ИСТОРИЯ ВСЕМИРНОЙ ЛИТЕРАТУРЫ 66 страница

Литература севернорусских княжеств еще перед нашествием становится носительницей новых политических идей. Традиционные представления о единстве монархического государства во главе с Киевом, которые основывались на идеалах единства княжеского рода и подчинения

435

его князю старейшему, начали сменяться представлениями о возможности преодоления внутрифеодальной борьбы и нового объединения государства под властью князя сильнейшего.

«Слово о полку Игореве» и «Слово о погибели Русской земли» с их столь конструктивной мечтой о возрождении могучего Киева и гиперболическими представлениями о силе и славе отдельных князей, Владимиро-Суздальская и Галицко-Волынская летописи с их патетической оценкой своих монархов — «самовластца» (Андрея Боголюбского) и «самодержца» (Романа Галицкого), «Житие Александра Невского» с его возвышенно-идеализированным образом героя-святого и полководца — все эти памятники подводили общественную мысль к новой оценке значения самодержавной власти вообще как в свете интересов той феодальной среды, для которой эта власть была наиболее необходимой, так и в свете чаяний общенародных.

В такой идейной атмосфере русская литература обогащается своеобразным произведением, известным в двух вариантах, — «Словом» и «Молением» Даниила Заточника. «Слово» (вторая половина XII в.) содержит мольбу автора, обращенную, по-видимому, к новгородскому князю Ярославу Владимировичу (правнуку Владимира Мономаха), чтобы князь извлек автора из нищенского состояния, в котором он, человек образованный, почему-то оказался. «Моление», составленное на основе «Слова» во второй четверти XIII в., обращается с аналогичной просьбой к Ярославу Всеволодовичу (отцу Александра Невского), княжившему в Переяславе Суздальском, а затем получившему от хана Батыя «старейшинство» над русскими князьями.

При помощи искусно подобранных авторитетных цитат и афоризмов оба варианта памятника стремятся создать идеальный образ такого князя, который стал бы надежной защитой для подданных. Князь оживляет «вся человекы милостию своею», он заступник сирот и вдов, он энергичный хозяин и полководец, он резко отличается от своих помощников-«тивунов», разоряющих народ.

Автор «Моления» осуждает бояр, он согласен скорее носить «лычницы» (лапти) в княжеском доме, чем ходить «в черлене сапоге в боярском дворе». Здесь образ князя во многом сохраняет те представления об идеальном правителе, которые создавал Владимир Мономах в «Поучении» к детям. В отличие от литературных традиций Киевской Руси, где вассальные отношения рассматривались обычно в сфере военной деятельности и осмыслялись как княжеско-дружинные поиски «чести и славы», Даниил Заточник не постеснялся даже заявить князю о себе, что он не храбр «на рати». Зато он был силен в «словах» и «крепок мыслию», и поэтому перед ним открывался новый способ княжеской службы. Умело оперируя изречениями библейских книг, «Физиолога», «Повести об Акире Премудром», «Повести временных лет», «Изборника» Святослава (1076), «Пчелы» и других памятников, автор доказывал князю свою образованность. Его остроумная речь пересыпалась поговорками («Кому Переславль, а мне Гореславль»; «Кому Боголюбово, а мне горе лютое»).

Предлагая себя князю в качестве мудрого советника, незнатный и бедный автор претендовал на то высокое место, которое занимала старшая дружина, как, например, бояре — толкователи «мутного» сна князя Святослава Киевского в «Слове о полку Игореве». Так впервые в русской литературе появляется представление об «уме» как о решающем признаке достоинства личности и профессиональной деятельности.

Автор «Моления» причислял себя к «дворянам» (к служащим при «дворе» князя), он хотел, чтобы князь оградил его от бояр страхом «грозы своей». Заточник смотрел на князя как на главного защитника отечества и молил бога укрепить его силу, чтобы отразить завоевателей, и в этом обнаруживались черты новой патриотической концепции Северо-Восточной Руси.

