории Авраама упускают страх. По отношению к деньгам у нас нет никакого этического обязательства, но отец по отношению к сыну как раз связан наивысшим и святейшим долгом. Страх, однако, опасная вещь для изнеженных сердец, а потому о нем забывают - и все-таки хотят рассуждать об Аврааме. И вот в речах попеременно фигурируют два выражения: Исаак и " наилучшее "- все идет гладко. Но попробуй, однако, кто-нибудь воспоследовать авраамову примеру, его бы, пожалуй, казнили или упрятали в сумасшедший дом, словом, ему пришлось бы плохо - в так называемом практическом смысле. Допустить ли, что за Авраамом просто установилась репутация великого человека, вследствие чего все, что он ни сделал, считается великим, тогда как сделай то же самое другой - выйдет грех, вопиющий к небу грех? В этом случае я не желаю принимать участия в таком бессмысленном прославлении. Если вера не в состоянии освятить убийства отцом сына, то пусть одинаково судят за такое дело и Авраама, и любого из простых смертных. А может, не хватает смелости довести эту мысль до конца и назвать Авраама убийцей? Но в таком случае лучше бы попытаться обрести смелость, нежели даром тратить время на незаслуженные хвалы. С этической точки зрения Авраам хотел убить сына; с религиозной - он хотел принести Исаака в жертву Богу; но такое противоречие этической и религиозной точек зрения как раз и подвергает человека в страх. И вместе с тем: если отнять у Авраама этот страх, он уже не будет тем, что он есть на самом деле.

Или, может быть, Авраам совсем и не совершал ничего такого, что о нем рассказывается? Может быть, в силу условий тогдашнего времени, дело это имело совсем иной смысл? Тогда забудем об Аврааме. Стоит ли помнить такое прошлое, которое не может стать сегодняшним настоящим? …

…Глупцы и очень юные люди болтают, будто для человека все возможно. Это большое заблуждение. В духовном смысле все возможно, но в мире конечного многое невозможно. Рыцарь веры, однако, делает это невозможное возможным, давая ему духовное выражение, а дает он ему это духовное выражение тем, что отрекается от него. Бесконечное смирение - последняя стадия, предшествующая вере: и кто не совершил этого душевного движения, тот не имеет веры. Последнего движения, парадоксального движения веры, я, как ни хотел бы, не могу сделать, чем бы оно ни было - долгом или. чем там еще. Но совершить движение бесконечного смирения во власти каждого человека, и лично я не задумался бы объявить трусом каждого, воображающего, что он этого не может. Другое дело - вера. Именно поэтому ни один человек не вправе внушать другим, будто вера есть нечто ничтожное или легкое, тогда как вера - величайшее и труднейшее из всех дел. …

 

ПРОБЛЕМА I

Возможно ли теологическое упразднение этического?

Этическое, как таковое, есть общее, и, как общее, оно обязательно для всех и каждого. Этическое обязательно имеет значение в каждую минуту, всегда. Оно имманентно покоится в самом себе, не имеет вне себя ничего, что составляло бы его внешнюю цель. Напротив, оно само является целью для всего, находящегося вне его, и по включении этого в себя, этическому дальше идти некуда. Любое единичное лицо имеет свою внешнюю цель в общем, и этической задачей индивидуума является постоянно выражать себя в общем; отрешаться от всей единичности, чтобы стать общим.

Если это слияние с общим есть высшее, что можно сказать о человеке и о его существовании, то этическое равнозначаще для человека вечному блаженству, которое вечно и в каждую данную минуту является целью человека ... Если же это не так, то прав Гегель, говоря, что человек по отношению к добру и совести существует лишь, как единичное. Но тогда он не прав в том, что он говорит о вере, и, будучи логичным до конца, ему следовало бы выразить горячий протест против прославления Авраама как отца веры, ибо, по логике Гегеля, Авраама следовало бы заклеймить как убийцу.

