ИСТОРИЯ ВСЕМИРНОЙ ЛИТЕРАТУРЫ 53 страница

348

продолжателем Полибия и щедро наделить мифического Циклопа вместо одного — тремя глазами. Но бойкое, красочное, живое изложение гарантировало его хронике успех — в особенности у потомков, когда Византия уже достаточно далеко отошла от своих античных истоков. Мировая история превращается в пересказе Иоанна Малалы в сказку, примитивную и порой абсурдную, но не лишенную занимательности; как у всякого сказочника, фантазия Малалы по преимуществу оперирует образами царей и цариц, закономерно не находя себе материала в мире греко-римской древности — из всей истории республиканского Рима Малалу привлекает только нашествие галлов. «Хронике» Малалы следовали и подражали не только греческие и сирийские хронисты (Иоанн Эфесский, анонимный автор «Пасхальной хроники» и др.), но и западные историки (начиная с составителя латинской «Палатинской хроники», VIII в.); наконец, с X в. появляются славянские переводы, с XI в. — грузинский перевод, примерно тогда же славянские переводы получают хождение на Руси. Удачливый византийский хронист предвосхитил общий стиль средневекового восприятия истории как череды чудесных, занимательных и назидательных эпизодов, в которых обнаруживается воля божества.

Чем «Хроника» Иоанна Малалы была для историографии, т. е. описания мира во времени, тем «Христианская топография» (первая половина VI в.) явилась для географии, т. е. описания мира в пространстве. «Христианская топография» дошла под не вполне достоверным именем Косьмы Индикоплова («Индикоплевст», т. е. «плаватель в Индию»). Автор — не ученый, а бывалый человек, купец и путешественник, своими глазами видевший дальние страны (Эфиопию, Аравию и т. п.) и на старости лет в душеспасительных целях пишущий об увиденном. Его космология — варварская: отрицая завоевания античной науки, он описывает Землю как плоскость, закрытую небесным сводом, над которым обретается верхний ярус мироздания — рай. Его язык — почти простонародная речь. Его занимательные рассказы, наивно-мудрые рассуждения и сказочная картина мира имели для средневекового читателя исключительное обаяние. Поэтому «Христианская топография» была переведена на различные языки христианского мира; она пользовалась популярностью и в Древней Руси.

Низовой характер имеет и переживающая расцвет в эти века аскетическая назидательная литература. Едва ли не важнейший ее памятник — «Лествица» синайского монаха Иоанна (ок. 525 — ок. 600), прозванного по своему главному труду «Лествичником» («Климаком»). «Лествица», т. е. лестница, — проходящий через всю книгу сквозной символ трудного духовного восхождения. Выше всего ценит Иоанн именно напряженное усилие борьбы с самим собой; гораздо меньше он доверяет умозрению и рафинированной созерцательности. Суровые предписания подвижнической морали изложены в «Лествице» очень простым и непринужденным языком; они перемежаются с доверительными рассказами о личных переживаниях или о том, что случилось с собратьями Иоанна по монашеской жизни. Большую роль играют сентенции, пословицы и поговорки фольклорного характера. Перевод «Лествицы» был известен на Руси с XI в. и пользовался огромной популярностью.

 

 

348

ВИЗАНТИЙСКАЯ ЛИТЕРАТУРА VII—IX ВВ.

VII век оказывается для Византии переломным. Мир византийской цивилизации испытывает резкие перемены во всем, начиная со своего географического ареала и этнического субстрата. Под натиском восточных соседей — сначала персов, а с 634 г. арабов — ромейская империя теряет свои сирийские и африканские владения. В 634 г. пала Александрия, в 635 г. был взят Дамаск, в 697 г. — Карфаген; древнейшие центры христианства перешли в руки мусульманских завоевателей. В 717—718 гг. арабы стоят перед Константинополем; лишь после того, как эта осада была выдержана, византийцам удалось отвоевать ряд малоазийских областей. В более мирной форме протекает проникновение славян на Балканы вплоть до Пелопоннеса и Крита; оно сопровождается разорительными набегами, но завершается тем, что пришельцы усваивают византийскую культуру, а в пределах Греции ассимилируются с исконным населением. Из испытаний VII в. Византия выходит обедневшим и несравненно менее импозантным, но и более органичным государственным образованием, чем конгломерат народов, подвластный Юстиниану.