Литературный жанр молений распространялся преимущественно в те эпохи Развитого Средневековья, когда в общественном сознании снова начали укрепляться принципы монархической государственности, опиравшиеся не на старые феодально-родовые традиции, а на личную службу подданных. Новая позиция писателя, мелкого вассала, по отношению к его первому читателю — самовластному сюзерену — состояла не в том, чтобы эпически воспеть его подвиги, как это бывало ранее, или, напротив, публицистически порицать его ошибки с позиций общего блага Русской земли, а в том, чтобы противопоставить князя его крупнейшим вассалам (боярам) и предложить ему свою преданную службу, угождая при этом его политическим воззрениям и личным вкусам.

Появление в древнерусской литературе жанра таких политических слов и молений свидетельствует о том, что она вступила в новый период своего развития, определяемый серьезными видоизменениями в области общественной мысли. Этот жанр был хорошо известен европейскому Средневековью. К нему относились просительная элегия монаха Эрмольда, посланная им из заключения французскому принцу, сыну короля Людовика Благочестивого (IX в.), и «Пословицы» (XIII в.), сочинение некоего итальянского «заточника». Более значительными были византийские моления — литературно изложенные ходатайства о помиловании, об освобождении

436

из тюрем. Содержание этих сочинений облекалось в форму афоризмов и притч, иногда стихотворных. Поэтические образцы этого жанра были созданы поэтом императоров Феодором Продромом и ослепленным в тюрьме Михаилом Гликой (XII в.), которые занимались собиранием греческих литературных изречений и народных пословиц.

В творчестве этих авторов отражены обличительные по отношению к порокам духовенства настроения феодального общества. Даниил Заточник также насмехался над порочным поведением «блудных» монахов. Византийские поэты уделяли много внимания ироническому изображению неурядиц семейной жизни и сварливости женщин. Русский Заточник приводил по тому же поводу традиционное слово о «злых женах». На фоне таких типологических соответствий в жанровой структуре, тематике и стилистике молений Средневековья отчетливо выступает своеобразие древнерусского писателя — первого памфлетиста.

Даниилу Заточнику было далеко до исторического опыта и образованности современных ему писателей-византийцев, поэтому в отличие от них он с наивностью неофита был преисполнен глубочайшего уважения к авторитетам старинной мудрости, восторга по отношению к «уму» вообще и к своему собственному в особенности. Ему казалось, что, овладев древнехристианской книжностью, он уже в «премудрых ризу облачился». Хотя он и был «скуден одеянием, зато разумом обилен». Произошли значительные сдвиги в мироощущении древнерусского писателя. Если в старой литературной традиции Византии и Болгарии только истинному христианскому подвижнику прилично было «горе возлетати умом», если митрополит Никифор в греческом послании к Владимиру Мономаху мог сказать такому высокому адресату «ум твой быстро летает», а в «Слове о полку Игореве» подобало спеть о Бояне Вещем, «летая умом под облакы», то Даниил Заточник без всяких колебаний присваивал себе такие же возвышенные характеристики, он уже сам умел «парить мыслью», как орел по воздуху. Он даже риторически приглашал своих читателей «вострубить», как в златокованую трубу, «в разум ума своего». Эта рациональная самоуверенность писателя, облеченная еще в архаические литературные формы, имела своей основой такие новые черты феодального самосознания, которые связывались с появляющимися перспективами политической роли незнатного «служилого» человека на историческом этапе возрождающейся древнерусской государственности. «Моление» Заточника было литературным предвестием дворянской публицистики Московского государства.

По своему общему идейно-художественному облику литература Киевской Руси занимала срединное положение между литературами восточного и западного христианского феодального мира. Эта литература в новых исторических и культурных условиях завершала длительный путь эллинистическо-византийских и византийско-славянских литературных традиций, связанных с первоначальным распространением раннефеодальной культуры греко-славянского христианства. На своей национально-исторической почве она стала ответвлением мирового литературного развития в качестве литературы древнерусской, а в перспективе — русской, украинской и белорусской. Уже в литературе Киевской Руси обозначались своеобразные идейно-художественные признаки, впоследствии вошедшие в состав определяющих национальных особенностей этих литератур.