Дело в том, что вера как раз означает тот парадокс, что единичное выше общего - при том, однако, условии, что единичное, только побывав в лоне общего, выделяет себя, как нечто высшее. Если же признать наивысшим общее, т. е. этическое, нравственное, то нет надобности говорить о вере и не понадобится никаких иных категорий, кроме тех, какие знала греческая философия. Принято говорить, что в язычестве не было веры, и не редкость встретить людей, -которые, за невозможностью углубиться в сущность этого вопроса или явления, увлекаются фразами, говоря, что христианство озарено светом, тогда как язычество окутано мраком. Последние речи всегда казались мне странными, тем более что и в наше время каждый положительный мыслитель, каждый серьезный художник все еще черпает духовное обновление в вечной юности древней Греции. Что же касается того, что в язычестве не было веры, то, чтобы говорить это с некоторым основанием, надо бы немножко разобраться в том, что подразумевается под верой, а то ведь опять все сведется к фразам.

Когда делу всего народа, предприятию, на котором сосредоточивались все заботы народа, грозила неудача, когда такое предприятие останавливалось на полпути немилостью неба, когда злое божество посылало штиль, парализовавший все усилия народа, и когда прорицатель, выполняя свой тяжелый долг, возвещал, что боги требуют в жертву молодую девушку, отцу ее оставалось только мужественно принести эту жертву. Кроме того, он должен был героически скрывать свою скорбь, хотя в душе он желал бы, возможно, быть ничтожнейшим из смертных, имеющих право плакать, а не царем, обязанным поступать по-царски. И если даже скорбь прокрадывалась в его душу, когда он был в полном одиночестве или всего при трех свидетелях из народа, вскоре весь народ становился свидетелем его скорби, но также свидетелем его подвига: принесения в жертву общему благу дочери, молодой прекрасной девушки. Дочь трогала отца своими слезами, и отцу приходилось отвратить лицо свое, но герой в его лице все-таки заносил нож. Когда же весть об этом достигала его родины, все молодые девушки Греции вспыхивали восторгом, а если жертва была невестой, то и жених не приходил в гнев, но гордился своим участием в подвиге отца, ибо девушка принадлежала ему в силу еще более нежных уз.

Когда храбрый судия израильский, спасший народ свой в час бедствия, связывал одним и те же обетом и Господа, и себя, ему предстояло вооружиться всем мужеством, чтобы превратить в скорбь ликование девушки, радость любимой дочери. И весь Израиль печалился с нею, жалея ее девственную юность. Но каждый благородный муж должен был понять Иефая, каждая великодушная женщина должна была быть на месте его дочери: ибо какой же прок был бы от победы Иефая, одержанной в силу его обета, если бы он не сдержал его? Разве победа не могла бы тогда быть вновь вырвана из рук народа?

Когда сын забывал свой долг, и государство вручало меч судии отцу, и законы требовали кары виновному. отцу оставалось только мужественно забыть, что виновный - его сын, великодушно скрыть свою скорбь, но во всем народе не нашлось бы ни одного человека, не исключая и его сына, который бы не удивился отцу; и при каждом новом толковании римских законов будет вспоминаться, что многие толковали их мудрее, но никто славнее Брута.

Но если бы, напротив, Агамемнон, плывя к цели с попутным ветром, вздумал послать за Ифигенией, чтобы принести ее в жертву; если бы Иефай, несвязанный никаким обетом, от исполнения которого зависела бы судьба народа, вздумал сказать своей дочери: " Оплакивай теперь два месяца свою краткую юность - я хочу принести тебя в жертву " : если бы Брут, имея праведного сына, все же вздумал призвать ликторов, чтобы казнить его, кто понял бы таких отцов? И если бы эти трое отцов на вопрос, почему они поступили так, ответили бы: это было испытание, наложенное на нас свыше, лучше ли поняли бы их тогда?