Резко меняется и социальная структура империи. Общая разруха больнее всего ударила по крупным латифундиям; замерла городская жизнь.

Все это с необходимостью требовало известного упрощения литературы. Классические традиции теряют смысл; переживание преемства власти и культуры, восходящего к античным временам, становится менее актуальным. Рафинированная имитация древних образцов находит себе все меньше читателей. При этом в рамках специфической духовной ситуации Раннего Средневековья эволюция византийской литературы неизбежно должна была вылиться в ее

349

сакрализацию; значение жанров, связанных с жизнью и запросами церкви и монастыря, сильно возрастает. Монашеские жанры, оттесненные в VI в. на периферию литературного процесса, теперь оказываются в центре.

Последним отголоском «высокой» светской поэзии VII в. было творчество Георгия Писиды (прозвище от названия малоазийской области Писидии, откуда Георгий был родом), хартофилака (т. е. придворного архивариуса) при Ираклии Великом (610—641). Георгий жил в эпоху Ираклия, царствование которого было последним просветом перед тяжелыми десятилетиями арабского натиска, и современникам могло показаться, что возвращаются времена военных успехов Юстиниана. Подвигам своего царственного патрона Георгий и посвятил свои большие эпические поэмы: «На поход царя Ираклия против персов», «На аварское нашествие, с описанием брани под стенами Константинополя между аварами и гражданами», «Ираклиада, или На конечную погибель Хосроя, царя персидского». Кроме того, Георгию принадлежат менее значительные поэмы моралистического и религиозного содержания; среди них выделяется «Шестоднев, или Сотворение мира», свидетельствующая о выдающейся начитанности Писиды в античной литературе. Переводы «Шестоднева» имели хождение в Армении, в Сербии и на Руси. Писал Георгий Писида и ямбические эпиграммы.

Творчество Писиды обращает на себя внимание ретроспективностью и школьной корректностью его метрических установок. Большая часть его произведений выполнена в ямбах, которые вполне соответствуют нормам музыкальной просодии. Во владении ямбическим триметром он достиг такой уверенности, что побудил Михаила Пселла в XI в. всерьез обсуждать в особом трактате проблему: «Кто лучше строит стих — Еврипид или Писида?». Иногда Георгий прибегает к гекзаметру; в этих случаях он скрупулезно соблюдает просодические ограничения школы Нонна. Образная система Писиды отличается ясностью и чувством меры, которые также заставляют вспомнить о классических образцах.

Современником и другом Георгия Писиды был патриарх Сергий (610—638); под его именем дошло знаменитейшее произведение греческой гимнографии «Акафист Богородице». Эта атрибуция сомнительна: поэму приписывали Роману Сладкопевцу, патриарху Герману и даже Писиде. Очевидно одно: хотя бы вводная часть песнопения (в традиционном славянском переложении «Взбранной воеводе победительная...») создана немедленно после нашествия аваров, славян и персов в 626 г. Форма акафиста предполагает стройное чередование малых и больших строф: первые именуются кондаками, вторые — икосами. Тех и других по 12, и каждая из них в алфавитной последовательности начинается одною из 24 букв греческого алфавита от альфы до омеги. Получается как бы сложнейший двадцатичетырехгранный кристалл, построенный по точным законам архитектоники. Икосы представляют собой бесконечное нагнетание обращений и эпитетов, начинающихся одним и тем же приветствием — «радуйся!»; строки попарно соединены между собой метрическим и синтаксическим параллелизмом, подкрепленным широчайшим использованием ассонансов и рифмоидов.

Гибкость и виртуозность словесной орнаментики достигают в «Акафисте» единственной в своем роде степени. Но движения, драматической градации, которые еще присутствовали в кондаках Романа, здесь нет. Это не значит, что поэма однообразна или монотонна: напротив, она играет величайшим разнообразием оттенков лексики и эвфонии, но это разнообразие родственно пестроте арабесок — за ним нет динамики. Статичность этой поэмы — отнюдь не общая черта литургической поэзии как таковой: во всех произведениях западной средневековой гимнографии, которые по своему художественному уровню выдерживают сравнение с «Акафистом», всегда есть внутреннее развитие. Между тем мы видим, что автор «Акафиста» умел передавать движение человеческой эмоции достаточно убедительно: в обрамляющих икосы вводных частях и в кратких кондаках он изображает переживания действующих лиц. Но характерно, что эти наброски и зарисовки лежат на периферии художественного целого. Статичности от гимнографии требовали внутренние законы византийской эстетики. По выражению Иоанна Лествичника, тот, кто достиг нравственного совершенства, «уподобляется в глубине своего сердца неподвижному столпу»; большего контраста готическому пониманию одухотворенности как динамического напряжения невозможно себе представить.