Литература Киевской Руси в целом была раннефеодальной (церковной и светской) литературой поучительно-историографического характера. Она была лишена тех возможностей дифференцированного развития, которые создавались сложной корпоративно-жанровой многотипностью ряда предшествовавших и современных ей западноевропейских литератур и способствовали появлению в них памятников различной социальной ориентации, обособлению светской беллетристики от церковно-учительной книжности, возрастанию индивидуально-художественных тенденций авторского творчества. В Киевской Руси, в отличие от тех западноевропейских стран, которые раньше вступили на путь феодального развития, не могли найти необходимую для себя социально-культурную среду такие сословно-корпоративные по происхождению жанры, как рыцарский роман и придворная лирика, фаблио и животный эпос, ученая поэзия и культовая драма. И напротив, на Руси получили блестящее литературное развитие такие жанры, которые в странах Западной Европы не играли существенной литературной роли как формы письменности, обусловленные различными идеологическими и деловыми потребностями. Сюда относятся историография (оригинальные летописи и переводные хроники), агиография (жития княжеские и монашеские), патристика — торжественная проповедь, кроме того, поучение к детям, послание-моление, паломнические хождения, естественнонаучные сочинения. Наибольшее типологическое сближение в жанровом репертуаре литературы Киевской Руси с другими современными ей литературами, включая славянские, обнаруживается применительно к раннефеодальному героическому эпосу и к переводным повестям международного характера.

437

В древнерусской литературе происходило нарастающее с течением времени сближение двух ведущих тем: принесенной вместе с византийско-болгарской книжностью религиозно-учительной темы и возникшей на почве русской действительности темы государственно-патриотической. Это развитие сопровождалось, во-первых, концентрацией художественных признаков словесного творчества в составе практически ориентированных жанров письменности (летописание, торжественная проповедь, жития святых и др.), а во-вторых, усилением христианской нравоучительности применительно к беллетристическому повествованию (переводные повести). В литературе господствовало распределение объектов изображения по определенным жанрам, стилистических приемов — по темам. Такая жанрово-стилистическая структура древнерусской литературы предопределяла условия, при которых эстетические потребности читателей удовлетворялись одновременно с потребностями общественно-политическими, религиозно-философскими, научно-познавательными.

Этико-эстетическое отношение к изображаемому или воображаемому проявлялось у древнерусских писателей по преимуществу в виде символическо-исторических (или псевдоисторических) обобщений. Эстетическое достоинство произведения усматривалось не в его неповторимости, а в его приближенности к типовому идеалу. Декларация автора «Слова о полку Игореве», что он намерен воспеть своих героев «по былинам сего времени, а не по замышлению Бояню», была первым актом появляющегося индивидуального идейно-эстетического самосознания поэта.

В целом своеобразие литературы Киевской Руси в литературном процессе Средневековья проявлялось в преобладании поучительного начала над беллетристическим. Особенно важно, что это поучительное начало выступало не только в области христианско-книжной тенденции (что в той или иной мере было свойственно всем раннефеодальным европейским литературам), но в еще большей мере — тенденции государственно-патриотической.

Литература Киевской Руси выделялась среди других средневековых литератур тем, что интересы государственно-политической и религиозно-идеологической жизни всего общества были тесно взаимосвязаны. В ней отсутствовал интерес к художественному изображению взаимоотношений людей вне их официально-публичной феодально-иерархической деятельности (политической, военной, религиозной), почти не обнаруживалось внимания к частному быту, к внутренней жизни личности, к любовной тематике. Литература рассматривалась главным образом как дело общественно-воспитательное, а не развлекательно-бытовое. Постоянная поглощенность писателей задачами обороны Русской земли от многочисленных сменяющих друг друга внешних врагов, вопросами государственного устройства и внутрифеодальной политики (с протестами против войн), проблемами вытеснения язычества христианством — все эти интересы укрепляли непосредственные связи литературы с действительностью, определяли ее своеобразный идейно-художественный облик. Но эти же важные идеологические интересы древнерусской литературы ограничивали и ее тематические возможности, и ее жанрово-стилистическое разнообразие.