Когда Агамемнон, Иефай и Брут в решительную минуту превозмогли свою скорбь, великодушно простились в душе с дорогим существом, и им оставалось только совершить последний шаг, какой человек с благородной душой не прослезился бы при виде их скорби, не удивился бы их подвигу? Но если бы эти трое в решительную минуту, принесшую им столько горя, прибавили бы:

"Ничего такого все равно не произойдет" , кто тогда понял бы их? И если бы они в виде объяснения прибавили: "Мы верим, что этого не будет, верим в силу абсурда" , разве тогда их поняли бы лучше? То есть понять, что это абсурд, всякий бы понял, но понять возможность верить в силу абсурда дано не всякому.

Различие между этими трагическими героями и Авраамом само бросается в глаза. Трагический герой остается еще в пределах этики. Он подчиняет свое личное этическое более высокому общему, но тоже этическому, он низводит этическое отношение между отцом и ребенком до степени личного чувства, которое может быть диалектически подчинено более высокому этическому - долгу перед общим. Тут не может быть и речи о теологическом упразднении самого этического.

Иное дело Авраам. Своим деянием он перешагнул через границы этики и обрел вне ее ту высшую цель, " опираясь на которую и упразднил долг свой по отношению к этике. В противном случае хотел бы я знать, каким образом сохранить связь между деянием Авраама и общечеловеческим. Найдется ли какая точка соприкосновения между тем, что совершил единичный человек Авраам, и общечеловеческим, общим, кроме той, что Авраам переступил границы общего? И сделал он это не ради спасения народа своего, не ради отстаивания идеи государства, не ради умилостивления разгневанных божеств. Если и может здесь идти речь о божественном гневе, то лишь о гневе на самого Авраама, и все деяние Авраама не имело никакого отношения к общему, являлось делом совершенно частным, личным делом самого Авраама. Таким образом, трагический герой велик своей гражданской добродетелью. В жизни Авраама не было более высшего выражения этического, нежели долг отца любить сына. О гражданском же долге тут не могло быть и речи. Общее, поскольку оно тут содержалось, заключалось в самом Исааке, было, так сказать, скрыто в чреслах Исаака и должно было бы крикнуть устами Исаака: " Не делай этого, ты все губишь ".

Чего же ради Авраам делал это? Ради Господа и вместе с тем ради самого себя. Он делал это ради Господа, ибо Господь требовал такого доказательства его веры, и ради самого себя, чтобы иметь возможность такое доказательство дать. И совершенно правильно это единство мотивов обозначается тут словом " испытание " , или искушение, которое везде применяется в этом случае. Искушение: что же это значит? Обыкновенно искушение заключается для человека в чем-нибудь таком, что побуждает его уклониться от исполнения своего долга, тут же искушение исходило от самой этики, которая искушала Авраама уклониться от исполнения воли Божией. Но что же такое в данном -случае долг? Долг ведь именно в исполнении воли Божией.

Очевидно, чтобы понять Авраама, нужно создать новую категорию. Такого отношения к Божеству язычество не знало. Трагический герой не входил ни в какие частичные отношения с Божеством, для него этическое равнялось Божественному, почему и представлялось возможным примирить единичное с общим.

Для Авраама нет примирения. Поэтому, возбуждая мое удивление, Авраам в то же время ужасает меня. Тот, кто отрекается от самого себя и жертвует собой ради долга, отказывается от конечного, чтобы обрести Бесконечное, и не ошибается. Трагический герой отказывается от верного ради еще вернейшего, и взор совершающего не выражает недоумения или тревоги. Но тот, кто отказывается от общего, чтобы обрести нечто еще высшее, что уже не является общим, но его единичным, он что делает? Если это не соблазн, то что же? И если не соблазн, но ошибка, в чем же ему найти спасение? Он терпит все муки трагического героя, убивает свою радость в этом мире, отрекается от всего, и созерцающий его никак не может его понять, не может не смотреть на него с недоумением и тревогой. Трагический герой нуждается в слезах и требует их, и чьи же завистливые глаза не пролили бы их вместе с Агамемноном? Но какая заблудшая овца рискнула бы оплакивать Авраама?

Над Авраамом нельзя плакать. К нему подходишь с религиозным страхом, благоговейным трепетом, как подходил Израиль к горе Синай.