Уже на пороге следующей эпохи стоит Андрей Критский (ок. 660 — после 726). Как и его предшественник в искусстве гимнографии Роман Сладкопевец (и как его последователь Иоанн Дамаскин), он был уроженцем Сирии. Усложнив форму кондака, какой он принял ее из рук Романа, он создал форму канона, предполагающего наряду со строфами (одами или песнями) и другие единицы членения текста (кондак, кафисма, катавасия, феотокион). Особенной известностью пользуется великопостный «Великий канон» (250 строф!). Высокая строгость интонаций сочетается с гиератическим

350

многословием. Андрей заметно подражает Роману Сладкопевцу, но далеко уходит от простоты своего образца; динамика действия вытеснена тяжеловесной статикой назидательного символа.

Виднейшей фигурой низовой агиографии VII в. был Леонтий из города Неаполиса на Кипре (ок. 590 — ок. 668). Его сочинения отличаются редкой даже для этой эпохи живостью тона. «Житие Иоанна Милостивого» (александрийского архиепископа, с которым Леонтия связывала личная дружба) рисует героя как деятельного человеколюбца, которому обостренная совесть не позволяет пользоваться соответствующей его сану роскошью. Другое житие посвящено гротескным и диковинным словам и делам юродивого Симеона; обстановка действия — улицы сирийского города Эдессы с их харчевнями, трактирами и подозрительными кварталами.

К кружку Иоанна Милостивого принадлежали и два других представителя агиографии VII в. — Иоанн Мосх и Софроний Иерусалимский. Иоанн Мосх (ок. 550 — ок. 620), монах-саваит, возможно, был уроженцем земли мосхов или месхов (в современной Грузии); он написал знаменитый «Лимонарь» («Луг духовный») — новеллистический цикл из жизни аскетов, дошедший также в древнегрузинской версии, которая, может быть, принадлежала самому Иоанну. Вот характерный рассказ, который, однако, не вошел в основные рукописи и был открыт лишь в 30-е годы нашего столетия: «Пришли раз любомудры к некому старцу; сотворили они молитву, а он продолжал молчать и чертил круги, не подымая глаз. Тогда они спросили его: «Скажи нам слово, авва». Он же молчал. Они говорят ему: «Мы того ради пришли, чтобы услышать твое слово и получить для души пользу». Говорит им старец: «Вот вы потратили ваше достояние, чтобы научиться говорить, а я отказался от мира, чтобы научиться молчать». Услышав это, они изумились и ушли не без пользы для своих душ». Негреческий колорит «Луга духовного», связан ли он только с сирийским или также и с грузинским влиянием, выявляет западно-восточный строй всей византийской культуры. Гипотеза связывает с именем Иоанна Мосха другой памятник, еще более разительным образом свидетельствующий о межрегиональных литературных связях, — «Душеспасительную повесть о житии Варлаама и Иоасафа» (в грузинской версии — «Мудрость Балавара»). Эта повесть, которая, как значится в рукописях, «была доставлена из недр эфиопской страны, которую именуют Индия, в Святой Град» (т. е. Иерусалим), — христианская переработка мотивов, вошедших также в состав индийской легенды о Будде-бодхисаттве («бодхисаттва» через араб. «Будасафа» и груз. «Иодасаф» дало по-гречески «Иоасаф»). «Душеспасительная повесть» пользовалась в Средние века огромной популярностью в самых различных краях христианского культурного региона, в том числе и на Руси.

VIII—IX века стоят под знаком дальнейшего упадка городов и отхода светских культурных интересов на задний план. Важнейшим событием византийской общественной жизни этих столетий была борьба между иконоборческим правительством и монашескими кругами иконопочитателей. Эта борьба началась в 726 г. и длилась с перерывами до 842 г. Политической предпосылкой иконоборческих споров было стремление опиравшихся на армию императоров реорганизовать терпевшую кризис структуру византийского общества на основах секуляризаторского централизма и покончить с влиянием монашества; религиозно-философская сущность полемики сводилась все к тому же вопросу об адекватности самораскрытия абсолюта, который стоял некогда в центре арианских споров. На этот раз речь шла о реализации божественного «первообраза» не в личности Христа, а в церковном культе и в церковном искусстве. Борьба окончилась победой иконопочитателей, энергично подавлявших остатки иконоборчества.