В отличие от ряда литератур западноевропейских, где сравнительно рано проявлялись противоположные социальные тенденции (феодалы и бюргеры), публицистические тенденции литературы Киевской Руси носили не классово-антагонистический, а государственно-патриотический характер. Нравственно-патриотические идеалы древнерусской литературы вырастали на почве раннефеодального монархического строя, при котором первоначально Русская земля рассматривалась как владение киевского князя, причем «блюсти» эту «отчину и дедину», собирать для нее «дань» с других народов и оберегать ее от иноплеменных нашествий обязаны были все князья — его родичи — в порядке вассального долга. Но в дальнейшем своем развитии и видоизменявшемся литературном выражении эти представления феодального патриотизма объективно приобретали все более широкое значение. Высоко вознося в своих сочинениях идеалы Русской земли, заботясь о ее единстве и славе, писатели Киевской Руси либо восхваляли, либо осуждали деятельность тех или иных князей с позиций национально-народной заботы о благе всего отечества. Уже в древнерусской литературе начал формироваться идеологический тип писателя как морального судьи социально-политических явлений действительности. Публицистичность литературы Киевской Руси не поглощалась еще правительственной официозностью, как это наметилось, впоследствии, особенно в XVI в.

Таким образом, христианский учительный пафос, свойственный в той или иной мере всем раннефеодальным европейским литературам, приобретал в литературе древнерусской черты средневеково-гражданские. Поэтому в целом в истории всемирной литературы Средневековья литература Киевской Руси остается неповторимым образцом взаимосвязанного общественно-патриотического и христианско-этического служения интересам развития раннефеодального государства.

 

 

РАЗДЕЛ IX. ЛИТЕРАТУРА ЗАПАДНОЙ ЕВРОПЫ РАННЕГО СРЕДНЕВЕКОВЬЯ

 

 

ГЛАВА 1. ЛАТИНСКАЯ ЛИТЕРАТУРА III-X ВВ.

(Аверинцев С. С., Гаспаров М. Л., Самарин Р. М)

 

441

НА ИСХОДЕ РИМСКОЙ ИМПЕРИИ
(III—IV ВВ.)

В конце II в. Римскую империю постигает всеобщий социальный, политический и духовный кризис. Процветание городов сменяется их упадком, который достигает наибольшей силы в традиционных центрах греко-римской цивилизации (при относительном благополучии на Ближнем Востоке и в Северной Африке); муниципальные идеалы, явившие собой последний, урезанный вариант античной гражданственности, перестают быть притягательными; компромисс между самодержавной властью императоров и моральными представлениями республиканской старины теряет смысл; почитание «отечественных» италийских и эллинских богов вытесняется восточными культами, среди которых все заметнее становится христианство; наконец, «вторая софистика», собравшая в предыдущую эпоху все силы традиционной литературы, в угрожающей степени утрачивает сначала содержательность, затем вкус и чувство классической меры, а под конец и внешнюю продуктивность.

Этим кризисом были открыты новые пути, уводившие литературное творчество от античных основ к средневековым. К исходу античности сложилась историко-культурная ситуация, перешедшая затем в эпоху Средневековья и определявшаяся всевозрастающей гегемонией христианской идеологии. Вероучение церкви становилось, как отмечал Ф. Энгельс, «исходным пунктом и основой всякого мышления» (Маркс К.,Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 21, с. 495). Поэтому история литературы становится на некоторое время неотделимой от истории религии. Чем ниже опускался уровень языческой риторики и поэзии, тем смелее осуществляла свои первые завоевания христианская литература. Отнюдь не случайно, что ее прорыв в латиноязычном круге связан прежде всего с городами Северной Африки, которые не имели классического прошлого, но в настоящем сохранили нерастраченный запас духовных сил, как о том уже во II в. свидетельствовало явление Апулея.