Но если этическое таким образом теологически отменено, каким же образом существует единичный человек, в котором оно упраздняется? Он существует, как единичное, в противоположность общему. Как существовал Авраам? Он верил. Вот парадокс, в силу которого он очутился на крайней точке и которого он не может объяснить никому другому, ибо парадокс этот заключается в том, что он, как единичный человек, ставит себя в абсолютное отношение к абсолютному. Вправе ли он? Его право - опять парадокс, ибо если он вправе, то не в силу чего-то общего, а в силу своей единичности.

Как же удостовериться такому единичному человеку в своем праве? Легче легкого подвести все существующее под один уровень, руководствуясь идеей государственного или общественного долга. Сделав это, нетрудно примирить противоречия, ведь тогда и не приходишь вовсе к тому парадоксу, что единичное, как единичное, выше общего.

Когда же все-таки берутся рассуждать о парадоксе, то чаще всего эти рассуждения сводятся в наше время к банальному выводу: все зависит от результата. Герой, ставший соблазном для своего века, сознавая, что он представляет собой парадокс, который не может сделать себя понятным для других, спокойно говорит современниками: " Результат докажет вам, что я имел право ".

Однако внимательный современник, подходя к великому, не может никогда забыть, что с самого сотворения мира повелось так, что результат является последним фазисом, и что если действительно хочешь научиться чему-нибудь от великого, то прежде всего надо обратить внимание на начало. Если тот, кто собирается совершить что-нибудь, станет судить о себе самом по результату, то ему никогда не начать. Ведь даже если результаты обрадуют весь мир, герою от этого мало толку; он-то ведь может узнать о результате лишь тогда, когда все кончено, и не результат доказывает ему его геройство, а начало, смелость начинания. Разве возможно доказать, что Авраам был вправе противопоставить себя, как единичное, общему только потому, что в результате чудесным образом (благодаря чуду) снова обрел Исаака? А если бы Авраам действительно принес Исаака в жертву, разве он оказался бы менее правым?

Но результатом интересуются, как концом интересной книги; страха же, горя, парадокса знать не хотят. Эстетически заигрывают с результатом, который является столь же неожиданно и столь же легко, как лотерейный выигрыш, а узнав о результате, испытывают полное нравственное удовлетворение.

Не по душе мне говорить о великом, как о чем-то сверхчеловеческом. Ведь не то, что со мною случается, делает меня великим, но то, что я сам совершаю, и едва ли кому вздумается считать человека великим за то, что ему случилось взять главный выигрыш в лотерее. Каждый человек должен отнестись к себе-, самому настолько по-человечески, чтобы не бояться помыслить о вступлении в те чертоги, где обитает не только память о великих избранниках, но и они сами. Он не должен дерзко врываться туда и навязываться им в родню. Но пусть почитает себя счастливым всякий раз, как преклоняется перед ними, и в то же время пусть сохраняет в полной мере свое человеческое достоинство и, паче всего, не воображает себя каким-то прислужником. Если он не будет стремиться ни к чему высшему, он никогда и не достигнет его. Поддержкой же ему послужит именно страх и трепет, посланные в испытание великим людям. При иных условиях последние могут возбудить в нем - раз он мало-мальски живой человек - одну лишь справедливую зависть.

Когда поэт выставляет своего трагического героя на поклонение людям, дерзая прибавить: " Плачьте над ним, он того заслуживает " , получается величественное-впечатление; но всего величественнее, когда рыцарь веры дерзает сказать даже благородному человеку, готовому заплакать над ним: " Не плачь обо мне, плачь о-себе! "

 

ПРОБЛЕМА II

Существует ли абсолютный долг перед Богом? Этическое есть общее и как таковое, следовательно, " божественно. Поэтому правильно будет сказать, что каждый долг есть в сущности долг перед Богом. Долг становится долгом, переносясь на Бога, но в самом исполнении долга я не становлюсь в соотношение с Ботом. Так, долг повелевает любить ближнего. Это долг, потому что это долг перед Богом, но, выполняя этот долг, я вступаю не в союз с Богом, а только с ближним, которого люблю. Если же я, согласно этому, скажу, что любить Бога мой долг, я впаду в тавтологию, поскольку " Бог " берется тут в совершенно отвлеченном смысле, как божественное, то есть общее, то есть долг. Таким образом, все бытие человечества округляется, образуя ядро в самом себе, и этическое является одновременно и границами его, и содержанием.