По понятным причинам литературная продукция иконоборцев почти полностью утрачена. Крупнейшим православным полемистом был Иоанн Дамаскин (т. е. уроженец Дамаска) (ок. 675—749), создатель схоластического метода дискурсивного богословствования, который впоследствии был принят на Западе. В истории философии Иоанн выступает как важнейший предшественник Фомы Аквинского; в историю литературы он вошел как гимнограф. Но и в своем поэтическом творчестве Дамаскин остается ученым. Это проявляется прежде всего в том, что он снова реставрирует в литургической лирике классическую античную просодию, совмещая ее с адекватной состоянию греческого языка того времени тонической метрикой. До необычайной усложненности доводит Иоанн архитектонику канона, дополняя ее хитроумнейшими акростихами.

Однако интеллектуализм поэзии Дамаскина не препятствует тому, что в ней прорываются простые и эмоционально выразительные интонации. Это относится, например, к его заупокойному гимну, который известен русскому читателю по древнему славянскому переводу и по довольно точному рифмованному переложению А. К. Толстого («Какая сладость в жизни сей...»).

На поприще гимнографии выступал и его приемный брат Косьма Иерусалимский, «муж наилучших способностей и всецело дышащий

351

мусической гармонией», как его характеризует византийский лексикон «Суда», не случайно подбирая такие книжные и изысканные слова. Утонченные песнопения Иоанна Дамаскина, Косьмы, Иосифа Студийского, Иосифа Сикелиота и других гимнографов этой эпохи вытеснили из обихода слишком простые гимны Романа Сладкопевца и приобрели значение абсолютного образца: как замечает тот же «Суда», «каноны Иоанна и Косьмы не находят и не смогут найти себе подобие до конца нынешнего века». Когда в XIV в. историк Никифор Ксанфопул составил стихотворный перечень классиков литургической поэзии, который состоит из одиннадцати имен и в котором Роману вообще не нашлось места, он начал с Косьмы и Иоанна:

Напевов умилительных слагатели:
Косьма Сириян, лира духа божьего,
Орфей Дамасский, дар Хариты сладостной...

(Перевод С. Аверинцева)

Крупнейшим центром литературной деятельности иконопочитателей становится с начала IX в. столичный Студийский монастырь. Он был обязан этим организаторской энергии и твердости Феодора Студийского (759—826), который вел борьбу за интересы монашеской оппозиции в непосредственном соседстве с иконоборческим двором; его трижды отправляли в ссылку, но ничего не могли с ним поделать. С 22 лет Феодор был монахом; корпоративный дух монашества сформировал его убеждения и идеалы; монашеская жизнь стала и темой его поэзии. Феодор избрал форму ямбической эпиграммы, расцвет которой в последующие века он во многом подготовил; в рамках этой формы он с большой живостью, непосредственностью и чувством реальности набрасывает образы своих собратьев. Вот эмиграмма «К монастырскому повару»:

О чадо, как не удостоить повара
Венца за прилежанье целодневное?
Смиренный труд — а слава в нем небесная,
Грязна рука у повара — душа чиста,
Огонь ли жжет — гееннский огнь не будет жечь.
Спеши на кухню, бодрый и послушливый,
Чуть свет огонь раздуешь, перемоешь все,
Накормишь братью...

(Перевод С. Аверинцева)

Значительное литературное явление эпохи — творчество поэтессы Касии (род. ок. 810). О ее жизни сохранился рассказ в стиле восточной новеллистики. Около 830 г. мать императора Феофила устроила для сына смотр первых красавиц империи, и в число претенденток была включена Касия; именно она особенно понравилась Феофилу, и он уже подошел к ней с яблоком, предназначенным избраннице. Однако слишком свободная речь образованной Касии отпугнула жениха, и ей пришлось идти в монастырь и искать утешение в насмешках над человеческой глупостью. Действительно, глупцы и невежды — постоянные персонажи сатирических ямбов Касии. В одном четверостишии можно усмотреть намек на Феофила и злосчастные смотрины:

Ужасно выносить глупца суждения;
Ужасней, коль почетом наделен глупец.
Но если он — юнец из рода царского,
Вот это уж доподлинно «увы и ах!».