Уроженец Карфагена Квинт Септимий Флоренс Тертуллиан (ок. 160 — после 220) — первая четко очерченная авторская индивидуальность в истории христианской литературы на латинском языке. Можно добавить, что это индивидуальность очень яркая, до своеволия, своеобычная, и притом как на уровне мысли, так и на уровне стиля. Тертуллиан родился в языческой семье и получил образование судебного оратора; приняв христианство в зрелом возрасте, он вернулся в родной Карфаген. Удержаться в рамках церковной ортодоксии ему не удалось: его привлекал яростный пафос радикальной ереси монтанистов, и к 207 г. он выступил с резкими выпадами против недостаточно последовательного проведения принципов аскетизма и против иерархической структуры церкви. Склад мышления карфагенского еретика отмечен тягой к дерзкому парадоксу, вызову, к непримиримому столкновению понятий, литературно воплощаемому в риторической игре антитез. Если современные ему греческие церковные мыслители типа Климента Александрийского работали над приведением библейского предания и античной философской традиции в целостную закругленную систему, то Тертуллиан не упускает ни одного случая злорадно подчеркнуть пропасть между верой и умозрением. Нападая на построения теоретизирующего разума, он полемически отстаивает права «естественного» здравого смысла, развертывая программу возвращения к природе, и притом не только в жизни, но и в познании; необходимо преодолеть «предпочтение утонченной истины» и сквозь все слои книжности докопаться до изначальных недр человеческой души. Эмоциональный фон мышления Тертуллиана — характерная для его кризисного времени и для молодого христианства тоска по эсхатологической развязке; имперскому общественному порядку он противопоставляет цинически окрашенный космополитизм и моральное бойкотирование политики: «Для нас нет дел более чуждых, чем государственные. Мы признаем для всех только одно государство — мироздание» («Апологетик»).

Грубоватая энергия мысли и стилистики Тертуллиана, присущая ему любовь к резко очерченному образу, к хлесткой фразе, не чуждающейся дешевых эффектов, но все время питаемой неподдельными страстями ума и души, напор эксцентрических парадоксов и гротескных гипербол, соединение мистического порыва с мирскими интонациями судебного красноречия, с развязной живостью инвективы — все это явилось адекватным выражением самой сути переходной эпохи становления новых культурных норм и дало импульс дальнейшему развитию латинской христианской литературы.

Полемическим устремлениям Тертуллиана противостояли — уже у ряда его современников — попытки синтеза, условия для которого

442

Иллюстрация: Амвросий Медиоланский

Мозаика V в. Милан. Сант Амброджо

полностью созрели лишь в эпоху Константина I (311—337), ознаменованную союзом между прежними противниками — имперской идеологией и христианской верой. История искусства отмечает для времен Константина классицистическую волну, из которой возник парадный и монументальный облик первых римских базилик — христианских храмов, перенявших архитектурную схему античного общественного здания. Точный литературный аналог этого классицизма — творчество Цецилия Фирмиана Лактанция (III—IV вв.), который в 317 г. был призван ко двору Константина и стал воспитателем его сына Криспа. Из всех авторов своей эпохи, как христианских, так и языческих, Лактанцию удалось ближе всего подойти к цицероновской норме латинской прозы: его слог отмечен чистотой языка, благородной простотой выражения мысли, стройной непринужденностью композиции. Гуманисты эпохи Возрождения прозвали его «христианским Цицероном». В сознательном следовании традиционной юридической терминологии главный труд Лактанция озаглавлен «Божественные установления». Выразившийся в стиле и мысли набожного ритора синтез христианских и классических начал проведен с редкой уверенностью и последовательностью, но оплачен дорогой ценой: если христианская вера внутри такого синтеза утрачивает дерзновенную глубину парадокса, то античная культура сводится к стилистическому блеску и общим местам моральной философии, отказываясь от научного духа (именно у Лактанция достижения космологии впервые оцениваются как опасность для веры).