Бог становится невидимым, исчезающей точкой, бессильной мыслью; его сила лишь в этическом, всенаполняющем бытии. Если бы поэтому кто-нибудь вздумал любить Бога в каком-нибудь ином смысле, нежели в указанном здесь, то это было бы преувеличением, экзальтацией; он любил бы призрак, который, обладай он •силой слова, сказал бы ему: " Я не требую твоей любви; не выходи из своих рамок " . Вообще вздумай кто-нибудь любить Бога иначе, такая любовь являлась бы весьма сомнительной, как та любовь, которую имеет в .виду Руссо, говоря, что в наше время любят негров вместо того, чтобы любить ближнего.

Этическое мировоззрение ставит единичной личности задачу: выразить свое внутреннее определение или проявить свою идею во внешнем. Парадокс веры состоит в том, что внутреннее ее содержание, или идея, и внешнее ее проявление - несоизмеримые величины. Надо, впрочем, заметить, что внутреннее содержание в данном случае не то же самое, что в предыдущем, но совершенно новое. Вот чего не следует упускать из виду. Новейшая философия позволила себе без дальнейших рассуждений подменить сущность веры, отнеся " веру " к области непосредственного. Но, поступая так, смешно отрицать, что вера существовала во все века. Таким образом, вера попадает в компанию - довольно незавидную - с ощущением, настроением, идиосинкразией и пр. В таком случае философия, конечно, права, утверждая, что не следует останавливаться на вере. Но ничто не дает философии права выражаться так. Вере предшествует движение бесконечности, и лишь тогда выступает сама вера в силу абсурд а. Это я отлична могу понимать, хотя и не смею утверждать, что сам обладаю верой. Если же вера - не что иное, как то, за что ее выдает философия, то значит, уже Сократ ушел дальше, куда дальше веры; на самом же деле было как раз наоборот: он не дошел до нее. Он в интеллектуальном отношении совершил движение бесконечности. Его. неведение - бесконечное смирение. И дойти до такого смирения уже приличная задача для сил человеческих, хотя в наше время и пренебрегают ею; но лишь выполнив ее, лишь когда единичное лицо всецело исчерпало-себя самое в бесконечном смысле, наступает минута-для проявления веры.

Парадокс веры состоит в том, что единичное выше-общего. Можно выразить парадокс и таким образом что существует абсолютный долг перед Богом-

В повести об Аврааме мы и находим такой парадокс. С этической точки зрения отношение Авраама к Исааку исчерпывается тем, что отец должен любить сына. Но этическое отношение низводится до степени относительного - в противоположность абсурдному отношению к Богу. На вопрос " Почему? " у Авраама нет иного ответа, кроме того, что это испытание,. искушение, выдержанное им ради Бога и ради себя самого. Оба эти определения не отвечают одно другому в-общепринятом языке. Согласно этому языку, когда человек творит нечто несогласованное с о б щи м, про него говорят, что вряд ли он делает это ради Господа, подразумевая, что он делает это ради себя. Между тем парадокс веры лишен этого промежуточного звена - общего. С одной стороны, он выражает собой высший эгоизм (совершая ужасное ради себя самого), с другой - абсолютнейшую беззаветность, совершая это ради Господа. И тут один рыцарь веры ничем не может помочь другому. Единичный человек или становится сам рыцарем веры, взяв на себя парадокс, или никогда им не становится. Товарищество в этих сферах совершенно немыслимо. Всякое более интимное объяснение того, что следует понимать под " своим Исааком " , единичный человек может дать и постоянно давать лишь самому себе. И если даже возможно было бы точно определить, что следует вообще понимать под " Исааком " , то все же единичный человек никогда не может убедиться в этом через других, чужим умом, но должен дойти до этого собственным разумом, как данному единичному человеку.,