(Перевод С. Аверинцева)

Кроме ямбов, Касии принадлежат литургические песнопения (то, что в церковный обиход вошли сочинения женщины, само по себе беспрецедентно). Среди ее гимнов продуманным изяществом отличается рождественское песнопение, содержащее некую религиозную «философию истории»: его тема — развернутая аналогия между торжеством Римской империи над разнородными государствами и торжеством христианства над разнородными культами. Этот гимн еще раз свидетельствует о культурном уровне, которого удалось достичь этой незаурядной женщине.

 

 

351

ВИЗАНТИЙСКАЯ ЛИТЕРАТУРА IX—XII ВВ.

Со второй половины IX в. византийское общество вступает в период стабилизации. Новая Македонская династия (с 867 г.) устанавливает сравнительно крепкий централизованный режим. Поднимающиеся из упадка города сменяют монастыри в функции культурных центров; снова возрастает значение светских элементов культуры. После трехвекового перерыва возобновляется интерес к классической древности, насаждаемой такими эрудитами, как патриарх Фотий (ок. 820 — ок. 891), его ученик Арефа (ок. 860 — после 932) и враг Арефы Лев Хиросфакт (IX—X вв.). О возрождении филологических интересов красочно свидетельствует эпиграмма некого Комиты, характерная не только своим содержанием, но и правильностью своей просодии:

Нашел Комита рукопись Гомерову,
Негодную, без знаков препинания;
Засев за труд, он все прилежно выправил,
Отбросил искажения негодные,
Добавил пояснения полезные.
Отныне для усердных переписчиков
Пособие готово достоверное.

(Перевод С. Аверинцева)

Патриарх Фотий, виднейший церковно-политический деятель своего времени, испытавший и власть, и ссылку, инициатор разделения православной

352

и католической церквей, находил в своей бурной жизни время делать подробные записи о попадавшихся ему старых языческих и христианских книгах. Вот как он разбирает стиль Ливания: «Писатель этот полезнее для изучения в своих речах, написанных для упражнения и на вымышленные поводы, нежели в прочих. Дело в том, что в последних излишняя и неумеренная отделка погубила непринужденную — если позволительно так выразиться, безотчетную — прелесть слога и повела к невразумительности, проистекающей то от ненужных добавлений, то от вредящих самой сути сокращений. При всем том и в этих своих речах он являет собой мерило и столп аттического красноречия». Таким образом, Фотий аннотирует 280 различных сочинений; собрание этих записей называется «Мириобиблион, или Библиотека». Как и члены его кружка, патриарх совмещал ученые занятия с поэтическими.

О поэтическом даре свидетельствуют стихи Арефы, ученого-филолога, политика и епископа Кесарии, которому, кстати, мы обязаны переписанными по его заказу с уникальных рукописей лучшими дошедшими до нас списками текстов Платона, Евклида, Лукиана и других классических авторов. Этот эрудит обратился к давно уже заброшенной форме эпиграммы в элегических дистихах.

Ученым и поэтом был Лев Философ (начало X в.). Этому придворному императора Льва Мудрого принадлежит ряд эпиграмм на чисто книжные темы (об Архите, о Платоне, об Аристотеле, о Порфирии, об Аристотелевых дефинициях и т. п.). Его анакреонтическая поэма на бракосочетание Льва Мудрого изобилует античными реминисценциями: невеста императора — «новая любезная Пенелопа», поэт славит ее и жениха на «лире Орфея», призывая при этом «светоносного Гелиоса».

Придворная жизнь Византии X в. запечатлена в памятнике, который приходится упомянуть за его ценность не столько в историко-литературном, сколько в историко-культурном отношении: это трактат, известный под заглавием «О церемониях» (заглавие подлинника — «Изъяснение императорского церемониала») и приписываемый императору Константину VII Порфирогенету (Багрянородному, царствовал в 913—959 гг.). Принадлежность этой кодификации обрядов константинопольского двора царственному автору сомнительна, но памятник несомненно принадлежит X в. (скорее 2-й половине), хотя включает много более раннего материала. Эстетика церемонии, столь важная для византийской жизни и для византийского искусства, нашла здесь убежденное выражение: если императорская власть, говорится во вступлении, выступает в убранстве «должного ритма и порядка», империя воистину отображает гармоническое движение созданного богом космоса.