Соединение большой литературной традиции прошлого с христианским содержанием было до Константина слишком предварительным, а во времена Константина слишком официозным и слишком скороспелым, чтобы не быть поверхностным. Но во второй половине IV в. оно идет вглубь.

Амвросий Медиоланский (334 или 340—397) как писатель и мыслитель уступает двум младшим представителям христианской литературы второй половины IV в. — Иерониму и Августину; однако без него, без его планомерной, целеустремленной, упорядочивающей деятельности, без проявлений его организаторской и просветительской инициативы, всегда верно отвечавшей потребности времени, многие позднейшие достижения были бы немыслимы. Происхождение и психологический склад связывали Амвросия с поколениями римских администраторов, управлявших империей; он и сам начинал магистратом, но его гражданская карьера неожиданно для него и против его воли была прервана народным выбором, возведшим его, мирянина, на епископскую кафедру города Медиолана (Милана). Амвросий предвосхитил столь важный для Средневековья тип католического прелата, властного, дельного и распорядительного, решительно вмешивающегося в политические распри и не боящегося спорить со светской властью. Сочинения Амвросия отмечены особым интересом к моральным проблемам, трактуемым в духе стоического рационализма; его трактат «Об обязанностях церковнослужителей» не только в заглавии, но и в организации материала следует трактату Цицерона «Об обязанностях». Особые заслуги принадлежат Амвросию как основателю церковной латинской гимнографии. Его гимны просты и аскетичны по метрике и образной системе и представляют контраст цветистой риторике византийских песнопений.

Беспокойная жизнь Софрония Евсевия Иеронима (ок. 347—420) и его лингвистическая любознательность предрасположили его к роли посредника между культурами. Уроженец Далмации, он приобщился в Риме латинской культуре слова у знаменитого грамматика Доната, бежал от соблазнов столичной жизни к аскетам Галлии,

443

позднее в Антиохии довел до совершенства свои познания в греческом языке, а в уединении сирийской пустыни обучился также древнееврейскому языку. В Константинополе он слушал проповеди выдающегося византийского писателя Григория Назианзина, затем вернулся в Рим, где стал секретарем папы Дамаса и возглавил кружок предавшихся аскезе знатных дам. Вскоре Иероним снова уехал на Восток, встречался в Александрии с известным богословом Дидимом, посещал египетских монахов, а последние 34 года жизни провел в Палестине, где руководил комплексом монастырей и толковал классическую литературу в монастырской школе. Непоследовательный, но очень впечатлительный человек и мыслитель, Иероним метался между восторгом перед древней культурой и ее отрицанием во имя веры. «Когда много лет тому назад, — рассказывает он в одном из писем, — я отсек от себя ради царствия небесного дом, родителей, сестру, близких и, что было еще труднее, привычку к изысканному столу, когда я отправился в Иерусалим как ратоборец духовный, — от библиотеки, которую я собрал себе в Риме ценою великих трудов и затрат, я никак не смог отказаться. И вот я, злосчастный, постился, чтобы читать Цицерона. После еженощных молитвенных бодрствований, после рыданий, исторгаемых из самых недр груди моей памятью о свершенных грехах, руки мои раскрывали Плавта! Если же, возвращаясь к самому себе, я понуждал себя читать пророков, меня отталкивал необработанный язык: слепыми своими глазами я не мог видеть свет и винил в этом не глаза, а солнце». Пустынник, истребляющий в себе мирские помыслы и одновременно изучающий разглагольствования римского комедиографа о вине, женщинах и плутнях, — это культурно-исторический образ, полный значения; без него не может быть понято средневековое восприятие античной литературы.

