IX. ТРИО

 

В Уонсдоне, у подножия Меловых гор, конец недели, превратившись в девять дней, до предела натянул переплетенные нити между четырьмя Форсайтами из третьего, или, по другому счету, из четвертого поколения. Никогда еще Флер не была так fine, Холли так наблюдательна, Вэл так поглощен своими конюшнями, Джон так молчалив и так взволнован. Сведения по сельскому хозяйству, которые он приобрел за истекшую неделю, можно было бы взять на кончик кожа и легким дуновением пустить по ветру. По природе своей глубоко ненавидя всякую интригу и в своем преклонении перед Флер считая «ребяческим вздором» необходимость скрываться, он досадовал и бунтовал, но все же подчинялся, по мере возможности вознаграждая себя в те редкие минуты, когда оставался с нею вдвоем. В четверг, когда они, переодевшись к обеду, стояли рядом в гостиной в амбразуре окна. Флер сказала:

— Джон, я еду домой в воскресенье, поездом три сорок, с Пэддяюгтонского вокзала; если в субботу тебе нужно навестить своих, ты мог бы в воскресенье приехать, проводить меня, а потом вернуться сюда последним поездом. Ведь тебе все равно нужно побывать дома?

Джон кивнул головой.

— Что угодно, лишь бы побыть с тобою, — сказал он, — но почему я должен делать вид, точно...

Флер провела мизинцем по его ладони.

— У тебя нет чутья, Джон. Ты должен предоставить все мне. С нашими родными дело обстоит очень серьезно. Нам нужно соблюдать тайну, если мы хотим быть вместе.

Дверь отворилась, и Флер добавила громко:

— Джон, ты просто болван.

В груди Джона точно что-то перевернулось: невыносимо было притворяться, скрывать чувство такое естественное, такое всеподавляющее и сладкое.

В пятницу, около одиннадцати часов вечера, Джон уложил свои вещи и свесился в окно, полугрустно, полу радостно замечтавшись о Пэддингтоне, когда услышал легкий стук в дверь как будто ногтем. Он вскочил и прислушался, Снова тот же звук. Да, несомненно ноготь! Джон открыл. В комнату вошло прелестное видение.

— Я хотела показать тебе мой маскарадный наряд, — сказало видение и стало в позу около кровати.

Джон, затаив дыхание, прислонился к двери. На голове у видения была белая кисея; белая косынка лежала вокруг обнаженной шеи на винно-красном платье с пышными сборами у гибкой талии. Девушка подбоченилась одной рукой, другая рука была поднята под прямым углом и держала веер, касавшийся затылка.

— Вместо веера должна быть корзина винограда, — прошептало видение, но здесь у меня ее нет. Это мой костюм по Гойе. Поза взята с картины. Нравится тебе?

— Это — сон!

Видение сделало пируэт.

— Потрогай, посмотри.

Джон стал на колени и почтительно притронулся к подолу.

— Виноградный цвет, — раздался шепот, — «La Vendimia» — сбор винограда.

Пальцы Джона с двух сторон легко коснулись ее талий; он поднял глаза, полные влюбленного восторга.

— О Джон! — прошептало видение, нагнулось, поцеловало его в лоб. Опять сделало пируэт и, скользнув за дверь, исчезло.

Джон стоял на коленях, голова его упала на постель. Сколько времени пробыл он в этом положении, он и сам не знал. Стук ногтем в дверь, шаги, шуршание юбок, как во сне, не смолкали; и перед его сомкнутыми глазами стояло видение и улыбалось ему и шептало, и медлил в воздухе слабый запах нарцисса. А на лбу, в том месте, где его поцеловали, держался легкий холодок, словно от прикосновения цветка. Любовь наполняла его душу, любовь юноши к девушке, любовь, которая так мало знает и так много таит надежд, которая ни за что на свете не спустится с высот и должна превратиться со временем в сладкое воспоминание, испепеляющую страсть, скучный брак или, единожды на много случаев, — в сбор винограда, обильного и сладкого, с румянцем заката на гроздьях.