После нескольких поколений эпиграмматистов-версификаторов на рубеже X и XI вв. появляется настоящий поэт, которому удается соединить блеск традиционной формы с творческой индивидуальностью: это Иоанн Кириот, за свои математические занятия прозванный «Геометром». Иоанн занимал придворную должность протоспафария и жил политическими страстями своего времени, хотя к концу жизни стал священником и достиг сана митрополита. Его эпиграммы характеризуются античной стройностью образной системы:

Сходны жизни и моря пучины: соленая горечь,

Чудища, зыби и мрак; в гавани краток покой.

Моря дано избежать; но на каждого демон воздвигнет

Бури мирские, — увы, много страшнее морских.

(Перевод С. Аверинцева)

Должен свято хранить три блага муж непорочный:

В сердце своем — чистоту; тихую скромность — в очах;

Сдержанность — в речи спокойной. Кто все соблюл и усвоил,

Много богаче, поверь, Креза лидийского тот.

(Перевод С. Аверинцева)

Забавный пример словесной игры в средневековом вкусе представляет собой двустишие «На вино», где каждому слову первой строки противопоставлен такой же по порядку член перечня во второй строке (такие же стихи сочиняли и на средневековом Западе):

Ты — храбрость, юность, бодрость, клад, отечество:
Для трусов, старцев, хилых, нищих, изгнанных.

(Перевод С. Аверинцева)

Начало XI в. было ознаменовано волной монашеской реакции против мирских, антикизирующих тенденций византийской культуры. Именно это время дало одного из виднейших мистиков Византии, которому традиция присвоила почетное наименование «Нового Богослова», тем самым как бы приравнивая его к апостолу Иоанну Богослову и отцу церкви Григорию Богослову, — Симеона (949—1022). В поэзии Симеона Нового Богослова, славящей самоуглубление аскета, достигает предельного развитая характерная византийская мистика света:

Я сижу в моей келейке
Целодневно, целонощно.
И со мной любовь незримо,
Непостижно обитает:
Вне вещей, вне всякой твари,

353

Но во всем и в каждой вещи,
То как жар, как пламя в блеске,
То как облак светозарный,
Под конец же — слава солнца...

(Перевод С. Аверинцева)

В мировоззренческом, в религиозно-философском аспекте Симеон — традиционалист; он не только строго приемлет все предания монашеской мистики, но потаенными нитями связан с древним неоплатонизмом, с позднеантичным переживанием внутреннего света духовности. Но в плоскости литературной ему было мало дела до классических традиций, возрождаемых книжной поэзией. Симеон вводит в поэзию простонародный размер, которому предстояло большое будущее — ямбический пятнадцатисложник, так называемый политический стих («политический» и значит «простонародный»).

Но время, когда творчество вне классицистических норм было мыслимо лишь в русле церковно-монашеской литературы, как раз в эпоху Симеона подходило к концу. К X в. происходит обновление византийского фольклора, заново осваивающего воинско-героическую тему. Предпосылкой этих сдвигов в народном творчестве было усиление военно-феодальной знати и общественного значения войны в обстановке успешных войн с арабами от первых побед Василия I (867—886) до взятия Георгием Маниаком Эдессы в 1032 г. Вырабатывается новый для Византии идеал жизнерадостного молодца-воина, разумеется, преданного православной вере, но на чисто мирской лад, без тени монашеского смирения, и готового разговаривать как равный хоть с самим императором. Песни, воспевающие таких храбрецов, распевались уже на грани IX—X вв.: упоминавшийся выше ученик Фотия Арефа Кесарийский жалуется на обилие сказителей, чьи простонародные напевы оскорбляли его изысканный вкус. По-видимому, к этой эпохе относится песнь «О сыне Армуриса», сохранившаяся в рукописи XIV—XV вв. Эта средневековая греческая «былина» вдохновлена воодушевлением реванша, взятого в войнах с арабами. Сюжет ее вкратце таков: малолетний Армурис, сын витязя Армуриса, двадцать лет томящегося в арабском плену, просит мать отпустить его «в наезд»; он доказывает свою силу, согнув богатырский лук отца, и на заповедном отцовском коне отправляется в путь. Переправившись через Евфрат и увидев сарацинское войско, он во имя рыцарской чести отказывается от внезапного нападения:

Раздумывает молодец, раздумывает, молвит:
«На безоружных не пойду — не то они сошлются,
Что безоружных я застиг, и чести в этом мало».
Вскричал он звонким голосом, вскричал, что было мочи:
«К оружию, поганые собаки-сарацины,
Скорей наденьте панцири, скорей седлайте коней,
Не медлите, не думайте: Армурис перед вами,
Армурис, сын Армуриса, отважный ратоборец!»