Далее следует знаменитый рассказ Иеронима о сновидении, в котором грозный Судия сказал ему с укором: «Ты цицеронианец, а не христианин!» Здесь также намечена типичная средневековая коллизия, повторившаяся в судьбе Алкуина, строго осудившего себя за чрезмерную любовь к стихам Вергилия, и во многих иных судьбах. Если бы, однако, Иероним не принял на себя этого внутреннего конфликта, он не смог бы выполнить своего главного дела — перевода Библии на латинский язык: для этого дела (не только идеологического, но и литературного) нужен был человек, соединивший в себе христианский интерес к Библии и филологическое проникновение в чуждую языковую сферу с тонким чувством своего языка, воспитанным на античных латинских авторах. Стиль Иеронимова перевода сохраняет специфический строй древнееврейской поэзии едва ли не вернее, чем перевод Септуагинты, но это достигнуто за счет уверенного владения экспрессивными средствами латыни; достаточно посмотреть, как передано крайне трудное для перевода начало «Книги Иова». Значение этого труда для контакта между тысячелетними литературными традициями с их образными системами, с их набором символов и метафор, органически соотнесенных между собой, едва ли может быть переоценено. Однако при своем появлении новый перевод вызвал бурные споры; лишь к VII в. он получил те же права, что и более старый перевод (т. н. «Итала»), в VIII—IX вв. победоносно вытеснил «Италу», а с XIII в. получил обозначение «Вульгата», став на многие века единственно принятым библейским текстом для католической Европы.

Среди прочих сочинений Иеронима выделяются его многочисленные письма, некоторые из которых имеют доверительно личный характер: по живости интонаций, тонкости психологической нюансировки и правдивости отображения противоречивого облика эпохи и человека они могут быть поставлены рядом с письмами Цицерона. Средневековье, преклоняясь перед авторитетом Иеронима как «отца церкви» и «учителя церкви», не оценило этой стороны его писательского самопроявления, но гуманисты Возрождения проявили к ней особый интерес.

Северная Африка дала в IV в. писателя, наиболее полно и содержательно осуществившего на грани античности и Средневековья синтез христианских традиций и древней культуры, — Августина. Такая фигура, как Августин, мыслима только в краткий и неповторимый момент встречи двух эпох, когда основания средневековой идеологии уже продуманы и прочувствованы с основательностью и последовательностью, чуждой еще поколению Лактанция, но античная изощренность ума и чувства сохранена в степени, неведомой уже младшим современникам Августина. Этот мыслитель уже имел в себе едва ли не все признаки носителя средневековой культуры, кроме единственного признака: средневековой ограниченности. Отсюда уникальность его исторического места.

Аврелий Августин (354—430) родился в нумидийском городе Тагасте, учился риторике в Мадавре и Карфагене, затем преподавал риторику в городах Северной Африки и в Медиолане. С 373 г. начинаются (под влиянием прочитанного диалога Цицерона «Гортензий») религиозно-философские искания молодого ритора: он проходит через увлечения манихейством и скептицизмом, пока в 386 г. не открывает для себя возможностей философского умозрения неоплатонического

444

Иллюстрация: «О Граде божием» Августина

Лист рукописи XII в.

типа в рамках ортодоксального христианства (в чем ему помогли проповеди Амвросия Медиоланского). Год спустя Августин принимает крещение, еще через несколько лет — рукоположение в священники; последние десятилетия своей жизни он был епископом города Гиппона в Северной Африке, принимал самое деятельное участие в борьбе церкви с донатистским расколом и пелагианской ересью, видел беженцев из Рима, разграбленного ордами Алариха, и умирал в городе, осаждаемом вандалами, — дни античной цивилизации были сочтены.

Августин — очень продуктивный и разносторонний автор; его сила как мыслителя — не во внешней стройности и непротиворечивости (как у завершителя средневекового мировоззрения — Фомы Аквинского), но в редкостной глубине продумывания отдельных вопросов, сочетаемой с богатством проблематики. Его духовный мир совмещает в себе резкие контрасты: высокую умственную восприимчивость — и устремление к авторитетной догме, острое индивидуалистическое самосознание — и сверхличную мистику церковности. Метафизика Августина и его доктрина о боге как абсолютном бытии следуют неоплатоническим образцам, но Августин предпринимает попытку заново продумать старые идеи, отправляясь не от объекта, а от субъекта, от самоочевидности человеческого сознания как такового (предвосхищение основной концепции Декарта).