И здесь и в другом месте довольно было сказано о Джоне Форсайте, чтобы показать, какое большое расстояние лежало между ним и его прапрадедом, первым Джолионом, владельцем приморской фермы в Дорсете. Джон был чувствителен, как девушка, — чувствительней девяти из десяти современных девушек; силой воображения он не уступал «несчастненьким» своей сводной сестры Джун; и, как сын своего отца и своей матери, он, естественно, был впечатлителен и привязчив. И все же в самых глубинах его существа было нечто от старого основателя их рода — тайное упорство души, боязнь выказать свои чувства, твердая решимость не признавать себя побежденным. Впечатлительным и привязчивым мальчикам с богатым воображением обычно трудно приходится в школе, но Джон инстинктивно скрывал подлинную свою природу и был среди товарищей лишь в меру несчастлив. До сих пор он только с матерью был совершенно откровенен и естествен; когда в субботу он ехал домой в Робин-Хилл, на сердце у него было тяжело, потому что Флер сказала ему, что он не должен быть откровенным и естественным с той, от кого он никогда ничего не скрывал, не должен даже ей рассказывать про их вторичную встречу, если только не убедится, что ей это известно и так. Ему казалось это до того невыносимым, что он готов был дать телеграмму и под каким-нибудь предлогом остаться в Лондоне. И первое, что он услышал от матери, было:

— Итак, ты встретил там нашу маленькую приятельницу из кондитерской, Джон. Какова сна при более близком знакомстве?

С облегчением и с ярким румянцем на щеках Джон ответил:

— О, она очень славная, мама.

Она локтем прижала его руку.

Джон никогда еще так не любил свою мать, как в эту минуту, опровергавшую, по-видимому, опасения Флер и возвратившую его душе свободу. Он повернул голову и посмотрел на мать, но что-то в ее улыбающемся лице что-то такое, что, может быть, лишь он один мог уловить, — остановило закипавшие в нем слова. Может ли страх сочетаться с улыбкой? Если да, то на ее лице он прочел страх. И совсем иные слова сорвались с губ Джона: о сельских работах, о Холли, о Меловых горах. Он говорил быстро, ожидая, что она сама переведет разговор на Флер. Но этого не случилось. И отец его также не упомянул о девушке, хотя и ему известно было, конечно, об их встрече. Как обкрадывало, как калечило действительность это умалчивание о Флер, когда он был весь полон ею и когда мать его вся полна была своим Джоном, а его отец весь полон его матерью! Так провели они втроем субботний вечер.

После обеда мать села за рояль; она, казалось, нарочно играла его самые любимые вещи, и он сидел, обняв руками одно колено и позабыв пригладить взъерошенные волосы. Он глядел на мать, пока она играла, но видел Флер — Флер в озаренном луною яблоневом саду. Флер над залитой солнцем меловой ямой. Флер в ее фантастическом наряде, — вот она покачивается, шепчет, склоняется над ним, целует в лоб. Слушая, он на минуту совсем забыл о себе и взглянул на отца, сидевшего в другом кресле. Почему у отца такие глаза, такое грустное, непонятное выражение? С чувством смутного раскаяния Джон встал и пересел на ручку кресла, в котором сидел отец. Отсюда он не мог видеть его лица; и снова увидел Флер — в белых и тонких руках матери, скользивших по клавишам, в профиле ее лица, в ее серебряных волосах и в глубине комнаты у открытого окна, за которым шагала майская ночь.

Когда Джон поднялся к себе, чтобы лечь спать, мать пришла к нему в комнату. Она остановилась у окна и сказала:

— Удивительно разрослись эти кипарисы, которые посадил твой дедушка. При свете месяца они мне кажутся всегда особенно прекрасными. Мне жаль, что ты не знал своего дедушку, Джон.

— Когда ты выходила замуж за папу, он — был еще жив? — спросил неожиданно Джон.

— Нет, дорогой; он умер в тысяча восемьсот девяносто втором году очень старым, восьмидесяти пяти лет, если не ошибаюсь.

— Папа похож на него?

— Похож немного, но тоньше и не такой внушительный.

— Да, я это знаю по портрету дедушки. Кто его писал?

— Один из «несчастненьких» нашей Джун; но портрет неплохой.

Джон осторожно взял мать под руку.

— Мама, расскажи мне о ссоре в нашей семье.

Он почувствовал, как задрожала ее рука.

— Нет, дорогой; это пусть когда-нибудь расскажет тебе отец, если найдет возможным.