Абсолютный долг может привести к совершению того, что этика запретила бы, но он отнюдь не может заставить рыцаря веры перестать любить. Это доказывает Авраам. В ту минуту, когда он хочет принести Исаака в жертву, он - с этической точки зрения - ненавидит Исаака. Но если бы он действительно ненавидел Исаака, то мог бы быть спокойным, что Бог не потребовал бы от него этой жертвы: Авраам ведь не тождественен Каину. Авраам должен был любить Исаака всею душою, когда же Бог потребовал его в жертву, Авраам должен был полюбить сына, если возможно, еще больше, и лишь тогда мог пожертвовать им; ведь эта любовь к Исааку своею парадоксальной противоположностью его любви к Богу и превращала его поступок в жертву. Но боль и страх парадокса в том, что Авраам, говоря по-человечески, не может сделать себя понятным. Лишь в ту минуту, когда его поступок идет абсолютно вразрез с его чувством, он и жертвует Исааком. Реальный же или практический смысл его поступка определяется его принадлежностью к общему, а в этом смысле Авраам был и есть убийца.

Часто полагают, что нет ничего легче существования ;в качестве единичного человека, а потому как раз и нужно принуждать людей примкнуть к общему. Я не могу разделять ни этого страха, ни этого мнения и по одной и той же причине.

Кто постиг, что существование в качестве индивидуума страшнее всего, тот не побоится сказать, что в этом заключается наивысшее, но сумеет также сказать это таким образом, чтобы речь его не стала ловушкой для заблудшего, а скорее помогла ему примкнуть к общему.

Кто же полагает, что ничего нет легче бытия в качестве единичного, тот косвенным образом выставляет себя самого в довольно невыгодном свете. Ибо тот, кто действительно уважает себя и печется о душе своей, уверен в том, что живущий на собственный страх одиноко в целом мире, ведет более строгую и замкнутую жизнь, чем красная девица в своем тереме. Мало ли таких, которые если их пустить по их воле, закружатся, словно неукрощенные звери, в себялюбивой похоти? Но следует именно показать, что не принадлежишь к их числу, показать тем, что умеешь говорить со страхом и трепетом и с благоговением перед великим, чтобы знали, что оно велико, и знали его ужасы, без чего нельзя знать и величия его.

Давайте же взвесим боль и страх, которые заключаются в парадоксе веры. Трагический герой отрекается от себя, чтобы примкнуть к общему; рыцари веры отрекаются от общего, чтобы стать единичным. Все зависит от точки зрения. Как уже сказано, кто считает легким делом существование в качестве единичного человека, может быть уверен, что он не рыцарь веры. Рыцарь веры, напротив, знает, какая завидная доля принадлежит к общему. Он знает, что прекрасно родиться единичным, который находит себя в общем, который всегда встречает радушный прием со стороны общего, Лишь бы ему захотелось остаться в общем. Но он знает также, что выше этого вьется одинокая тропинка, крутая и трудно восходящая. Он знает, что ужасно родиться одиноким, отлученным от общего, совершать свой путь в полном одиночестве. Он отлично знает, где он и в каком отношении находится к людям. В человеческом смысле он безумен и не может сделать себя понятным ни для кого.

Так, верно, Авраам мог временами желать, чтобы ему была поставлена задача любить Исаака, как подобает отцу, понятным для всех образом и незабвенным во все времена, он мог бы пожелать, чтобы задачею ему было поставлено пожертвовать Исааком ради общего, чтобы он мог воодушевить отцов к славному деянию, и он почти ужасался мысли б том, что такие желания с его стороны лишь соблазны и должны рассаматриваться как таковые, ибо он.-идет одиноким путем и ничего не совершит для общего, но лишь подвергает себя личному испытанию, искушению.