(Перевод М. Гаспарова)

Само сражение описано в обиходных формулах богатырского эпоса:

И славно храбрый рубится, отважно храбрый бьется:
Направо бьет, налево бьет, а средних гонит гоном.
Клянусь царь-солнцем ласковым и матерью царь-солнца,
Весь день с зари и до зари он бьет их вверх поречья,
Всю ночь с зари и до зари он бьет их вниз поречья:
Кого сразил, кого пронзил, никто живым не вышел.

(Перевод М. Гаспарова)

Таким образом юный Армурис истребляет все воинство эмира; единственный сарацин, сумевший вовремя спрятаться, крадет коня и дубинку героя и с ними прибывает к эмиру. Томящийся в заточении Армурис-отец видит коня и дубинку и приходит в тревогу за сына (который тем временем в погоне за вором успел дойти до Сирии), но уцелевший сарацин рассказывает о том, что случилось; эмир освобождает отца и просит у сына мира, предлагая ему в жены свою дочь. Бодрый тон этой небольшой (201 стих) героической песни выдержан очень цельно. Историческая ее символика — месть сына за поражение отца — связана с настроением первых побед над доселе непобедимыми арабами.

Гораздо более значительный по объему и интересный по содержанию памятник византийского героического эпоса — знаменитая поэма «Дигенис Акрит», дошедшая в ряде вариантов. В данном случае мы имеем дело с обработкой фольклорного материала под влиянием норм ученой поэзии. Первоначальная версия, по-видимому, восходила к концу X — началу XI в.; ряд напластований в сохранившихся версиях указывает на различные эпохи от второй половины XI и до XIV в. Дигенис (греч. «Двоерожденный») уже своим происхождением связан с Востоком: это сын гречанки и принявшего из любви к ней крещение сирийского эмира. Как и полагается богатырю, Дигенис уже в детстве творит великие подвиги: голыми руками душит медведицу, ломает хребет медведю, ударом меча разрубает голову льва. Подрастая, он дерется с известными в народе разбойниками греческих гор «апелатами». Невесту он тоже добывает себе мечом; после свадьбы, дорожа своей независимостью, он удаляется в пограничные области державы и становится акритом (акриты —

354

вольные землевладельцы-воины, селившиеся на границе и обязывавшиеся ее оборонять).

Когда Дигениса вызывает к себе император, богатырь учтиво, но решительно отклоняет приглашение, сославшись на то, что кто-нибудь из монарших слуг может по неопытности заговорить с ним неподобающим образом, и тогда ему, увы, придется, к собственному прискорбию, уменьшить число государевых людей. Император принимает резоны Дигениса и является к нему сам, чтобы выслушать наставления о том, как следует править государством. Затем чередуются описания богатырских подвигов и эротические эпизоды довольно грубого свойства, в которых, впрочем, Дигенис наделен чертами, заставляющими вспомнить его языческого предшественника — Геракла; но в отличие от Геракла Дигенис — христианин, и поэтому после каждого грехопадения он неизменно чувствует себя виноватым, что разрушает цельность его эпико-богатырского облика, но в то же время придает ему человечность. Затем следует описание великолепного дворца Дигениса, выдержанное в литературных традициях риторики, и рассказ о смерти родителей Дигениса, затем его самого и жены. Сюжет «Дигениса Акрита» обнаруживает ряд параллелей с арабской повестью об Омаре ибн ан-Науме из сказок «Тысячи и одной ночи» и с турецким эпосом о Сайд-Баттале; нет никакой надобности предполагать зависимость одного фольклорного памятника от другого — гораздо важнее уяснить себе типологическую близость между культурной средой, породившей византийскую поэму, и мусульманским миром той же эпохи. Аналогии могут быть еще шире. Беспокойная жизнь на границе конфессиональных регионов, создавшая противоречивые отношения между народами по обе стороны границы, отразилась в поэме, как и в испано-мавританском романсеро XIV—XVI вв. или в героическом эпосе южных славян и огузо-сельджукских письменных памятниках о пограничной службе.