— Значит, ссора была серьезная? — пресекающимся голосом сказал Джон.

— Да.

В наступившем молчании ни мать, ни сын не знали, что дрожало сильнее — локоть ли, или сжимавшие его пальцы.

— Некоторые люди, — сказала мягко Ирэн, — находят, что луна на ущербе имеет злобный вид; а для меня она всегда пленительна. Посмотри на тени кипарисов. Джон, папа говорит, что мы с тобою можем поехать на два месяца в Италию. Хочешь?

Джон выпустил ее локоть, и рука его повисла: так остры и так смутны были его переживания. Ехать с матерью в Италию! Две недели назад он лучшего и не желал бы; а теперь это наполнило его отчаянием; что-то подсказывало ему, что неожиданное предложение сделано в связи с Флер. Он проговорил запинаясь:

— О, конечно; но только, право, не знаю... Как же, ведь я только что принялся за дело? Мне хотелось бы подумать.

Ее голос отозвался холодно и ласково:

— Да, милый, подумай. Но лучше теперь, чем когда ты возьмешься всерьез за сельское хозяйство. С тобою, в Венеции — как было бы хорошо!

Джон обхватил ее за талию, еще гибкую и упругую, точно у девушки.

— А как же ты оставишь папу одного? — сказал он робко, чувствуя себя виноватым.

— Папа сам предложил; он считает, что ты должен посмотреть хотя бы Италию, прежде чем остановишься на чем-нибудь определенном.

Чувство вины умерло в Джоне: он знал — да, знал, — что его отец и мать говорили не откровеннее, чем он сам. Его хотят удалить от Флер. Сердце его ожесточилось. И, словно понимая происходившее в нем, мать сказала:

— Спокойной ночи, дорогой. Выспись хорошенько и подумай. Но, право, было бы чудесно!

Она прижала его к груди так порывисто, что он не мог разглядеть ее лица. Он стоял, чувствуя себя так, как, бывало, в детстве, когда напроказит; ему было больно оттого, что он не испытывал сейчас прилива любви к ней, и оттого, что сознавал свою правоту.

А Ирэн, помедлив минуту у себя, прошла в гардеробную, отделявшую ее спальню от спальни мужа.

— Ну как?

— Он подумает, Джолион.

Наблюдая усталую улыбку на ее губах, Джолион сказал спокойно:

— Ты бы лучше позволила мне рассказать ему все, и мы бы с этим покончили. В конце концов, Джон по своим инстинктам настоящий джентльмен. Он только должен понять...

— Только! Он не поймет; это невозможно.

— Я в его возрасте понял бы.

Ирэн схватила его за руку.

— Ты всегда был большим реалистом, чем Джон; и ты никогда не был таким невинным.

— Это правда, — сказал Джолион. — Но не странно ли? Ты и я, мы могли бы, не стыдясь, рассказать нашу историю всему свету; а перед собственным нашим мальчиком мы немеем.

— Нам было безразлично, осуждает нас свет или нет.

— Джон не может нас осудить!

— Может, Джолион! Он влюблен, я чувствую, что он влюблен. И он скажет самому себе: «Моя мать вышла когда-то замуж без любви! Как она могла?» Ему это покажется преступным, да так оно и было!

Джолион погладил ее руку, и улыбка искривила его губы.

— Ах, зачем только мы рождаемся молодыми? Если б мы рождались старыми и с каждым годом молодели бы, мы понимали бы, как что происходит, и отбросили бы нашу проклятую нетерпимость. Но знаешь, если мальчик в самом деле влюблен, никакая Италия не заставит его забыть. Мы, Форсайты, упрямый народ; и он поймет чутьем, зачем его отсылают. Одно лишь может его излечить — то потрясение, которое он испытает, если ему все рассказать.

— И все-таки дай мне попробовать.

Джолион молчал. В этом выборе между дьяволом и морской пучиной, между болью страшного разоблачения и горем двухмесячной разлуки с женой он втайне больше доверял дьяволу, чем морю; но если Ирэн предпочитает море, он должен примириться. В конце концов, это будет для него подготовкой к той разлуке, которой нет конца. Он обнял ее, поцеловал в глаза и сказал:

— Как хочешь, любимая.