В самом деле, что совершил Авраам в пользу общего? Я буду говорить об этом чисто по-человечески. У .него ушли десятки лет на то, чтобы обрести сына в старости. То, что другие обретают довольно быстро и чему радуются долго, он добыл ценою многолетнего ожидания, а почему? Потому что он подвергался испытанию, искушению. Разве это не безумие? Но Авраам верил, только Сарра поколебалась и уговорила его взять в наложницы Агарь. Зато ему и пришлось затем прогнать Агарь из дому. Он обрел Исаака, и его опять подвергли испытанию. Он знал, что чудесно выражать собою общее, чудесно жить с Исааком. Но не в том была его задача. Он знал, что было бы по-царски пожертвовать таким сыном ради общего и что он сам мог найти успокоение в такой мысли, и все другие могли бы успокоиться, прославляя его подвиг, но не в том была задача - его подвергли испытанию. Римский полководец, прославившийся под именем Кунктатора, остановил врагов своею медлительностью, но каким же " кунктатором " является в сравнении с ним Авраам! А он не спас этим государства. Вот содержание его 130-летней жизни. Кто в силах выдержать подобное? И разве не сказали бы его современники, если бы могла идти речь о таковых: " Он никогда не подвинется ни на волос дальше, этот Авраам: насилу-насилу добился сына, теперь хочет пожертвовать им; ну, не безумец ли? Да хоть бы еще мог объяснить - почему, а то вечно у него какое-то " испытание " . И действительно, другого объяснения Авраам не мог дать, жизнь его - словно книга, находящаяся под божественным запретом и не становящаяся общим достоянием.

Кто не видит этого, может быть всегда уверен, что он не рыцарь' веры, кто же видит это, не сможет отрицать, что даже подвергшийся самым трудным испытаниям трагический герой идет легкою стопою в сравнении с рыцарем веры, который пробирается вперед медленно и ползком.

Рыцарь веры предоставлен лишь себе самому - вот в чем весь ужас. Большинство людей относятся к этическим обязательствам так, что предоставляют каждому дню свою заботу, но зато они никогда и не доходят до той страстной сосредоточенности, той энергичной уверенности, как рыцарь веры. Трагическому герою может в известном смысле помочь дойти до этого общее, рыцарь же веры предоставлен себе самому.

Рыцарь веры может положиться только на себя: скорбеть о том, что не может стать понятным для других, но не испытывать суетного желания руководить другими. Скорбь подкрепляет его, он чужд суетного желания, для этого душа его слишком серьезно настроена. Поддельный же рыцарь легко выдаст себя тем поддельным идеализмом, который наскоро усвоил себе. Он совсем не понимает, о чем идет речь, не понимает, что .раз другой единичный человек захочет идти тем же самым путем, то должен также обособиться и, следовательно, не нуждается ни в чьем руководстве, а тем паче, в руководстве того, кто сам себя навязывает в руководители.

Итак, либо не существует абсолютного долга перед Богом, либо, если таковой существует, то он представляет собою вышеописанный парадокс, в силу которого единичное, как единичное, выше общего и, как единичное, находится в абсолютной связи с абсолютным; или же никогда не существовало на свете веры.

 

ЭПИЛОГ

Вера - высшая страсть в человеке. Пожалуй, в любом поколении найдется много людей, которые даже не дошли до нее, но не найдется ни одного, который мог бы уйти дальше нее. Не берусь решать, много ли найдется в наше время людей, которые еще не дошли до нее, могу в этом отношении только сослаться на самого себя: я не скрываю, что мне еще далеко до веры, но я не пытаюсь на этом основании осквернять великое или обманывать себя, превращая веру в детскую болезнь, в безделицу, которую желательно поскорее оставить позади. Впрочем, и тому, кто еще не дошел до веры, жизнь ставит достаточно задач, и при честном к ним отношении и его жизнь не останется бесплодной, хотя бы и не уподобилась жизни тех, кто понял и обрел величайшее - ВЕРУ.